А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Нет, дама Летти, пока не подыскалась, но поиски ведутся неусыпные. До дома" она дошла пешком.
Она угрюмо сготовила себе чаю и выпила чашку тут же, на кухне, стоя. Потом с пыхтеньем поднялась к себе в кабинет и села за письмо Эрику. Ручка перестала писать. Она перезаправила ее и продолжала:
«Лишь из сострадания к твоей бедной матери, которую пришлось отправить в пансионат, и к твоему несчастному старику отцу, так много сделавшему для тебя и чье здоровье слабеет день ото дня, я прямо-таки требую, чтобы ты по крайней мере отозвался и объяснил бы свое молчание. Знаю, в твоих отношениях с родителями накопилось немало горечи. Но в настоящее время, на склоне их лет, с тебя, конечно, особый спрос, твой черед идти навстречу. Тем более как раз на днях твой отец говорил мне, что он охотно поставил бы на прошлом крест. Собственно говоря, он даже просил меня написать тебе в этом смысле».
Она остановилась и поглядела в окно. Незнакомая машина подкатила к дому напротив. Кто-то приехал к Диллингерам, не знают, видимо, что Диллингеры в отъезде. Потянуло холодом, и она встала задернула шторы. Мужчина сидел в машине за рулем. Она задернула шторы, и он отъехал. Она вернулась за стол и продолжала:
«Не надо думать, будто я не знаю, чем ты был занят в Лондоне и как ты пытаешься меня запугать. И не надо думать, что я хоть сколько-нибудь встревожилась».
Эти строчки были тут же вычеркнуты. Они к ее замыслу не шли. Сначала-то она и собиралась написать в этом роде, но, рассудив – ах да, припомнила она – у нее решено было как-нибудь помягче воззвать к его совести. С такими, как Эрик, надо хитрить. Она взяла другой лист и начала сначала, вдруг задержав, перо, когда ей почудился непонятный звук.
«В мыслях у меня лишь твоя бедная мать, которая сейчас в пансионате, и твой несчастный старик отец, дряхлеющий со дня на день, вот и поэтому я...»
Она дописала письмо, адресовала его, запечатала и позвонила Гвен, чтобы не упустить шестичасовую почту. Потом она вспомнила, что Гвен уже нет.
Дама Летти растерянно положила письмо на столик в прихожей и решила, что надо поужинать и послушать новости.
На ужин она приготовила паровую рыбу, съела ее и вымыла посуду. И слушала новости до половины десятого. Потом выключила приемник, пошла в прихожую и простояла там минут пять, не послышится ли чего. И в самом деле, звуки слышались – из кухни, справа из гостиной и сверху.
Еще сорок пять минут она тщательно обыскивала дом и сад перед домом и позади него. Потом она заперла и закрыла на засов обе двери. Затем заперла все комнаты и взяла с собой ключи. И наконец медленно поднялась в спальню, через ступеньку, затаив дыхание, останавливаясь послушать. Нет, как хотите, а на крыше кто-то есть.
Она заперла за собой дверь спальни и приперла ее стулом. Нет, как хотите, а в саду кто-то есть. Завтра надо будет потребовать от члена парламента, чтобы он ответил. На предыдущее письмо он не отозвался – в понедельник она отправила его или во вторник? Ну словом, пора бы и ответить. Полиция вся подкуплена, ничего себе. Надо сделать запрос в парламенте. Есть же где-нибудь защита. Она протянула руку и пощупала тяжелую трость, прислоненную к ее постели. И наконец заснула. Проснулась она внезапно, от звонка в ушах, и была ошеломлена действительно.
Она включила свет. Пять минут третьего. Возле ее туалетного столика стоял мужчина, ящики были выдвинуты и перерыты. Он обернулся и поглядел на нее. Дверь в спальню была открыта. В коридоре горел свет, и она слышала, там кто-то ходит. Она вскрикнула, схватила трость и поднялась с постели, когда раздался голос из коридора: «Хватит, пошли». Человек у столика подумал-подумал, потом подскочил к Летти. Она разинула рот и выпучила на него свои желто-карие глаза. Он вырвал трость из старушечьей руки и несколькими ударами набалдашника размозжил ей череп. Восемьдесят один год ей не исполнился.
