Сашо знал, как добросовестно академик относился к своим обязанностям, но это уже переходило всякие границы. Мог ли понять юноша, что в ту ночь у дяди попросту сработал инстинкт самосохранения, который день за днем, минута за минутой укреплялся в течение всей его жизни. Академик уже не раз спасался таким образом — уходя с головой в дела.
Чувствуя себя очень неловко, Сашо положил рукопись на стол.
— Ну, и что ты об этом думаешь? — спросил дядя.
— Как тебе сказать, боюсь, что это не годится, — неохотно пробормотал юноша.
На этот раз академик взглянул ему прямо в лицо. Взгляд был тяжелым и безжизненным.
— Почему?
— Не знаю, как тебе это объяснить, — запнулся Сашо. — Вообще-то написано хорошо, с чувством, но, мне кажется, ты не очень учитываешь нынешний политический момент. Вот, например, начало — о двух мирах, которые сошлись в яростной схватке. Амы сейчас говорим о мирном сосуществовании. И о разрядке напряженности.
— А этот фашистский переворот? — хмуро возразил академик. — Ведь не я же его инсценировал!
— Ладно, дядя, напиши что-нибудь об американских монополиях, о ЦРУ — в любом случае не ошибешься. Но два мира, которые бьются не на жизнь, а на смерть? Ведь если они и вправду сейчас схватятся, это будет именно на смерть.
— Хорошо, напиши ты, как считаешь нужным. Это все-таки только проект.
— Кто тебе это поручил?
— Комитет, естественно.
Дядя был заместителем председателя Национального комитета защиты мира.
— Идет, — ответил юноша. — Но, поверь, ты напрасно старался. Уверен, что они не одному тебе поручили написать это воззвание. Потом выберут самый банальный вариант и именно его напечатают. Впрочем, банально писать легко только тем, кто вообще по-другому не умеет.
Сашо казалось, что дядя его не слушает — настолько отрешенный вид был у него в эту минуту. Но тот все слышал.
— Пусть даже так, — сказал он. — Не в этом суть. Каждый должен делать свою работу, как может и как считает нужным. А как ее оценят другие, не так уж важно.
Вот уже несколько лет Сашо был у дяди чем-то вроде личного секретаря и готовил ему все материалы, от которых тот не мог отказаться. Статьи, политические заметки, даже заявления и интервью — все это выходило из-под безупречного, почти вдохновенного пера молодого человека. Именно это вдохновение, эта покоряющая убежденность и искренность иногда смущали академика. Во время их обычных разговоров он не слышал от племянника ничего похожего. Сашо казался ему чересчур сдержанным — скорее трезвым скептиком, чем доверчивым энтузиастом. Старый ученый никогда не мог понять, что было личным убеждением юноши, а что он ловко приноравливал к точке зрения заказчика. Ведь академик в конечном счете и был чем-то вроде заказчика — вкладывал свои идеи и свои средства. Он отдавал племяннику все гонорары за их общие работы, а когда они носили чисто общественный характер, находил какой-либо иной способ его вознаградить. Так или иначе, но это сотрудничество шло на пользу обоим. Академик вовремя справлялся со своими общественными обязанностями, не тратя на них времени, отведенного для научных занятий. А у Сашо всегда водились деньги, что в какой-то мере отличало его от прочих студентов.
— Я пойду, — сказал юноша. — Если я, конечно, тебе больше не нужен.
— Иди, иди, — кивнул дядя. — Я справлюсь сам.
Когда Сашо ушел, академик тупо обошел пустую квартиру, потом прилег на диван. С самого утра он чувствовал себя опустошенным, почти полым. И мысль его непрестанно возвращалась к вчерашним похоронам, вызывая все больший стыд и смущение. Почему он так внезапно разрыдался во время панихиды? Так горько, так безутешно? И кого он оплакивал — ее или себя? А может быть, ни то, ни другое? Себя он никогда не жалел, потому что, как всякий занятой человек, никогда всерьез не задумывался о своей судьбе. Никогда он не оборачивался назад, чтобы окинуть взглядом пройденный путь, даже не пытался определить, какую роль он играет в своей собственной науке — чего он достиг, чего еще может от себя ожидать. Жену же он терял постепенно и спокойно, без сотрясений и кризисов, если не считать того случая в самом начале, о котором он вообще не хотел вспоминать. Разумеется, он привык к ней, но разве привычки оплакивают так горько?
