Текст получился краткий и емкий. Зелиал, во всяком случае, одобрил. Смутило его, правда, что я продавала душу не безликому «дьяволу, именуемому в дальнейшем ПОКУПАТЕЛЬ», а ему, Зелиалу, лично. Но я объяснила ему, что раз он уполномочен заключать такие сделки, то вполне может выступать от собственного имени – что, кстати, было весьма сомнительно.
Но я доверяла именно Зелиалу, этому туманному и зябнувшему на ветру бесу. Один экземпляр договора я оставила себе – что тоже ввергло его в недоумение. Зачем бы мне нужен документ, удостоверяющий, что моя душа продана? Скорее уж, как во все времена, я должна была стремиться уничтожить и единственный экземпляр. Но у меня дома хранилась уже стопка договоров с кооперативами и домами культуры, и иногда приходилось взывать к ним в спорах с администрацией. Трудно даже предположить, какой спор мог бы у меня возникнуть с адом, но договор должен лежать в стопочке – и точка!
Бюрократическая беседа немного развлекла нас. А потом небо посветлело, и мы поняли, что пора расставаться…
Жизель знала любовь только в наивнейшем ее проявлении – прикосновении пальцев к пальцам, ласке взора, найденных на пороге цветах. Радость плоти была ей незнакома. Ее тело знало лишь легкий и светлый восторг танца. И потому, обнаружив, что уж теперь-то она принадлежит танцу всецело, Жизель была счастлива. Тело лежало под крестом – неподвижное, никогда не знавшее женской радости тело. Без груза плоти Жизели было куда легче крутить свои пируэты. Ей не о чем было жалеть.
И ни одна из виллис, этих умерших до свадьбы невест, не знала женской радости. Возможно, кого-то соблазнили и бросили, возможно, кого-то скосила болезнь накануне того момента, когда близость должна принести счастье. Возможно… Если бы виллиса изведала то, ради чего мужчина и женщина ложатся в одну постель, во всей полноте, она не могла бы так беззаботно танцевать – ведь радость танца меркла бы в сравнении с той, другой радостью.
Все это белое облако знало лишь одно блаженство – блаженство певучего, отточенного, невесомого движения. Оно не могло в порыве пылкого воспоминания простить свою жертву – ему нечего было вспоминать.
Когда-нибудь я вольюсь в это облако на равных, без сожаления о своей тренированной и избалованной плоти.
Потому что мне нечего вспомнить.
Расставшись с Зелиалом, я понеслась искать следы своего маньяка. Но он, видимо, обул другие кроссовки – не светились в переулке контуры подошвы и каблука, не звала меня шаг за шагом Сонькина кровь. Мне оставалось одно: пока и впрямь не наступило утро, перекидываться птицей и мчаться напрямик сперва к Соньке – как она там? – а потом к себе, потому что в сумке, что осталась у Соньки, пропотевший купальник и пыльные от валянья на грязных матах трусы. О носочках я уж молчу. Ничто в мире не заставит меня надеть вчерашние носочки. Так что следовало взять дома все чистое и вообще принять душ.
Сонька угомонилась и заснула. Я оставила ей записку – со мной все в порядке, сходи в милицию и оставь заявление. Нельзя сказать, что я так уж надеялась на это заявление, но Сонька явно разбудила своими воплями весь дом. Возможно, кто-то с первого этажа видел в окно уходящего маньяка и мог бы его обрисовать или даже опознать.
Потом я занялась собой, потом подоспело время обеденной тренировки – у меня одна группа мучается по обеденным перерывам, что не так уж и глупо, после завтрака проходит не меньше четырех часов, пища успевает провалиться из желудка в кишечник, и по крайней мере эта группа гарантирована от желудочных колик в разгар занятий. Мои бегемотицы не верят на слово, когда я предупреждаю их о таком последствии их обжорства, а потом держатся за бок и стонут, как будто помирать собрались.
После обеда я побежала к одному приятелю, который обещал переписать для меня кассету и заодно покопаться в моем запасном магнитофоне, что-то он стал тянуть. Качество музыки меня мало волновало, это была просто ритмичная и функциональная музыка, без претензий и полета, но то, что изменился ритм в прыжковой серии, раздражало.
