– и выхода нет и быть не может, через минуту, больше других хохоча, рассказывает смешную историю, или пристает ко всем с дурацкими шутками, или напивается и безобразничает, что можно попытаться объяснить как раз тем, что человеку плохо; но Найджел считал, что, если человеку и в самом деле худо, он не станет фиглярничать и вести себя непотребно. Сэйерс считал, что подлинное страдание повенчано с достоинством.
В отличие от других Найджел не любил рассказывать о себе. Остров отнял у него слишком много и до сих пор не отпускал.
После работы Сэйерс мог часами сидеть в полумраке комнаты и вспоминать остров, себя и Эвелин, и волосатого Чуди, и все, что с ними случилось там.
* * *
Больше всего в ту пору Сэйерс любил взбираться с Эвелин к туманным лесам – всегда в облаках, – пластавшимся ближе к вершинам гор в центре острова. И Чуди, и двое других отдали Эвелин без боя; трое мужчин, с которыми Сэйерс остался на острове, поражали отрешенностью, вернее, разочарованием того свойства, что наступает у людей, не лишенных совести, когда они идут против себя. Сэйерс решил, что Эвелин сделала свой выбор естественно, потому что достоинства вновь прибывшего более очевидны; позже Найджел легко догадался, что каждый именно так думает о собственных добродетелях, иначе и быть не может; как бы тогда человек проживал всю жизнь, и без того не легкую?
Эвелин пришла к Сэйерсу, когда тот дежурил у биоблоков. Ночь стояла тихая, небо с россыпями ослепительных звезд простиралось над головами, переговаривались шорохами листья пальм, с шуршанием дышало море. За нагромождением песка и раскрошенных волнами кораллов попадались первые деревца острова – панданусы, на ходульных, подагрически искривленных корнях, извивающиеся, тысячерукие, с грубыми мясистыми листьями и шипами. Футах в пятидесяти от воды на башне с приставной лестницей размещалась метеоаппаратура. Кустарники ярко-зеленой, при дневном освещении сцеволы и турнефорции с пепельно-табачными листьями, давно приспособившиеся к насыщенным влагой и солью морским ветрам, подступали к изъеденным ржавчиной распоркам.
Найджел сидел на парусиновом стуле под башней в толстом свитере поверх голого тела, в плавках и сандалиях на босу ногу; нарочито медленно, чтобы исчерпать запасы времени, счищал кожуру с плода и бросал очистки за спину, зная, что крабы расправятся с ними.
Птицы в клетках, отобранные для кольцевания, угомонились, птицы вольные заснули в гнездовьях скалистых берегов в бесчисленных нишах и укромных каменных распадках.
Эвелин взяла второй парусиновый стул и села рядом с Сэйерсом так обыденно, будто они провели вместе не один год.
Сэйерс волновался, хорошо, что в темноте – он разместился в тылу прожектора – не видно его лицо, только тени и, может, зубы блеснут, когда он надкусывает мякоть.
Эвелин сидела, вытянув ноги. Сэйерс включил приемник: рыдание саксофона разорвало прибрежную тишь, через несколько тактов вступила гитара Динго Рэйнхарда, виртуозы принялись вязать звуки гитары и саксофона в тугие жгуты, сжимающие глотки. Сэйерс представил, что он в дачном домике матери на террасе, впереди, сколько хватает глаз, по морю тарахтят рыбацкие лодки с флажками; красные капли флажков на серой глади так же красивы, как сочетание звуков гитары и саксофона; тепло Эвелин напомнило тепло материнской руки, когда та гладила задремавшего сына и от ласковой руки пахло свежей рыбой; а потом Найджел выковыривал'из волос серебряные чешуйки. Музыка взвивалась и замирала, и в такт ей жило сердце Сэйерса; трудно пытаться объяснить другому, как видение матери и рыбацких суденышек переплетается, с уверенностью, что рядом женщина, прихода которой ты желал, и она пришла, и ты растерян, и ты в преддверии неведомых поступков, и музыка несет тебя, обещая и заманивая, и вдруг умолкает – в тебе звенящая тишина и тень разочарования: ничего не последовало после такой красоты, после обещаний звуков, неужели обман, как и все другое?