Тогда почему?
Да, он должен был разобраться в этом гораздо раньше, должен был найти истину задолго до того, как в дом пришла смерть. Да, гораздо раньше. Когда смерть рядом, человек становится слабым, беспомощным, ко всему безразличным. Совсем, совсем безразличным, даже к себе самому. И все же он смутно чувствовал, что в этих рыданиях таился какой-то смысл, что они не были беспричинными. И этот смысл, может быть, и составлял истинную суть его существования, каждого человеческого существования. Хуже всего в этом мире человек знает самого себя — то, что скрыто у него в душе. И те дороги, по которым он, словно слепой, бродит дни и ночи. Такие мысли приходили сейчас ему в голову, но теперь они не казались ему ни горькими, ни страшными.
Он не заметил, как вдруг заснул — словно оборвалась какая-то нить. На этот раз в его сне не было ничего — он был пуст и глубок, как смерть.
3
Дней десять академик никуда не выходил. Ничем не занимался, ни о чем не думал. Но не чувствовал себя несчастным. Его словно бы охватило полное безразличие, которое было еще хуже апатии, всегда таящей в себе какую-нибудь драму. Тут не было и драмы, не было ничего. Просто он потерял всякий интерес к жизни.
В эти тихие, совершенно бесцветные дни сама погода словно бы стала его союзником. Он не мог припомнить второго такого холодного и дождливого июня, который скорее напоминал позднюю осень. Над самыми крышами ползли громадные тяжелые тучи, брызгая холодным дождем. В кабинете всегда было сумрачно и прохладно, дождь обильно заливал стекло окон, и мир казался сквозь них расплывчатым и нереальным. Самым странным было то, что телефон упрямо молчал, никто ему не звонил. Укрывшись в своем кабинете за этими облитыми дождем окнами, он чувствовал себя точно потерявшаяся лодка, которая медленно скользит по туманному океану времени, чтобы исчезнуть в нем навсегда.
Каждое утро часам к восьми приходила сестра, всегда с полной сумкой продуктов. К десяти она кончала всю мелкую работу по хозяйству и становилась к плите. Приготовление пищи было для нее не простым и будничным делом, а каким-то священнодействием. И действительно, все у нее получалось удивительно вкусным.
В свое время, когда был жив ее муж, она чутьем угадывала, что это, можно сказать, единственный способ удержать его дома.
Ангелина никогда не ела вместе с братом, даже старалась лишний раз не попадаться ему на глаза. С отсутствующим видом академик выходил на кухню, усаживался за стол и, не говоря ни слова, съедал все, что было в тарелке. Но ел он рассеянно, без всякого аппетита, просто заталкивал в себя пищу, как однажды непочтительно выразился ее сын. Однако при всей своей рассеянности академик невольно замечал, что ест он больше, чем до смерти жены. Это угнетало его, наполняло ощущением неясной вины. Но остановиться он был не в силах и съедал все, чувствуя, что хочет еще. Когда-то его покойный отец говорил, что так ненасытно и жадно едят старики, перед тем как умереть. Но академик ел не жадно, он просто не знал, когда остановиться.
За все это время к нему только раз зашел Сашо. Племянник, как и обещал, принес воззвание. Академик дважды внимательно прочел текст, но на лице его было все то же безразличное, ни о чем не говорящее выражение.
— Очень хорошо! — внезапно проговорил он. — Эта материя — просто твоя стихия. Я всегда считал, что из тебя мог бы выйти замечательный политический деятель.
Молодой человек внимательно взглянул на него.