И наконец, я решила продублировать Сонькин визит в милицию. Какое-то чутье подсказывало мне, что от моего появления будет больше толку.
Мне уже было интересно – передадут дело четвертому следователю, или им еще занимается третий? Оказалось – именно третий, видимо, получил негласное указание списать его в архив за неимением улик и доказательств.
Я увидела в кабинете знакомое лицо. Он тоже меня узнал.
– Здравствуйте, садитесь, – сказал он. – Сейчас страницу допечатаю и займусь вами.
Возразить было нечего. Я села смотреть, как он воюет с машинкой. Страницу он печатал минут пятнадцать, не меньше.
– Я по поводу Розовской, – напомнила я. – Было еще одно нападение. Преступник прошлой ночью кидал камушки в окно, но она затаилась, а этой ночью он ломился в дверь. Потом со злости выдрал дверной звонок и ушел.
– С дверным звонком? – уточнил мой собеседник.
– Да, он его потом на улице выбросил.
– А Розовская?
– Розовская орала от ужаса. Надо опросить соседей. Может быть, кто-то видел его в окно.
Следователь задумался.
– А почему сама Розовская не обратилась? – спросил он.
– Она собиралась… – растерялась я. – Я ей велела, чтобы она с утра зашла. Наверное, что-то помешало…
– А не кажется вам… – он подвинулся через стол и машинку ко мне поближе, – что ваша подруга Розовская… м-м-м… ну, фантазирует, что ли? У меня создалось впечатление, что она женщина нервная, возбудимая… Какие-то камушки, человек в дверь ломился… Она ведь и тогда не могла его толком описать. То он у нее среднего роста, то выше среднего. То у него темные волосы, то – она не помнит.
– Когда человека душат, ему как-то не до роста или волос, – зло ответила я.
– Все равно – слишком она часто сбивалась в своих показаниях. А теперь еще попытка взломать дверь. Ну, скажите честно, ведь это нелепость какая-то! Из всех дверей могли повыскакивать соседи. Кто-нибудь наверняка бы вызвал патрульную машину! Разве не так?
– Вызывали милицию, – сообщила я, – но дежурный ответил, что свободных машин сию минуту нет, все в разгоне. Как будет – так пришлет. До сих пор не прислал.
– Это вам тоже Розовская сказала? – поинтересовался он.
– Почему же? Я сама и звонила.
– Вы?!
– Да, я там ночевала.
Возникла пауза.
– Вы его видели? – жестко спросил следователь.
– Конечно. В окно. Но я видела его с третьего этажа и тоже не смогла бы сказать, какого он роста. К тому же во дворе темно, а в комнате светло. Могу сказать только, что на нем была темно-синяя куртка, возможно джинсовая, и рубашка в клеточку, светлая. А штанов, простите, не разглядела. Что же касается роста, насчет которого путалась Розовская, то мы с ней проводили следственный эксперимент.
– Это как? – поинтересовался следователь.
– Очень просто. Я сама пыталась ее придушить.
Он отшатнулся.
– Не до смерти, – успокоила я его. – Мы положили на пол стопку книг, я душила ее с высоты стопки, мы меняли количество книг, пока она не сказала: стоп, он держал меня именно таким образом. Ошибка в пределах пяти сантиметров.
Мы опять помолчали.
– Давайте бумагу, – сказала я. – Дам показания. Все-таки я свидетель и должна это сделать. А Розовскую обязательно к вам пришлю.
– Присылайте, – ответил он.
И мрачно смотрел, как я описываю события этой бурной ночи – разумеется, не все.
Очень мне не понравился его взгляд. Но делать нечего – именно этому человеку доверили ловить маньяка и преступника в темно-синей куртке. Я не могла воззвать к милицейскому начальству, чтобы его заменили кем-то другим. Другой будет делать то же самое. Этот хоть примитивную вежливость соблюдает.
Он уточнил малозначительные детали, и мы расстались.
День был испорчен напрочь.
Я маялась вплоть до последней тренировки.