Приемник затих. Сэйерс различил в руках Эвелин букет, она ходила в глубь острова, рвала папоротники и лиловые цветы, названия которых Сэйерс не знал и которые пахли густо и тревожно, стоя в вазе в вагоне Эвелин.
– Вы знаете, что мы здесь делаем?
Сэйерс ожидал любых слов, кроме этих. Женщина показалась ему сухой, враждебной, он чуть не набросился на нее за то, что та украла у него такой миг: музыка, полет, воспоминания о матери и все, что он нарисовал себе и чего пересказать не смог бы. Может, его проверяют? Может, Сидней именно Эвелин сообщил, что она здесь за старшего? Может, потому мужчины и отступились от посягательств на Эвелин, что она принадлежит Сиднею? Снова заиграла музыка, и Сэйерс отделался от мгновенного замешательства. Ничего особенного она не спросила, естественно поинтересоваться, что думает человек, лишь неделю назад прибывший на остров.
Сэйерс придвинул свой стул ближе, хотя ближе, казалось, и некуда – локоть Эвелин касался его локтя. Он не знал, что ответить, не знал и не хотел, и, чтобы сразу перейти к другому, не говорить о том, о чем и думать не хотелось, Сэйерс ответил недружелюбно и односложно:
– Знаю.
Может, поторопился, может, она рассказала бы нечто, но сейчас Сэйерс вовсе не желал обсуждать дела, играть в напускную заинтересованность; ее приход вывел из равновесия – не показаться бы грубым, – он протянул тарелку с двумя очищенным!! плодами:
– Хотите?
Эвелин положила букет на песок:
– Вы боитесь женщин?
– Отчего! Я?.. – Сэйерс выпалил не думая, в приступе отчаянного сопротивления и сразу понял, что выдал себя с головой, именно так ответит тот, кто боится. Требовалось совсем иное: положить руку на округло выступающее из темноты плечо, улыбнуться умудренной, ненаглой улыбкой, такие нравятся женщинам, посетовать иронично и почтительно: «Боюсь, ничего не поделаешь, разве можно вас не бояться?» Или: «Вы сразу нашли мое слабое место!..» Сэйерс пытался выбраться из путаницы упущенных возможностей. Эвелин поцеловала его, подобрала букет и пошла, нарочно пересекая поток света прожектора так, чтобы Сэйерс непременно увидел ее, удаляющуюся к вагонам. И опять он все выдумал: к вагонам не было другого пути, кроме этого, и Эвелин вовсе не желала, чтобы Сэйерс напряженно вглядывался ей вслед.
Все случилось в следующее дежурство Сэйерса. Он и сейчас помнил все: запахи моря, скрип песка, даже оттенок звезд. Утром после дежурства, за завтраком в вагоне Эвелин мужчины молчали и натужно листали старые газеты, будто выискивая в них свежие новости.
«Непостижимо, откуда они знают?» – Сэйерс мазал галету маслом и пытался понять, что же изменилось в их облике.
– Похоже, мы на похоронах! – Эвелин посмотрела на притихших мужчин.
– О-о! – Чуди схватил медное блюдо и ударил по нему ложкой, впервые его выходка показалась присутствующим фальшивой, Чуди быстро сообразил – провал – и пристыженно удалился.
– По-моему, не произошло ничего из ряда вон выходящего. – Эвелин поднялась.
– Да… разумеется… – пробормотал буйногривый, совершенно седой человек с квадратной челюстью и растительностью выбритых до синевы щек, подступающей прямо к глазам. Фамилия его, кажется, была Килви или Килэви, происхождение – венгр, в его вагончике в облупленном футляре лежала скрипка, и Килэви играл на ней топорно, но упоенно.