— Думаешь, для науки я не гожусь? — спросил он. Академик как-то уныло покачал головой, но это ничего не значило. В конце концов Сашо был отличным студентом, лучшим на курсе, все пророчили ему блестящую научную карьеру, а собственный дядюшка как будто изволит сомневаться.
— Я этого не говорю, — ответил он. — Но у тебя ум скорее спекулятивный, чем аналитический.
Юноша окончательно обиделся.
— По правде говоря, я не люблю политику, — ответил он. — Я вообще не люблю ничего, что не является точным и положительным знанием.
Казалось, академик обретается где-то далеко-далеко от комнаты и окончательно забыл о племяннике. За окном все так же лил холодный дождь.
— Придет время, и ты поймешь, что знание — это еще не все, — тихо и словно нехотя проговорил академик. — А иногда оно может даже мешать. Словно лес, который не дает увидеть нужное тебе дерево.
— Разве в лесу не все деревья одинаковы? — спросил Сашо.
— Пусть даже одинаковы… Кроме одного. И тогда, чтобы его увидеть, приходится рубить весь лес.
— А зачем рубить? — спросил юноша и улыбнулся. — Его ведь можно просто-напросто обойти.
— Вот я и говорю, что у тебя спекулятивный ум, — заметил академик. Потом подумал и так же нехотя добавил: — И все-таки лучше вырубить все, что мешает увидеть настоящее дерево… Так будет умнее всего.
Сашо вскоре ушел. Он был огорчен, хотя и старался этого не показывать. Академик встал и подошел к окну. В сущности, зачем ему понадобилось расстраивать парня? Никогда и никого он не поучал, даже своих студентов. Это было просто не в его стиле. Нет дела безнадежней, чем убеждать кого-нибудь в чем бы то ни было, думал он. Даже обмануть и то легче. Чтобы поверить в свою правду, каждый должен прийти к ней сам. А он сейчас без всякой нужды обидел племянника. И остался один. Когда одиночество стало невыносимым, академик набрал первый же телефонный номер, который пришел ему в голову. В трубке прозвучал тихий и небрежный женский голос:
— Кто говорит?
— Академик Урумов, — ответил он. — Воззвание готово, можете за ним прислать.
На том конце провода воцарилось неловкое молчание.
— Прежде всего, товарищ академик, примите мои соболезнования… Мы думали… — Она запнулась.
— Что я его не напишу, верно?
— Да… Извините, но мы попросили другого человека и…
— Неважно кого вы попросили. Мой текст вы тоже должны посмотреть, так что, пожалуйста, пришлитеза ним… Может быть, он лучше.
— Конечно, конечно, я сейчас же пошлю! — залепетала секретарша.
Академик положил трубку. Вот почему ему никто не звонил, — считали неудобным. Мои соболезнования!.. С каким трудом люди произносят это слово, а все потому, что, в сущности, оно совершенно бессмысленно. Нельзя соучаствовать в чьей-либо боли, можно только сочувствовать. Люди любят, чтобы им сочувствовали, но раздражаются, когда им это сочувствие навязывают. Немного успокоившись, он вернулся в кабинет и, не торопясь, улегся на диван под клетчатое одеяло.
Дождливые мокрые дни один за другим тянулись в сером сумраке туч. Постепенно академик привык к одиночеству, и оно перестало его тяготить. Он вновь принялся за работу, хотя и не верил уже, что сможет чего-то достичь. Все было кончено, жизнь подошла к своему пределу. Наверное, другие завершат то, что он начал. Другие, по кто? Может быть, собственный племянник? Он ведь и вправду умный и талантливый юноша, в этом можно не сомневаться. И все же где-то в глубине души старого ученого таилось зернышко ядовитого недоверия. Слишком уж легко и быстро все ему удается. Не говорит ли это о некотором легкомыслии, о поверхностном мышлении? Настоящий ученый должен двигаться вперед медленней и основательней. Должен меньше верить и больше сомневаться. И пусть он лучше слегка заикается, чем говорит слишком красиво и гладко. Сашо говорил красиво и гладко, голова у него работала, как кибернетическая машина. Странно, но дяде это почему-то не нравилось.