Неприятно чувствовать полную свою беззащитность, а приходится. Неприятно знать, что пока у тебя все в порядке, государство вроде как к тебе благоволит, а стоит тебе попасть в беду – первым делом выражает тебе официальное недоверие.
Параллельно я думала о том, что придется Соньку временно поселять у меня. При моей патологической страсти к порядку и ее не менее патологическом отрицании всякого порядка это было чревато взрывом.
Взрыв, взрыв…
К концу тренировки он и случился.
Мои нервы не выдержали.
Была завершающая прыжковая серия. На сей раз я ее построила на элементах канкана. Наверное, живет во мне маленький садист, получающий наслаждение от извращений. Когда мои бегемотицы, сцепившись локтями, не в лад и на разную высоту вскидывают объемистые ножки, а потом скачут и вертят воображаемыми подолами, я балдею. Такого ни в одном цирке не увидишь.
И вот они плясали, а я смотрела.
Первой слева была Вера Каманина, у нее маленькая дочка и ей сейчас ехать на другой конец города. Второй была Люда, она тоже живет в каких-то трущобах. Третьей – Наташа, она хоть и толстушка, но молоденькая и хорошенькая, я понимаю, как мужчинам нравятся такие симпомпончики. Четвертой – Алка Зайчиха, ее я взяла в группу на свой страх и риск, без медицинской справки, и вот она явственно задыхается, но не желает сходить с дистанции, скачет – только большие груди подскакивают. Пятой была Надя, за ней однажды увязался пьяный и чуть на тренировку не вломился. Я спросила: а что же не убежала? Ведь убежать от пьяного – плевое дело! И она застеснялась. Мои бегемотицы стесняются бегать, ей-богу! Они твердо знают, что бегают комично! Черт бы их, дур, побрал!
Я быстро оборвала канкан и отмотала назад пленку.
– А ну, еще раз! Быстрее! Быстрее!
Они скакали, а мне было страшно на них смотреть – ведь если за ними погонится сволочь, у них не хватит дыхалки, чтобы убежать, не хватит сил и сноровки, чтобы как следует двинуть ногой! Это же – команда обреченных!..
– Ноги выше поднимайте! Колени – выше! До плеча! Еще!
Я подхватила Веру под локоть и задала им жару! Я плясала вместе с ними, пока сама не облилась потом. Когда опомнилась – половина бегемотиц уже сошли с дистанции и стояли с ошалелыми глазами.
– Еще три круга бегом! Пошли!
Уже без всякой музыки я гнала их по залу, гнала жестоко, и по четвертому, и по пятому кругу. Они тяжело топали за спиной. Я увеличила скорость. Странно, но никто не отстал. И тогда я перешла на шаг, вышла на середину и показала им серию упражнений на расслабление.
Да. Оказывается, бывают и такие истерики.
А Сонька на следующий день категорически отказалась идти в милицию.
– Они же мне не верят! – объявила она. И возразить было нечего.
Разве что утешить: успокойся, мне они тоже не верят.
Во мне зрела ярость – не та пылкая, охватившая меня, когда я узнала про Сонькину беду, а тяжелая, грустная, гуляющая по мне с током крови, растекающейся под кожей. Ярость, обретавшая плоть. Ставшая яростью кровь.
Так я ее чувствовала.
Кровь – живое существо. Со своим нравом. Кто-то уживается с собаками и кошками. Ничего, умилительно. Мне предстояло теперь ужиться с собственной кровью.
Когда на кладбище забрел лесничий Илларион, одна только Жизель знала степень его вины перед ней. Прочие виллисы знали одно – он предал, и он повинен смерти. То есть проступок и кара в чистом виде, без подробностей.
Белое облако окружило его, и он изнемогал в танце. Кабриоль, падение… Встал, подскочил высоко… Кабриоль, падение… И музыка – воплощенный Страшный суд.
Но в этом ли справедливость? И есть ли в единстве «вина – кара» место для чего-то третьего?
Ведь такого же предателя Альберта Жизель пощадила и спасла. Спасла от справедливости. Собой прикрыла, рассказала беспристрастному суду повесть о своей любви к нему и тянула время до утреннего благовеста.