Через месяц на острове появился Сидней в сопровождении Хряка. Сэйерс пытался понять, знает ли Сидней о его отношениях с Эвелин, а если знает, то что думает об этом. «Принято ли так? Может, это вопиющий вызов? Пренебрежение равновесием других? Непозволительное себялюбие? Я не мальчик, черт с ними», – заряжал себя гневом Сэйерс и пытался выбросить все из головы. Со времени первого знакомства с Сиднеем Найджел постоянно обнаруживал в себе неизменно тлеющий страх, что бы он ни делал; раньше Сэйерс, как и каждый, знавал чувство опасности, предполагал, где его подстерегает ловушка, но сейчас он находил в себе страх неизменно, словно голод, который не удается утолить; страх окрашивал жизнь Сэйерса особым оттенком – тоской с вполне различимым цветом, страх напоминал маляра, в ведре которого припасен всего лишь один колер – серый; только наедине с Эвелин страх изредка отступал, и тогда Сэйерс замечал, что остров великолепен, Эвелин красива и даже трое мужчин, наблюдающие с Сэйерсом за повадками птиц, фотографирующие стаи, отмечающие на картах направления перелетов, относятся к Сэйерсу как будто вполне прилично.
Сидней безошибочно оценил состояние Сэйерса: они стояли невдалеке от Килэви, натирающего смычок белым порошком из овальной коробки. Сидней заметил между прочим, любуясь закатом: «Теперь вам станут платить больше», – и назвал цифру. Получилось так, будто Сидней хотел намекнуть, что, когда человеку так щедро платят, нет оснований для беспокойства.
Сэйерс слабо улыбнулся, хотел спросить, как долго продлится его заточение на острове, но подошла Эвелин с пробирками, вымытыми и протертыми до блеска, и Сэйерс промолчал, испытывая, как ни странно, смутное чувство признательности к Сиднею: если бы тот не появился в жизни Найджела, он никогда бы не узнал Эвелин.
Теперь Сэйерс знал все или почти все, чтобы понять, как далеко заведет его участие в тихоокеанском проекте, Он часто наблюдал вольный полет птиц, а кольцевание, которым так любил раньше заниматься сам, передоверял другим, ему казалось, что, зажимая на лапке птицы кольцо, он защелкивает наручники на невинной жертве.
Птицы прилетали и улетали, маршруты полетов все гуще покрывали карты, в пробирках шла своя жизнь. Килзви безобразно и настойчиво вымучивал звуки из скрипки, Эвелин делала вид, что Сэйерс ей безразличен, чтобы не травмировать других, но, учитывая, что все всё давно знали, ее поведение от этого казалось нелепым и едва ли не смешным.
Чуди нырял под воду у рифов и выбирался на берег, переставляя ноги в ластах, будто они чужие и с трудом сгибаются в коленях: ружье для подводной охоты пикой торчало в руке, правая сжимала мешок, в пластиковых баках билась добыча; стекающая вода скручивала волосы, густо покрывающие тело Чуди, и весь он казался расчерченным вертикальными темными линиями; в мешке Чуди таскал рыбью мелочь, он выпускал пятнадцатидюймовых аргусов с красно окрашенным лбом и причудливыми пятнами в прозрачную ванну, любовался рыбами, трогал плавники, дергал за хвосты и, наигравшись, выпускал в море.
«Зачем ловить, если выпускать?» – спрашивали его. Чуди не отвечал, но по всему его виду становилось ясно – ответ проще не придумаешь: «А зачем все вообще?»
Сэйерс допускал, что каждый из островитян терзается наедине с собой; советоваться о моральных трудностях не договаривались, да и Сидней, наверное, рекомендовал не только Сэйерсу каждый раз, когда посещал станцию: «Не думайте о чепухе! Откуда у людей такое самомнение, будто от их личного участия или неучастия что-то может измениться? Вы неглупый человек, не мучайте себя, не вы – так другой, не другой – так третий, разве непонятно?»
«То же и я говорил себе, видно, лучшего не придумано», – Сэйерс швырял плоские камни по глади волн, стараясь, чтобы галечные кругляшки подпрыгивали раз по десять, если повезет, и больше.
«Не ты – так другой». Может, так оно и есть? Даже те, кто выдумал А-бомбу, сначала ее создали, а только потом раскаялись, и то не все, а он начал каяться, еще не совершив деяния; не согрешишь – не покаешься, вздыхают с притворной скорбью не слишком строгие отцы церкви». Лишь однажды, когда Сэйерс повздорил с Эвелин и одиночество стало невыносимым, он рискнул обратиться к Чуди, вылезшему из воды после очередного отстрела крупняка и отлова вручную доверчивой мелюзги:
– У вас случается дурное настроение? – Сэйерс тоскливо смотрел на боксы с бактериальными и вирусными культурами, как бы подсказывая Чуди, что его дурное настроение связано как раз с тем, что в пробирке через каждые полчаса или час рождается новое поколение чудовищных созданий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
В отличие от других Найджел не любил рассказывать о себе. Остров отнял у него слишком много и до сих пор не отпускал.
