Да они спят и видят, чтобы до Москвы добраться, только они ее даже в бинокль не увидят. А листовки хранить не нужно, они никому из вас не понадобятся. Чего немцам хочется? Чтобы тылы наши ослабить, наших защитников оклеветать, лживыми обещаниями панику посеять.
Женщины молчали. Я подумал, что говорю с ними обычным газетным языком. Житейская речь проще. А может, вот такая листовка кое-кого и смутит. Но я ошибся: окружали меня люди, для которых ложь – это ложь, а грязь есть грязь, которая может душу испачкать.
– А что же нам с этой бумажкой делать? – спросила Ева Михайловна, придерживая открытую дверь.
Начали гадать.
– Сжечь и выбросить в мусорное ведро.
– Снести в милицию.
– Можно и в газету написать, чтоб не старались.
– Стараться-то они все равно будут.
– А ты бы, Вадим, комиссару отдал, – сказала до сих пор молчавшая жена Мельникова.
Комиссаром у нас прозвали жильца из соседней квартиры, который жил здесь с восемнадцатого года. Его называли иногда и чекистом: он работал еще вместе с Дзержинским. Был он худ, сед и тонок в талии, коротко стригся и всегда ходил в штатском, даже кожаной куртки не носил. По утрам за ним приезжала машина – старенькая черная «эмка», на которой он иногда подвозил меня до Лубянки, как по привычке оговаривались старые москвичи, подразумевая улицу Дзержинского.
Вот я и зашел к нему, памятуя, что вчера еще встретил его на лестнице и он с гримасой боли сообщил мне, что заболел, а болеть ему нельзя, в отделе каждый человек на счету. На вопрос, что с ним, ответил сквозь зубы, что у него острый приступ радикулита: ни согнуться, ни разогнуться. В квартире он жил один, все комнаты напротив и рядом были опечатаны. Когда я позвонил, никто не вышел. Только послышался его голос: «Входите, не заперто».
Он лежал на диване – прямо в галифе и старенькой гимнастерке без знаков отличия. На выбеленной стене над ним висел большой портрет Ленина. Еще один портрет – Дзержинского стоял под стеклом на письменном столе. Я приблизился: на фотокарточке чернела размашистая подпись Феликса Эдмундовича.
– У меня к вам дело, товарищ комиссар… – начал было я, но он сразу же оборвал меня:
– Я знаю, что у вас в квартире все называют меня комиссаром, но такого звания у меня нет. Скажите лучше чекист, это точнее. А вообще у меня есть имя и отчество. Югов Иван Сергеевич, к вашим услугам.
Я молча протягиваю ему листовку, свернутую трубочкой.
– В ручку двери ночью засунули. Я вернулся домой в час ночи. А ее еще не было.
Мой собеседник усмехнулся и почему-то, даже не прочитав ее, поднял к носу:
– Тот же запах.
– Важен текст, а не запах, – сказал я чуть обиженно.
– Текст я знаю. Обычная вражеская мура о чудесной жизни в захваченных Гитлером городах. Точно такую же мерзость я нашел у себя в почтовом ящике. Разносили ее действительно ночью, может быть, даже во время воздушной тревоги, чтобы ни с кем не встретиться. Забрасывали, вероятно, во все почтовые ящики или, как у вас, совали в дверные ручки…
Я тоже понюхал листовку. Она действительно чем-то попахивала. Чем-то вроде душистого крема для рук или одеколона.
– Чуешь? – засмеялся Югов. – Будто из парикмахерской. И притом отпечатана на одной машинке и размножена на стеклографе.
– Возможно, живет где-то поблизости, – сказал я.
– Не обязательно.
– А зачем ему, скажем, с Пятницкой на Кузнецкий мост топать?
– Логично. Только почему «он», а не «она»?
– Ноги у мужиков крепче, все подъезды обойти, по всем лестницам прогуляться. Вверх – вниз, вверх – вниз. Для женщины туго.