Академик все чаще возвращался к этим мыслям, стараясь убедить себя в том, что он не прав. Ведь бывают же крылатые гении.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69
Чувствуя себя очень неловко, Сашо положил рукопись на стол.
— Ну, и что ты об этом думаешь? — спросил дядя.
— Как тебе сказать, боюсь, что это не годится, — неохотно пробормотал юноша.
На этот раз академик взглянул ему прямо в лицо. Взгляд был тяжелым и безжизненным.
— Почему?
— Не знаю, как тебе это объяснить, — запнулся Сашо. — Вообще-то написано хорошо, с чувством, но, мне кажется, ты не очень учитываешь нынешний политический момент. Вот, например, начало — о двух мирах, которые сошлись в яростной схватке. Амы сейчас говорим о мирном сосуществовании. И о разрядке напряженности.
— А этот фашистский переворот? — хмуро возразил академик. — Ведь не я же его инсценировал!
— Ладно, дядя, напиши что-нибудь об американских монополиях, о ЦРУ — в любом случае не ошибешься. Но два мира, которые бьются не на жизнь, а на смерть? Ведь если они и вправду сейчас схватятся, это будет именно на смерть.
— Хорошо, напиши ты, как считаешь нужным. Это все-таки только проект.
— Кто тебе это поручил?
— Комитет, естественно.
Дядя был заместителем председателя Национального комитета защиты мира.
— Идет, — ответил юноша. — Но, поверь, ты напрасно старался. Уверен, что они не одному тебе поручили написать это воззвание. Потом выберут самый банальный вариант и именно его напечатают. Впрочем, банально писать легко только тем, кто вообще по-другому не умеет.
Сашо казалось, что дядя его не слушает — настолько отрешенный вид был у него в эту минуту. Но тот все слышал.
— Пусть даже так, — сказал он. — Не в этом суть. Каждый должен делать свою работу, как может и как считает нужным. А как ее оценят другие, не так уж важно.
Вот уже несколько лет Сашо был у дяди чем-то вроде личного секретаря и готовил ему все материалы, от которых тот не мог отказаться. Статьи, политические заметки, даже заявления и интервью — все это выходило из-под безупречного, почти вдохновенного пера молодого человека. Именно это вдохновение, эта покоряющая убежденность и искренность иногда смущали академика. Во время их обычных разговоров он не слышал от племянника ничего похожего. Сашо казался ему чересчур сдержанным — скорее трезвым скептиком, чем доверчивым энтузиастом. Старый ученый никогда не мог понять, что было личным убеждением юноши, а что он ловко приноравливал к точке зрения заказчика. Ведь академик в конечном счете и был чем-то вроде заказчика — вкладывал свои идеи и свои средства. Он отдавал племяннику все гонорары за их общие работы, а когда они носили чисто общественный характер, находил какой-либо иной способ его вознаградить. Так или иначе, но это сотрудничество шло на пользу обоим. Академик вовремя справлялся со своими общественными обязанностями, не тратя на них времени, отведенного для научных занятий. А у Сашо всегда водились деньги, что в какой-то мере отличало его от прочих студентов.
— Я пойду, — сказал юноша. — Если я, конечно, тебе больше не нужен.
— Иди, иди, — кивнул дядя. — Я справлюсь сам.
Когда Сашо ушел, академик тупо обошел пустую квартиру, потом прилег на диван. С самого утра он чувствовал себя опустошенным, почти полым. И мысль его непрестанно возвращалась к вчерашним похоронам, вызывая все больший стыд и смущение. Почему он так внезапно разрыдался во время панихиды? Так горько, так безутешно? И кого он оплакивал — ее или себя? А может быть, ни то, ни другое? Себя он никогда не жалел, потому что, как всякий занятой человек, никогда всерьез не задумывался о своей судьбе. Никогда он не оборачивался назад, чтобы окинуть взглядом пройденный путь, даже не пытался определить, какую роль он играет в своей собственной науке — чего он достиг, чего еще может от себя ожидать. Жену же он терял постепенно и спокойно, без сотрясений и кризисов, если не считать того случая в самом начале, о котором он вообще не хотел вспоминать. Разумеется, он привык к ней, но разве привычки оплакивают так горько?