Глава четырнадцатая
Прошло четыре дня, пока молочник заметил, что бутылки стоят на ступеньках у дамы Летти и никто их не берет, а потом вошла в дом полиция и нашла труп, торчащий из кровати.
Между тем Годфри совершенно не удивлялся, почему нет вестей от Летти. Телефон ее был отключен, и она редко давала о себе знать. Да и вообще, у него были другие заботы. Приходил тут Алек Уорнер с этим удивительным, несуразным, пакостным и, однако, живительным сообщением от Тэйлор. Ну, Уорнера он, конечно, выгнал из дому. Алек вроде бы этого и ожидал и удалился, когда Годфри сказал ему «Вон отсюда», словно актер, отыгравший свою роль. Однако оставил бумажный листок с перечнем дат и описью мест. Годфри изучил этот документик и вдруг почувствовал себя, впервые за несколько месяцев, почти здоровым. Он вышел из дому и в рассуждении, что делать дальше, выпил виски с содовой. Потягивая виски, он от души презирал Гая Лита и все же с удовольствием думал о нем как о причастном к этому новому, благодатному ощущению. Он заказал еще виски и хихикнул, представив Гая, согнутого в три погибели над своими двумя клюками. Все бы ему пакостничать, поганцу несчастному.
* * *
Гай Лит сидел у себя в кабинете по адресу Старые Конюшни, Стедрост, Суррей, усердно трудясь над своими мемуарами, публиковавшимися частями в журнале. Усердие было отнюдь не умственное, а чисто физическое. Его пальцы, скрюченные вокруг толстого стержня большой авторучки, двигались с трудом. Может, еще год-другой сгодятся – если только могут на что-нибудь сгодиться эти искривленные, шишковатые... Он время от времени укоризненно поглядывал на них – ну, еще год, может, прослужат, если зима позволит. Как, однако, в старости опрощается жизнь, думал Гай, – ведь кажется, защищен всем привычным домашним уютом, а погоде подвластен больше, чем юный полярник в арктических льдах. И как просто самоутверждаются законы физики, сокрушая человеческие замыслы. У Гая было расслабление коленных суставов: при всякой попытке ступить на одну ногу она тут же подкашивалась и подшибала другую. И хотя он не упускал случая горько заметить: «Вот сволочь какая, этот закон тяготения», однако же большей частью был вполне весел. Еще он страдал ревматизмом шейных мышц, из-за которого приходилось жить с вытянутой и искривленной шеей. Но он по мере сил приноровился к этим телесным изъянам, глядя на все искоса и передвигаясь с помощью слуги на автомобиле или же на двух клюках. К слуге своему, богобоязненному, подобострастному и тишайшему холостяку ирландцу, он питал самые теплые чувства и называл его в глаза Тони, а за глаза Иисусликом.
Тони принес утренний кофе и почту, которая всегда запаздывала. Он положил два письма возле разрезного ножа, поставил кофе перед Гаем, оправил брючные складки, переступил с ноги на ногу и просиял. Он постоянно возносил девятидневные моления за обращение Гая, хотя тот и говорил ему:
– Чем больше вы за меня молитесь; Тони, тем пуще я коснею в грехе. То есть коснел бы, будь у меня малейшая возможность грешить.
Гай вскрыл конверт побольше: там оказалась верстка – новые главы его мемуаров.
– Эй, Тони, – сказал он, – почитайте-ка верстку.
– Ах, вы же знаете, что я не умею читать без очков.
– Мягко сказано, Тони, – ибо в очках Тони тоже не очень-то умел читать: разве что в случае крайней необходимости, водя пальцем по строчкам, слово за словом.
– Воистину, сэр, это весьма прискорбно. – И Тони исчез.
Гай вскрыл другое письмо, и ухмылка его показалась бы зловещей, если не знать, что она была такая просто из-за искривленной шеи. Письмо было от Алека Уорнера.
"Дорогой Гай,
увы, я послал Перси Мэннерингу очередную порцию Ваших мемуаров. Он все равно бы их прочел. Увы, он, кажется, несколько расстроен Вашими новейшими отзывами о Доусоне.
Поблагодарив меня за присылку журнала, Мэннеринг сообщил, что намерен Вас повидать – по-видимому, с целью беседы. Надеюсь, он Вам не очень досадит, а Вы не будете к нему слишком отроги.