– Тоже логично, – сказал Югов. – Так вот мой совет: приглядывайся к людям. И у себя на квартире, и на работе в редакции. Время осадное. Совсем не обязательно то, что эти листовки вам немец разносил или, допустим, завербованный немцами дезертир. Есть в городе людишки, что немцев ждут и гитлеровских вояк с цветами встретят. Есть, парень, есть и такие, которые наворованным рублям счет ведут, а истратить боятся. О капитализме еще не все забыли. В дворницкой живет, черствой булкой питается, а мечтает о том, чтобы свой магазин открыть. Приглядывайся, Вадим, и прислушивайся В такие дни, как сейчас, застегнувшие свою душу на все пуговицы возьмут да и расстегнутся. И что там на донышке – увидишь. А когда еще раз встретиться со мною захочешь, предварительно позвони. Вот я записал здесь мои телефоны, один служебный, другой домашний. Только я дома почти не бываю Говорил ведь тебе, что нельзя мне болеть, денек здесь пролежу, а к ночи машина за мной приедет…
Я ушел в раздумье. Ни портной, ни оркестрант, ни бухгалтер не стали бы разносить столь глупые и клеветнические листовки. Не годились для этой цели и жены их, вся жизнь которых от молодости до зрелости при Советской власти прожита. Приглядываюсь, заочно, конечно, к личности капитана. И что-то не верится… Может быть, Ева Михайловна? Религиозна, по праздникам ходит в костел, к жизни в Москве хоть и привыкла, но многое ей не нравится. Но предположение это мысленно отвергает не Югов, а я сам Засунуть листовку в дверь она, конечно, смогла бы, но кочевать от подъезда к подъезду с больными ногами явно не в силах.
А может быть, девушка? Одна такая в квартире есть. Лейда. Отец у нее русский, латышка – мать. В доме говорили и на том и на другом языке – у родителей было маленькое кафе, где по вечерам сидели за кассой то Лейда, то ее мать. Вспоминает об этом Лейда с раздражением: потому, говорит, и в Москву сбежала. В школе немецкий язык ей давался легче, чем русский. И немецкую литературу она знает лучше, чем русскую. А из советских писателей помнит только Шолохова: других, говорит, прочесть не успела. И наконец, самая главная опора подозрению: родилась и выросла она все-таки не в Советском Союзе, а в капиталистической Латвии, пионерского галстука в школе не носила… Я подавляю в себе сентиментальное восхищение хорошеньким личиком, и на крючок контрразведчика-любителя попадает и Лейда.
4. Убийство
Сегодня ночью во время воздушной тревоги мы с Лейдой дежурим на крыше. Стоим в центре, чтобы видеть всю крышу и, в частности, тлеющую зажигалку, пока она не вспыхнула ярким пламенем.
– Вот он! Прямо над нами.
Вражеский самолет, снизившись, шел на небольшой высоте Он прошел над улицей, сбросив несколько зажигательных бомб. Только две из них попали к нам на крышу с противоположных ее краев. Мы бросились к ним, я с ведром песка, Лейда с большими клещами. Она оказалась проворней меня, и, пока я тушил свою, Лейда уже возвращалась, легко сбросив добычу с крыши. Как ряд маленьких взрывов загрохотали зенитки, и самолет сразу рванул вверх и растворился в темноте неба. Однако его тотчас же нашли прожекторы и повели на юго-запад.
– Теперь собьют, вероятно, его уже заметили истребители, – сказал я.
Как сбили самолет и где сбили, мы уже не видели. Но то, что он был сбит, не сомневались.
– У нас есть свои асы, – сказала Лейда. – С одним даже знакома.
Почему она так радуется сбитому немецкому самолету, подумал я. Искренне или играет? И откуда это знакомство с летчиком? И я говорю с вызовом:
– Ликуешь, что зажигалку сбросила и что фашистский самолет сбит?
– Так война же идет. Вот и радуешься каждой маленькой, но все же победе.
– А где с летчиком познакомилась?
– Зашел как-то к нам в сберкассу.
Не получается из меня следователь, и я, смотря ей прямо в глаза, отрубаю:
– А как ты вообще к Советской власти относишься?
– Так же, как и ты. Жду победы.
– Так собственного кафе у вас не будет, – замечаю я не без ехидства.
– Оно уже в сороковом государству перешло Мать так и осталась кассиршей, отец же кондитером в ресторан на побережье перешел А если б не война, я все равно бы с бабкой в Москве жила. У отца с матерью каждый день ругань, а здесь тишина. Конечно, оклад у меня мизерный, но, когда война кончится, доучиваться пойду.
– И замуж выйдешь?
– Ты себя имеешь в виду?
– Хотя бы. Чем я хуже других?
– Работа у тебя скучная. Из неграмотных строк грамотные делаешь Романтики нет.