После работы Сэйерс мог часами сидеть в полумраке комнаты и вспоминать остров, себя и Эвелин, и волосатого Чуди, и все, что с ними случилось там.
* * *
Больше всего в ту пору Сэйерс любил взбираться с Эвелин к туманным лесам – всегда в облаках, – пластавшимся ближе к вершинам гор в центре острова. И Чуди, и двое других отдали Эвелин без боя; трое мужчин, с которыми Сэйерс остался на острове, поражали отрешенностью, вернее, разочарованием того свойства, что наступает у людей, не лишенных совести, когда они идут против себя. Сэйерс решил, что Эвелин сделала свой выбор естественно, потому что достоинства вновь прибывшего более очевидны; позже Найджел легко догадался, что каждый именно так думает о собственных добродетелях, иначе и быть не может; как бы тогда человек проживал всю жизнь, и без того не легкую?
Эвелин пришла к Сэйерсу, когда тот дежурил у биоблоков. Ночь стояла тихая, небо с россыпями ослепительных звезд простиралось над головами, переговаривались шорохами листья пальм, с шуршанием дышало море. За нагромождением песка и раскрошенных волнами кораллов попадались первые деревца острова – панданусы, на ходульных, подагрически искривленных корнях, извивающиеся, тысячерукие, с грубыми мясистыми листьями и шипами. Футах в пятидесяти от воды на башне с приставной лестницей размещалась метеоаппаратура. Кустарники ярко-зеленой, при дневном освещении сцеволы и турнефорции с пепельно-табачными листьями, давно приспособившиеся к насыщенным влагой и солью морским ветрам, подступали к изъеденным ржавчиной распоркам.
Найджел сидел на парусиновом стуле под башней в толстом свитере поверх голого тела, в плавках и сандалиях на босу ногу; нарочито медленно, чтобы исчерпать запасы времени, счищал кожуру с плода и бросал очистки за спину, зная, что крабы расправятся с ними.
Птицы в клетках, отобранные для кольцевания, угомонились, птицы вольные заснули в гнездовьях скалистых берегов в бесчисленных нишах и укромных каменных распадках.
Эвелин взяла второй парусиновый стул и села рядом с Сэйерсом так обыденно, будто они провели вместе не один год.
Сэйерс волновался, хорошо, что в темноте – он разместился в тылу прожектора – не видно его лицо, только тени и, может, зубы блеснут, когда он надкусывает мякоть.
Эвелин сидела, вытянув ноги. Сэйерс включил приемник: рыдание саксофона разорвало прибрежную тишь, через несколько тактов вступила гитара Динго Рэйнхарда, виртуозы принялись вязать звуки гитары и саксофона в тугие жгуты, сжимающие глотки. Сэйерс представил, что он в дачном домике матери на террасе, впереди, сколько хватает глаз, по морю тарахтят рыбацкие лодки с флажками; красные капли флажков на серой глади так же красивы, как сочетание звуков гитары и саксофона; тепло Эвелин напомнило тепло материнской руки, когда та гладила задремавшего сына и от ласковой руки пахло свежей рыбой; а потом Найджел выковыривал'из волос серебряные чешуйки. Музыка взвивалась и замирала, и в такт ей жило сердце Сэйерса; трудно пытаться объяснить другому, как видение матери и рыбацких суденышек переплетается, с уверенностью, что рядом женщина, прихода которой ты желал, и она пришла, и ты растерян, и ты в преддверии неведомых поступков, и музыка несет тебя, обещая и заманивая, и вдруг умолкает – в тебе звенящая тишина и тень разочарования: ничего не последовало после такой красоты, после обещаний звуков, неужели обман, как и все другое?
Приемник затих. Сэйерс различил в руках Эвелин букет, она ходила в глубь острова, рвала папоротники и лиловые цветы, названия которых Сэйерс не знал и которые пахли густо и тревожно, стоя в вазе в вагоне Эвелин.