Как пересекаются эти две ниточки, из которых одна связывает проступок и кару, а другая – справедливость и милосердие?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
Но я доверяла именно Зелиалу, этому туманному и зябнувшему на ветру бесу. Один экземпляр договора я оставила себе – что тоже ввергло его в недоумение. Зачем бы мне нужен документ, удостоверяющий, что моя душа продана? Скорее уж, как во все времена, я должна была стремиться уничтожить и единственный экземпляр. Но у меня дома хранилась уже стопка договоров с кооперативами и домами культуры, и иногда приходилось взывать к ним в спорах с администрацией. Трудно даже предположить, какой спор мог бы у меня возникнуть с адом, но договор должен лежать в стопочке – и точка!
Бюрократическая беседа немного развлекла нас. А потом небо посветлело, и мы поняли, что пора расставаться…
Жизель знала любовь только в наивнейшем ее проявлении – прикосновении пальцев к пальцам, ласке взора, найденных на пороге цветах. Радость плоти была ей незнакома. Ее тело знало лишь легкий и светлый восторг танца. И потому, обнаружив, что уж теперь-то она принадлежит танцу всецело, Жизель была счастлива. Тело лежало под крестом – неподвижное, никогда не знавшее женской радости тело. Без груза плоти Жизели было куда легче крутить свои пируэты. Ей не о чем было жалеть.
И ни одна из виллис, этих умерших до свадьбы невест, не знала женской радости. Возможно, кого-то соблазнили и бросили, возможно, кого-то скосила болезнь накануне того момента, когда близость должна принести счастье. Возможно… Если бы виллиса изведала то, ради чего мужчина и женщина ложатся в одну постель, во всей полноте, она не могла бы так беззаботно танцевать – ведь радость танца меркла бы в сравнении с той, другой радостью.
Все это белое облако знало лишь одно блаженство – блаженство певучего, отточенного, невесомого движения. Оно не могло в порыве пылкого воспоминания простить свою жертву – ему нечего было вспоминать.
Когда-нибудь я вольюсь в это облако на равных, без сожаления о своей тренированной и избалованной плоти.
Потому что мне нечего вспомнить.
Расставшись с Зелиалом, я понеслась искать следы своего маньяка. Но он, видимо, обул другие кроссовки – не светились в переулке контуры подошвы и каблука, не звала меня шаг за шагом Сонькина кровь. Мне оставалось одно: пока и впрямь не наступило утро, перекидываться птицей и мчаться напрямик сперва к Соньке – как она там? – а потом к себе, потому что в сумке, что осталась у Соньки, пропотевший купальник и пыльные от валянья на грязных матах трусы. О носочках я уж молчу. Ничто в мире не заставит меня надеть вчерашние носочки. Так что следовало взять дома все чистое и вообще принять душ.
Сонька угомонилась и заснула. Я оставила ей записку – со мной все в порядке, сходи в милицию и оставь заявление. Нельзя сказать, что я так уж надеялась на это заявление, но Сонька явно разбудила своими воплями весь дом. Возможно, кто-то с первого этажа видел в окно уходящего маньяка и мог бы его обрисовать или даже опознать.
Потом я занялась собой, потом подоспело время обеденной тренировки – у меня одна группа мучается по обеденным перерывам, что не так уж и глупо, после завтрака проходит не меньше четырех часов, пища успевает провалиться из желудка в кишечник, и по крайней мере эта группа гарантирована от желудочных колик в разгар занятий. Мои бегемотицы не верят на слово, когда я предупреждаю их о таком последствии их обжорства, а потом держатся за бок и стонут, как будто помирать собрались.
После обеда я побежала к одному приятелю, который обещал переписать для меня кассету и заодно покопаться в моем запасном магнитофоне, что-то он стал тянуть. Качество музыки меня мало волновало, это была просто ритмичная и функциональная музыка, без претензий и полета, но то, что изменился ритм в прыжковой серии, раздражало.
И наконец, я решила продублировать Сонькин визит в милицию. Какое-то чутье подсказывало мне, что от моего появления будет больше толку.