Права чертовка Романтикой у нас в редакции и не пахло Разобьем под Москвой гитлеровские армии, опять военкором попрошусь. Ответственный секретарь обещал. А с Лейдой, кажется, ничего не получается, нет у меня программы допроса. Попробую с другой стороны подойти.
– По ночам, когда ложишься спать, ты руки одеколоном или кремом протираешь?
Она удивлена.
– Одеколона в продаже нет: весь выпили, а кремом зачем? Не люблю жирных рук.
– Руки вымыть потом можно.
– А почему ты об этом спрашиваешь?
Не дожидаясь ответа, она сняла перчатки и понюхала обе руки. Я перехватил одну и тоже понюхал. Потом вдруг поцеловал длинные, как у пианистки, пальцы.
Руку она вырвала.
– Девушкам рук не целуют.
– Не могу же я ждать, когда ты состаришься.
Руки у нее ничем не пахли.
И я решил вывести Лейду из круга подозреваемых. Югов меня высмеет, когда узнает об этом псевдодопросе.
Воздушная тревога продолжалась почти до рассвета. Вражеские бомбардировщики шли волнами с юго-запада, должно быть, из Наро-Фоминска, а прорвавшись к Москве, рассеивались над городом. Видели мы три взрыва крупных фугасок и как запылали взорванные ими дома, видели и виновников этих пожаров – паривших над городом больших черных птиц, нащупанных прожекторами. Лейда насчитала семь, громко называя каждую цифру. Семь вспышек пламени от расстрелянных в воздухе самолетов врага, семь клубков дыма, растворившихся в темноте неба И только когда уже начинало светать, установленный на крыше громкоговоритель прогремел нам свое лаконичное: «Отбой!»
Я спустился с крыши уже после того, как закончила свое дежурство Лейда. Спустился по черному ходу и пошел к нам в подъезд. Народ из убежища уже разбрелся по квартирам. Только четверо стояли внизу у лифта, из-за войны, понятно, не действующего. Четверо мужчин из нашей квартиры: портной Клячкин, бухгалтер Сысоев, оркестрант Мельников и капитан Березин. Все они знали, что я с дежурства на крыше, и потому первым же адресованным мне вопросом был уже привычный и не удивляющий:
– Скольких сбили?
– Семерых. Лейда считала точно. И по-моему, даже не в Москве, а под Москвой.
– А скольких пропустили? – спросил капитан.
– Мы три взрыва видели. Кто успел сбросить бомбы, тех и сбили. Две фугаски – должно быть, на окраинах города, а одну где-то поблизости.
– Что-то твоего чекиста не видно в убежище, – сменил тему Клячкин.
– У него острый приступ радикулита, – пояснил я.
– Врагов настоящих надо искать, а не хватать первого, кто под руку попадется, – зло сказал Мельников. – Знаете, что у нас вчера в театре было? Проходим по служебному входу в оркестр. Ну а караульный вдруг спрашивает у альтиста: что, мол, у вас в футляре? Тот отвечает, в шутку, конечно: бомба. Тут же его и взяли.
– А что было в футляре? – спросил Сысоев.
– Скрипка. Он ее и показал. Все равно взяли.
– С чекистами шутить не рекомендуется, – усмехнулся Сысоев.
– На Лубянке ему форменный допрос учинили. Футляр от скрипки исследовали.
– А откуда вы это знаете? – поинтересовался я.
– Он вернулся ко второму акту.
Все засмеялись.
Я задумался. Для кого и зачем этот рассказ Мельникова? Для того, чтобы прощупать нас, или для того, чтобы нам открыться? С кем он в осажденном городе: против нас или с нами? Завербованный врагом антисоветчик или просто сплетничающий обыватель? Югов посмеялся бы надо мной и сказал бы, что я изучаю под лупой то, что видно простому глазу.
– Давай прощаться, – протянул мне руку капитан. – Через час уезжаю.
– Завидую, – сказал я. – Одним хорошим офицером в действующих войсках будет больше. До свидания.
– Если только оно состоится…
Он ошибся. Оно все-таки состоялось. Я нашел тело капитана в пустом подъезде, когда вернулся вечером домой. Нашел там же, где мы стояли: у дверей бездействовавшего лифта – в том же морском кителе, с кровавым пятном на груди.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
Женщины молчали. Я подумал, что говорю с ними обычным газетным языком. Житейская речь проще. А может, вот такая листовка кое-кого и смутит. Но я ошибся: окружали меня люди, для которых ложь – это ложь, а грязь есть грязь, которая может душу испачкать.