– Вы знаете, что мы здесь делаем?
Сэйерс ожидал любых слов, кроме этих. Женщина показалась ему сухой, враждебной, он чуть не набросился на нее за то, что та украла у него такой миг: музыка, полет, воспоминания о матери и все, что он нарисовал себе и чего пересказать не смог бы. Может, его проверяют? Может, Сидней именно Эвелин сообщил, что она здесь за старшего? Может, потому мужчины и отступились от посягательств на Эвелин, что она принадлежит Сиднею? Снова заиграла музыка, и Сэйерс отделался от мгновенного замешательства. Ничего особенного она не спросила, естественно поинтересоваться, что думает человек, лишь неделю назад прибывший на остров.
Сэйерс придвинул свой стул ближе, хотя ближе, казалось, и некуда – локоть Эвелин касался его локтя. Он не знал, что ответить, не знал и не хотел, и, чтобы сразу перейти к другому, не говорить о том, о чем и думать не хотелось, Сэйерс ответил недружелюбно и односложно:
– Знаю.
Может, поторопился, может, она рассказала бы нечто, но сейчас Сэйерс вовсе не желал обсуждать дела, играть в напускную заинтересованность; ее приход вывел из равновесия – не показаться бы грубым, – он протянул тарелку с двумя очищенным!! плодами:
– Хотите?
Эвелин положила букет на песок:
– Вы боитесь женщин?
– Отчего! Я?.. – Сэйерс выпалил не думая, в приступе отчаянного сопротивления и сразу понял, что выдал себя с головой, именно так ответит тот, кто боится. Требовалось совсем иное: положить руку на округло выступающее из темноты плечо, улыбнуться умудренной, ненаглой улыбкой, такие нравятся женщинам, посетовать иронично и почтительно: «Боюсь, ничего не поделаешь, разве можно вас не бояться?» Или: «Вы сразу нашли мое слабое место!..» Сэйерс пытался выбраться из путаницы упущенных возможностей. Эвелин поцеловала его, подобрала букет и пошла, нарочно пересекая поток света прожектора так, чтобы Сэйерс непременно увидел ее, удаляющуюся к вагонам. И опять он все выдумал: к вагонам не было другого пути, кроме этого, и Эвелин вовсе не желала, чтобы Сэйерс напряженно вглядывался ей вслед.
Все случилось в следующее дежурство Сэйерса. Он и сейчас помнил все: запахи моря, скрип песка, даже оттенок звезд. Утром после дежурства, за завтраком в вагоне Эвелин мужчины молчали и натужно листали старые газеты, будто выискивая в них свежие новости.
«Непостижимо, откуда они знают?» – Сэйерс мазал галету маслом и пытался понять, что же изменилось в их облике.
– Похоже, мы на похоронах! – Эвелин посмотрела на притихших мужчин.
– О-о! – Чуди схватил медное блюдо и ударил по нему ложкой, впервые его выходка показалась присутствующим фальшивой, Чуди быстро сообразил – провал – и пристыженно удалился.
– По-моему, не произошло ничего из ряда вон выходящего. – Эвелин поднялась.
– Да… разумеется… – пробормотал буйногривый, совершенно седой человек с квадратной челюстью и растительностью выбритых до синевы щек, подступающей прямо к глазам. Фамилия его, кажется, была Килви или Килэви, происхождение – венгр, в его вагончике в облупленном футляре лежала скрипка, и Килэви играл на ней топорно, но упоенно.
Через месяц на острове появился Сидней в сопровождении Хряка. Сэйерс пытался понять, знает ли Сидней о его отношениях с Эвелин, а если знает, то что думает об этом. «Принято ли так? Может, это вопиющий вызов? Пренебрежение равновесием других? Непозволительное себялюбие? Я не мальчик, черт с ними», – заряжал себя гневом Сэйерс и пытался выбросить все из головы. Со времени первого знакомства с Сиднеем Найджел постоянно обнаруживал в себе неизменно тлеющий страх, что бы он ни делал; раньше Сэйерс, как и каждый, знавал чувство опасности, предполагал, где его подстерегает ловушка, но сейчас он находил в себе страх неизменно, словно голод, который не удается утолить; страх окрашивал жизнь Сэйерса особым оттенком – тоской с вполне различимым цветом, страх напоминал маляра, в ведре которого припасен всего лишь один колер – серый; только наедине с Эвелин страх изредка отступал, и тогда Сэйерс замечал, что остров великолепен, Эвелин красива и даже трое мужчин, наблюдающие с Сэйерсом за повадками птиц, фотографирующие стаи, отмечающие на картах направления перелетов, относятся к Сэйерсу как будто вполне прилично.