И я убежден, что Вы не откажете мне, любезный друг, измерить его пульс и температуру при первой возможности, как только кончите беседовать. Еще бы лучше во время беседы, но это может оказаться затруднительным. Любые Ваши наблюдения относительно цвета его лица, характера речи (ясности и т. п.) и вообще поведения во время беседы были бы, как Вы понимаете, необычайно желательны.
Мэннеринг явится к Вам завтра, т. е. в тот самый день, когда, надеюсь, Вы и получите это письмо, – примерно в 15. 40. Я объяснил ему расписание поездов и рассказал в подробностях, как до Вас добраться.
Итак, любезный друг,
остаюсь Вашим покорнейшим слугой
Алеком Уорнером".
Гай вложил письмо обратно в конверт и позвонил в пансионат, где теперь пребывала Чармиан. Нельзя ли, спросил он, навестить ее сегодня во второй половине дня? Сестра пошла справилась и ответила, что можно. Тогда он велел Тони подать машину в 15. 15.
Он, впрочем, и так собирался проведать Чармиан. Нынче же, кстати, было тепло и ясно, облака наплывали и рассеивались. На Алека Уорнера он не сердился. Ну, прирожденный пакостник, только сам того, по счастью, не сознает. Ему жалко было Перси Мэннеринга: вот человек скатает понапрасну.
Встав в четверть четвертого, он оставил записку на Староконюшенных дверях: «Уехал на несколько дней». Что было курам на смех, но увы, Перси, с тем и возьмите.
– Сущая ложь, – заметил Тони, шмыгнув в машину и отъезжая.
* * *
Чармиан была довольна своей новой комнатой, большой, яркой и старомодно-ситцевой. Ей припоминалась комната директрисы в школе – в те дни, почему-то всегда солнечные, когда все любили друг друга. Ей исполнилось восемнадцать лет прежде, чем она заметила, что любят не все и не всех, и очень трудно было потом объяснять, почему она этого раньше не замечала.
– Ну как так, Чармиан, – говорили ей, – вы что же, до восемнадцати лет не замечали между людьми неприязни и озлобленности?
– Только задним числом, – говорила она, – стала я понимать разлад в человеческих отношениях. А в то время царило полное согласие. И все друг друга любили.
Говорили, что ее прошлое окрашено розовыми тонами ностальгии. Но она-то прекрасно помнила тот шок, когда, в свои восемнадцать лет, впервые ощутила зло – пустяки пустяками: просто сестра сказала что-то обидное за ее спиной; однако вот тут-то и обрели смысл такие слова, как «грех» и «клевета», – слова, знакомые чуть не с младенческих пор.
Окно ее комнаты выходило на луг, посредине которого возвышался раскидистый вяз. Ей можно было сидеть у окна и смотреть, как гуляют другие – не ее ли школьные подруги, выскочившие на переменку, а она с директрисой пьет чай у окна.
– Все-все, – сказала она Гаю, когда тот проковылял к ней от дверей и кое-как пристроился, – все здесь дышит невинностью. Я словно освободилась от первородного греха.
– Бедненькая, как тебе скучно, – сказал Гай.
– Ну, это иллюзия, разумеется.
Юная сестра принесла чай и поставила чашки. Гай подмигнул ей. Сестра подмигнула в ответ и вышла из палаты.
– Посовестись, Гай.
– Кстати говоря, – сказал он, – каков там остался Годфри?
– Ох, в очень тяжелом состоянии. Эти анонимные телефонные звонки его просто допекли. – Она кивнула на белый телефон. Вежливый молодой человек принял в ее сознании вид телефонного аппарата. Дома он был черный, здесь белый. – Тебя он беспокоит, Гай?
– Меня? Нет. Я всегда не против позабавиться.
– А Годфри очень беспокоит. Удивительно, какая разная у людей реакция на одно и то же.
– Лично я, – сказал Гай, – как правило, отсылаю этого юношу к чертям собачьим.
– Ну а Годфри раздражен до крайности. И еще у нас неподходящая экономка. Она его тоже допекает. Вообще у Годфри куча забот. Ты бы его просто не узнал, Гай. Он потерянный.
– Очень расстроился, что твои романы переиздают?
– Гай, ты знаешь сам, я не люблю, когда разговор идет против Годфри. Но, между нами говоря, он действительно ревнует.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30