– А что же нам с этой бумажкой делать? – спросила Ева Михайловна, придерживая открытую дверь.
Начали гадать.
– Сжечь и выбросить в мусорное ведро.
– Снести в милицию.
– Можно и в газету написать, чтоб не старались.
– Стараться-то они все равно будут.
– А ты бы, Вадим, комиссару отдал, – сказала до сих пор молчавшая жена Мельникова.
Комиссаром у нас прозвали жильца из соседней квартиры, который жил здесь с восемнадцатого года. Его называли иногда и чекистом: он работал еще вместе с Дзержинским. Был он худ, сед и тонок в талии, коротко стригся и всегда ходил в штатском, даже кожаной куртки не носил. По утрам за ним приезжала машина – старенькая черная «эмка», на которой он иногда подвозил меня до Лубянки, как по привычке оговаривались старые москвичи, подразумевая улицу Дзержинского.
Вот я и зашел к нему, памятуя, что вчера еще встретил его на лестнице и он с гримасой боли сообщил мне, что заболел, а болеть ему нельзя, в отделе каждый человек на счету. На вопрос, что с ним, ответил сквозь зубы, что у него острый приступ радикулита: ни согнуться, ни разогнуться. В квартире он жил один, все комнаты напротив и рядом были опечатаны. Когда я позвонил, никто не вышел. Только послышался его голос: «Входите, не заперто».
Он лежал на диване – прямо в галифе и старенькой гимнастерке без знаков отличия. На выбеленной стене над ним висел большой портрет Ленина. Еще один портрет – Дзержинского стоял под стеклом на письменном столе. Я приблизился: на фотокарточке чернела размашистая подпись Феликса Эдмундовича.
– У меня к вам дело, товарищ комиссар… – начал было я, но он сразу же оборвал меня:
– Я знаю, что у вас в квартире все называют меня комиссаром, но такого звания у меня нет. Скажите лучше чекист, это точнее. А вообще у меня есть имя и отчество. Югов Иван Сергеевич, к вашим услугам.
Я молча протягиваю ему листовку, свернутую трубочкой.
– В ручку двери ночью засунули. Я вернулся домой в час ночи. А ее еще не было.
Мой собеседник усмехнулся и почему-то, даже не прочитав ее, поднял к носу:
– Тот же запах.
– Важен текст, а не запах, – сказал я чуть обиженно.
– Текст я знаю. Обычная вражеская мура о чудесной жизни в захваченных Гитлером городах. Точно такую же мерзость я нашел у себя в почтовом ящике. Разносили ее действительно ночью, может быть, даже во время воздушной тревоги, чтобы ни с кем не встретиться. Забрасывали, вероятно, во все почтовые ящики или, как у вас, совали в дверные ручки…
Я тоже понюхал листовку. Она действительно чем-то попахивала. Чем-то вроде душистого крема для рук или одеколона.
– Чуешь? – засмеялся Югов. – Будто из парикмахерской. И притом отпечатана на одной машинке и размножена на стеклографе.
– Возможно, живет где-то поблизости, – сказал я.
– Не обязательно.
– А зачем ему, скажем, с Пятницкой на Кузнецкий мост топать?
– Логично. Только почему «он», а не «она»?
– Ноги у мужиков крепче, все подъезды обойти, по всем лестницам прогуляться. Вверх – вниз, вверх – вниз. Для женщины туго.
– Тоже логично, – сказал Югов. – Так вот мой совет: приглядывайся к людям. И у себя на квартире, и на работе в редакции. Время осадное. Совсем не обязательно то, что эти листовки вам немец разносил или, допустим, завербованный немцами дезертир. Есть в городе людишки, что немцев ждут и гитлеровских вояк с цветами встретят. Есть, парень, есть и такие, которые наворованным рублям счет ведут, а истратить боятся. О капитализме еще не все забыли. В дворницкой живет, черствой булкой питается, а мечтает о том, чтобы свой магазин открыть. Приглядывайся, Вадим, и прислушивайся В такие дни, как сейчас, застегнувшие свою душу на все пуговицы возьмут да и расстегнутся. И что там на донышке – увидишь. А когда еще раз встретиться со мною захочешь, предварительно позвони. Вот я записал здесь мои телефоны, один служебный, другой домашний. Только я дома почти не бываю Говорил ведь тебе, что нельзя мне болеть, денек здесь пролежу, а к ночи машина за мной приедет…
Я ушел в раздумье. Ни портной, ни оркестрант, ни бухгалтер не стали бы разносить столь глупые и клеветнические листовки. Не годились для этой цели и жены их, вся жизнь которых от молодости до зрелости при Советской власти прожита. Приглядываюсь, заочно, конечно, к личности капитана. И что-то не верится… Может быть, Ева Михайловна? Религиозна, по праздникам ходит в костел, к жизни в Москве хоть и привыкла, но многое ей не нравится. Но предположение это мысленно отвергает не Югов, а я сам Засунуть листовку в дверь она, конечно, смогла бы, но кочевать от подъезда к подъезду с больными ногами явно не в силах.