Сидней безошибочно оценил состояние Сэйерса: они стояли невдалеке от Килэви, натирающего смычок белым порошком из овальной коробки. Сидней заметил между прочим, любуясь закатом: «Теперь вам станут платить больше», – и назвал цифру. Получилось так, будто Сидней хотел намекнуть, что, когда человеку так щедро платят, нет оснований для беспокойства.
Сэйерс слабо улыбнулся, хотел спросить, как долго продлится его заточение на острове, но подошла Эвелин с пробирками, вымытыми и протертыми до блеска, и Сэйерс промолчал, испытывая, как ни странно, смутное чувство признательности к Сиднею: если бы тот не появился в жизни Найджела, он никогда бы не узнал Эвелин.
Теперь Сэйерс знал все или почти все, чтобы понять, как далеко заведет его участие в тихоокеанском проекте, Он часто наблюдал вольный полет птиц, а кольцевание, которым так любил раньше заниматься сам, передоверял другим, ему казалось, что, зажимая на лапке птицы кольцо, он защелкивает наручники на невинной жертве.
Птицы прилетали и улетали, маршруты полетов все гуще покрывали карты, в пробирках шла своя жизнь. Килзви безобразно и настойчиво вымучивал звуки из скрипки, Эвелин делала вид, что Сэйерс ей безразличен, чтобы не травмировать других, но, учитывая, что все всё давно знали, ее поведение от этого казалось нелепым и едва ли не смешным.
Чуди нырял под воду у рифов и выбирался на берег, переставляя ноги в ластах, будто они чужие и с трудом сгибаются в коленях: ружье для подводной охоты пикой торчало в руке, правая сжимала мешок, в пластиковых баках билась добыча; стекающая вода скручивала волосы, густо покрывающие тело Чуди, и весь он казался расчерченным вертикальными темными линиями; в мешке Чуди таскал рыбью мелочь, он выпускал пятнадцатидюймовых аргусов с красно окрашенным лбом и причудливыми пятнами в прозрачную ванну, любовался рыбами, трогал плавники, дергал за хвосты и, наигравшись, выпускал в море.
«Зачем ловить, если выпускать?» – спрашивали его. Чуди не отвечал, но по всему его виду становилось ясно – ответ проще не придумаешь: «А зачем все вообще?»
Сэйерс допускал, что каждый из островитян терзается наедине с собой; советоваться о моральных трудностях не договаривались, да и Сидней, наверное, рекомендовал не только Сэйерсу каждый раз, когда посещал станцию: «Не думайте о чепухе! Откуда у людей такое самомнение, будто от их личного участия или неучастия что-то может измениться? Вы неглупый человек, не мучайте себя, не вы – так другой, не другой – так третий, разве непонятно?»
«То же и я говорил себе, видно, лучшего не придумано», – Сэйерс швырял плоские камни по глади волн, стараясь, чтобы галечные кругляшки подпрыгивали раз по десять, если повезет, и больше.
«Не ты – так другой». Может, так оно и есть? Даже те, кто выдумал А-бомбу, сначала ее создали, а только потом раскаялись, и то не все, а он начал каяться, еще не совершив деяния; не согрешишь – не покаешься, вздыхают с притворной скорбью не слишком строгие отцы церкви». Лишь однажды, когда Сэйерс повздорил с Эвелин и одиночество стало невыносимым, он рискнул обратиться к Чуди, вылезшему из воды после очередного отстрела крупняка и отлова вручную доверчивой мелюзги:
– У вас случается дурное настроение? – Сэйерс тоскливо смотрел на боксы с бактериальными и вирусными культурами, как бы подсказывая Чуди, что его дурное настроение связано как раз с тем, что в пробирке через каждые полчаса или час рождается новое поколение чудовищных созданий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27