Тогда почему?
Да, он должен был разобраться в этом гораздо раньше, должен был найти истину задолго до того, как в дом пришла смерть. Да, гораздо раньше. Когда смерть рядом, человек становится слабым, беспомощным, ко всему безразличным. Совсем, совсем безразличным, даже к себе самому. И все же он смутно чувствовал, что в этих рыданиях таился какой-то смысл, что они не были беспричинными. И этот смысл, может быть, и составлял истинную суть его существования, каждого человеческого существования. Хуже всего в этом мире человек знает самого себя — то, что скрыто у него в душе. И те дороги, по которым он, словно слепой, бродит дни и ночи. Такие мысли приходили сейчас ему в голову, но теперь они не казались ему ни горькими, ни страшными.
Он не заметил, как вдруг заснул — словно оборвалась какая-то нить. На этот раз в его сне не было ничего — он был пуст и глубок, как смерть.
3
Дней десять академик никуда не выходил. Ничем не занимался, ни о чем не думал. Но не чувствовал себя несчастным. Его словно бы охватило полное безразличие, которое было еще хуже апатии, всегда таящей в себе какую-нибудь драму. Тут не было и драмы, не было ничего. Просто он потерял всякий интерес к жизни.
В эти тихие, совершенно бесцветные дни сама погода словно бы стала его союзником. Он не мог припомнить второго такого холодного и дождливого июня, который скорее напоминал позднюю осень. Над самыми крышами ползли громадные тяжелые тучи, брызгая холодным дождем. В кабинете всегда было сумрачно и прохладно, дождь обильно заливал стекло окон, и мир казался сквозь них расплывчатым и нереальным. Самым странным было то, что телефон упрямо молчал, никто ему не звонил. Укрывшись в своем кабинете за этими облитыми дождем окнами, он чувствовал себя точно потерявшаяся лодка, которая медленно скользит по туманному океану времени, чтобы исчезнуть в нем навсегда.
Каждое утро часам к восьми приходила сестра, всегда с полной сумкой продуктов. К десяти она кончала всю мелкую работу по хозяйству и становилась к плите. Приготовление пищи было для нее не простым и будничным делом, а каким-то священнодействием. И действительно, все у нее получалось удивительно вкусным.
В свое время, когда был жив ее муж, она чутьем угадывала, что это, можно сказать, единственный способ удержать его дома.
Ангелина никогда не ела вместе с братом, даже старалась лишний раз не попадаться ему на глаза. С отсутствующим видом академик выходил на кухню, усаживался за стол и, не говоря ни слова, съедал все, что было в тарелке. Но ел он рассеянно, без всякого аппетита, просто заталкивал в себя пищу, как однажды непочтительно выразился ее сын. Однако при всей своей рассеянности академик невольно замечал, что ест он больше, чем до смерти жены. Это угнетало его, наполняло ощущением неясной вины. Но остановиться он был не в силах и съедал все, чувствуя, что хочет еще. Когда-то его покойный отец говорил, что так ненасытно и жадно едят старики, перед тем как умереть. Но академик ел не жадно, он просто не знал, когда остановиться.
За все это время к нему только раз зашел Сашо. Племянник, как и обещал, принес воззвание. Академик дважды внимательно прочел текст, но на лице его было все то же безразличное, ни о чем не говорящее выражение.
— Очень хорошо! — внезапно проговорил он. — Эта материя — просто твоя стихия. Я всегда считал, что из тебя мог бы выйти замечательный политический деятель.
Молодой человек внимательно взглянул на него.
— Думаешь, для науки я не гожусь? — спросил он. Академик как-то уныло покачал головой, но это ничего не значило. В конце концов Сашо был отличным студентом, лучшим на курсе, все пророчили ему блестящую научную карьеру, а собственный дядюшка как будто изволит сомневаться.