Мне уже было интересно – передадут дело четвертому следователю, или им еще занимается третий? Оказалось – именно третий, видимо, получил негласное указание списать его в архив за неимением улик и доказательств.
Я увидела в кабинете знакомое лицо. Он тоже меня узнал.
– Здравствуйте, садитесь, – сказал он. – Сейчас страницу допечатаю и займусь вами.
Возразить было нечего. Я села смотреть, как он воюет с машинкой. Страницу он печатал минут пятнадцать, не меньше.
– Я по поводу Розовской, – напомнила я. – Было еще одно нападение. Преступник прошлой ночью кидал камушки в окно, но она затаилась, а этой ночью он ломился в дверь. Потом со злости выдрал дверной звонок и ушел.
– С дверным звонком? – уточнил мой собеседник.
– Да, он его потом на улице выбросил.
– А Розовская?
– Розовская орала от ужаса. Надо опросить соседей. Может быть, кто-то видел его в окно.
Следователь задумался.
– А почему сама Розовская не обратилась? – спросил он.
– Она собиралась… – растерялась я. – Я ей велела, чтобы она с утра зашла. Наверное, что-то помешало…
– А не кажется вам… – он подвинулся через стол и машинку ко мне поближе, – что ваша подруга Розовская… м-м-м… ну, фантазирует, что ли? У меня создалось впечатление, что она женщина нервная, возбудимая… Какие-то камушки, человек в дверь ломился… Она ведь и тогда не могла его толком описать. То он у нее среднего роста, то выше среднего. То у него темные волосы, то – она не помнит.
– Когда человека душат, ему как-то не до роста или волос, – зло ответила я.
– Все равно – слишком она часто сбивалась в своих показаниях. А теперь еще попытка взломать дверь. Ну, скажите честно, ведь это нелепость какая-то! Из всех дверей могли повыскакивать соседи. Кто-нибудь наверняка бы вызвал патрульную машину! Разве не так?
– Вызывали милицию, – сообщила я, – но дежурный ответил, что свободных машин сию минуту нет, все в разгоне. Как будет – так пришлет. До сих пор не прислал.
– Это вам тоже Розовская сказала? – поинтересовался он.
– Почему же? Я сама и звонила.
– Вы?!
– Да, я там ночевала.
Возникла пауза.
– Вы его видели? – жестко спросил следователь.
– Конечно. В окно. Но я видела его с третьего этажа и тоже не смогла бы сказать, какого он роста. К тому же во дворе темно, а в комнате светло. Могу сказать только, что на нем была темно-синяя куртка, возможно джинсовая, и рубашка в клеточку, светлая. А штанов, простите, не разглядела. Что же касается роста, насчет которого путалась Розовская, то мы с ней проводили следственный эксперимент.
– Это как? – поинтересовался следователь.
– Очень просто. Я сама пыталась ее придушить.
Он отшатнулся.
– Не до смерти, – успокоила я его. – Мы положили на пол стопку книг, я душила ее с высоты стопки, мы меняли количество книг, пока она не сказала: стоп, он держал меня именно таким образом. Ошибка в пределах пяти сантиметров.
Мы опять помолчали.
– Давайте бумагу, – сказала я. – Дам показания. Все-таки я свидетель и должна это сделать. А Розовскую обязательно к вам пришлю.
– Присылайте, – ответил он.
И мрачно смотрел, как я описываю события этой бурной ночи – разумеется, не все.
Очень мне не понравился его взгляд. Но делать нечего – именно этому человеку доверили ловить маньяка и преступника в темно-синей куртке. Я не могла воззвать к милицейскому начальству, чтобы его заменили кем-то другим. Другой будет делать то же самое. Этот хоть примитивную вежливость соблюдает.
Он уточнил малозначительные детали, и мы расстались.
День был испорчен напрочь.
Я маялась вплоть до последней тренировки.
Неприятно чувствовать полную свою беззащитность, а приходится. Неприятно знать, что пока у тебя все в порядке, государство вроде как к тебе благоволит, а стоит тебе попасть в беду – первым делом выражает тебе официальное недоверие.