— Я этого не говорю, — ответил он. — Но у тебя ум скорее спекулятивный, чем аналитический.
Юноша окончательно обиделся.
— По правде говоря, я не люблю политику, — ответил он. — Я вообще не люблю ничего, что не является точным и положительным знанием.
Казалось, академик обретается где-то далеко-далеко от комнаты и окончательно забыл о племяннике. За окном все так же лил холодный дождь.
— Придет время, и ты поймешь, что знание — это еще не все, — тихо и словно нехотя проговорил академик. — А иногда оно может даже мешать. Словно лес, который не дает увидеть нужное тебе дерево.
— Разве в лесу не все деревья одинаковы? — спросил Сашо.
— Пусть даже одинаковы… Кроме одного. И тогда, чтобы его увидеть, приходится рубить весь лес.
— А зачем рубить? — спросил юноша и улыбнулся. — Его ведь можно просто-напросто обойти.
— Вот я и говорю, что у тебя спекулятивный ум, — заметил академик. Потом подумал и так же нехотя добавил: — И все-таки лучше вырубить все, что мешает увидеть настоящее дерево… Так будет умнее всего.
Сашо вскоре ушел. Он был огорчен, хотя и старался этого не показывать. Академик встал и подошел к окну. В сущности, зачем ему понадобилось расстраивать парня? Никогда и никого он не поучал, даже своих студентов. Это было просто не в его стиле. Нет дела безнадежней, чем убеждать кого-нибудь в чем бы то ни было, думал он. Даже обмануть и то легче. Чтобы поверить в свою правду, каждый должен прийти к ней сам. А он сейчас без всякой нужды обидел племянника. И остался один. Когда одиночество стало невыносимым, академик набрал первый же телефонный номер, который пришел ему в голову. В трубке прозвучал тихий и небрежный женский голос:
— Кто говорит?
— Академик Урумов, — ответил он. — Воззвание готово, можете за ним прислать.
На том конце провода воцарилось неловкое молчание.
— Прежде всего, товарищ академик, примите мои соболезнования… Мы думали… — Она запнулась.
— Что я его не напишу, верно?
— Да… Извините, но мы попросили другого человека и…
— Неважно кого вы попросили. Мой текст вы тоже должны посмотреть, так что, пожалуйста, пришлитеза ним… Может быть, он лучше.
— Конечно, конечно, я сейчас же пошлю! — залепетала секретарша.
Академик положил трубку. Вот почему ему никто не звонил, — считали неудобным. Мои соболезнования!.. С каким трудом люди произносят это слово, а все потому, что, в сущности, оно совершенно бессмысленно. Нельзя соучаствовать в чьей-либо боли, можно только сочувствовать. Люди любят, чтобы им сочувствовали, но раздражаются, когда им это сочувствие навязывают. Немного успокоившись, он вернулся в кабинет и, не торопясь, улегся на диван под клетчатое одеяло.
Дождливые мокрые дни один за другим тянулись в сером сумраке туч. Постепенно академик привык к одиночеству, и оно перестало его тяготить. Он вновь принялся за работу, хотя и не верил уже, что сможет чего-то достичь. Все было кончено, жизнь подошла к своему пределу. Наверное, другие завершат то, что он начал. Другие, по кто? Может быть, собственный племянник? Он ведь и вправду умный и талантливый юноша, в этом можно не сомневаться. И все же где-то в глубине души старого ученого таилось зернышко ядовитого недоверия. Слишком уж легко и быстро все ему удается. Не говорит ли это о некотором легкомыслии, о поверхностном мышлении? Настоящий ученый должен двигаться вперед медленней и основательней. Должен меньше верить и больше сомневаться. И пусть он лучше слегка заикается, чем говорит слишком красиво и гладко. Сашо говорил красиво и гладко, голова у него работала, как кибернетическая машина. Странно, но дяде это почему-то не нравилось.
Академик все чаще возвращался к этим мыслям, стараясь убедить себя в том, что он не прав. Ведь бывают же крылатые гении.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69