Параллельно я думала о том, что придется Соньку временно поселять у меня. При моей патологической страсти к порядку и ее не менее патологическом отрицании всякого порядка это было чревато взрывом.
Взрыв, взрыв…
К концу тренировки он и случился.
Мои нервы не выдержали.
Была завершающая прыжковая серия. На сей раз я ее построила на элементах канкана. Наверное, живет во мне маленький садист, получающий наслаждение от извращений. Когда мои бегемотицы, сцепившись локтями, не в лад и на разную высоту вскидывают объемистые ножки, а потом скачут и вертят воображаемыми подолами, я балдею. Такого ни в одном цирке не увидишь.
И вот они плясали, а я смотрела.
Первой слева была Вера Каманина, у нее маленькая дочка и ей сейчас ехать на другой конец города. Второй была Люда, она тоже живет в каких-то трущобах. Третьей – Наташа, она хоть и толстушка, но молоденькая и хорошенькая, я понимаю, как мужчинам нравятся такие симпомпончики. Четвертой – Алка Зайчиха, ее я взяла в группу на свой страх и риск, без медицинской справки, и вот она явственно задыхается, но не желает сходить с дистанции, скачет – только большие груди подскакивают. Пятой была Надя, за ней однажды увязался пьяный и чуть на тренировку не вломился. Я спросила: а что же не убежала? Ведь убежать от пьяного – плевое дело! И она застеснялась. Мои бегемотицы стесняются бегать, ей-богу! Они твердо знают, что бегают комично! Черт бы их, дур, побрал!
Я быстро оборвала канкан и отмотала назад пленку.
– А ну, еще раз! Быстрее! Быстрее!
Они скакали, а мне было страшно на них смотреть – ведь если за ними погонится сволочь, у них не хватит дыхалки, чтобы убежать, не хватит сил и сноровки, чтобы как следует двинуть ногой! Это же – команда обреченных!..
– Ноги выше поднимайте! Колени – выше! До плеча! Еще!
Я подхватила Веру под локоть и задала им жару! Я плясала вместе с ними, пока сама не облилась потом. Когда опомнилась – половина бегемотиц уже сошли с дистанции и стояли с ошалелыми глазами.
– Еще три круга бегом! Пошли!
Уже без всякой музыки я гнала их по залу, гнала жестоко, и по четвертому, и по пятому кругу. Они тяжело топали за спиной. Я увеличила скорость. Странно, но никто не отстал. И тогда я перешла на шаг, вышла на середину и показала им серию упражнений на расслабление.
Да. Оказывается, бывают и такие истерики.
А Сонька на следующий день категорически отказалась идти в милицию.
– Они же мне не верят! – объявила она. И возразить было нечего.
Разве что утешить: успокойся, мне они тоже не верят.
Во мне зрела ярость – не та пылкая, охватившая меня, когда я узнала про Сонькину беду, а тяжелая, грустная, гуляющая по мне с током крови, растекающейся под кожей. Ярость, обретавшая плоть. Ставшая яростью кровь.
Так я ее чувствовала.
Кровь – живое существо. Со своим нравом. Кто-то уживается с собаками и кошками. Ничего, умилительно. Мне предстояло теперь ужиться с собственной кровью.
Когда на кладбище забрел лесничий Илларион, одна только Жизель знала степень его вины перед ней. Прочие виллисы знали одно – он предал, и он повинен смерти. То есть проступок и кара в чистом виде, без подробностей.
Белое облако окружило его, и он изнемогал в танце. Кабриоль, падение… Встал, подскочил высоко… Кабриоль, падение… И музыка – воплощенный Страшный суд.
Но в этом ли справедливость? И есть ли в единстве «вина – кара» место для чего-то третьего?
Ведь такого же предателя Альберта Жизель пощадила и спасла. Спасла от справедливости. Собой прикрыла, рассказала беспристрастному суду повесть о своей любви к нему и тянула время до утреннего благовеста.
Как пересекаются эти две ниточки, из которых одна связывает проступок и кару, а другая – справедливость и милосердие?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16