А может быть, девушка? Одна такая в квартире есть. Лейда. Отец у нее русский, латышка – мать. В доме говорили и на том и на другом языке – у родителей было маленькое кафе, где по вечерам сидели за кассой то Лейда, то ее мать. Вспоминает об этом Лейда с раздражением: потому, говорит, и в Москву сбежала. В школе немецкий язык ей давался легче, чем русский. И немецкую литературу она знает лучше, чем русскую. А из советских писателей помнит только Шолохова: других, говорит, прочесть не успела. И наконец, самая главная опора подозрению: родилась и выросла она все-таки не в Советском Союзе, а в капиталистической Латвии, пионерского галстука в школе не носила… Я подавляю в себе сентиментальное восхищение хорошеньким личиком, и на крючок контрразведчика-любителя попадает и Лейда.
4. Убийство
Сегодня ночью во время воздушной тревоги мы с Лейдой дежурим на крыше. Стоим в центре, чтобы видеть всю крышу и, в частности, тлеющую зажигалку, пока она не вспыхнула ярким пламенем.
– Вот он! Прямо над нами.
Вражеский самолет, снизившись, шел на небольшой высоте Он прошел над улицей, сбросив несколько зажигательных бомб. Только две из них попали к нам на крышу с противоположных ее краев. Мы бросились к ним, я с ведром песка, Лейда с большими клещами. Она оказалась проворней меня, и, пока я тушил свою, Лейда уже возвращалась, легко сбросив добычу с крыши. Как ряд маленьких взрывов загрохотали зенитки, и самолет сразу рванул вверх и растворился в темноте неба. Однако его тотчас же нашли прожекторы и повели на юго-запад.
– Теперь собьют, вероятно, его уже заметили истребители, – сказал я.
Как сбили самолет и где сбили, мы уже не видели. Но то, что он был сбит, не сомневались.
– У нас есть свои асы, – сказала Лейда. – С одним даже знакома.
Почему она так радуется сбитому немецкому самолету, подумал я. Искренне или играет? И откуда это знакомство с летчиком? И я говорю с вызовом:
– Ликуешь, что зажигалку сбросила и что фашистский самолет сбит?
– Так война же идет. Вот и радуешься каждой маленькой, но все же победе.
– А где с летчиком познакомилась?
– Зашел как-то к нам в сберкассу.
Не получается из меня следователь, и я, смотря ей прямо в глаза, отрубаю:
– А как ты вообще к Советской власти относишься?
– Так же, как и ты. Жду победы.
– Так собственного кафе у вас не будет, – замечаю я не без ехидства.
– Оно уже в сороковом государству перешло Мать так и осталась кассиршей, отец же кондитером в ресторан на побережье перешел А если б не война, я все равно бы с бабкой в Москве жила. У отца с матерью каждый день ругань, а здесь тишина. Конечно, оклад у меня мизерный, но, когда война кончится, доучиваться пойду.
– И замуж выйдешь?
– Ты себя имеешь в виду?
– Хотя бы. Чем я хуже других?
– Работа у тебя скучная. Из неграмотных строк грамотные делаешь Романтики нет.
Права чертовка Романтикой у нас в редакции и не пахло Разобьем под Москвой гитлеровские армии, опять военкором попрошусь. Ответственный секретарь обещал. А с Лейдой, кажется, ничего не получается, нет у меня программы допроса. Попробую с другой стороны подойти.
– По ночам, когда ложишься спать, ты руки одеколоном или кремом протираешь?
Она удивлена.
– Одеколона в продаже нет: весь выпили, а кремом зачем? Не люблю жирных рук.
– Руки вымыть потом можно.
– А почему ты об этом спрашиваешь?
Не дожидаясь ответа, она сняла перчатки и понюхала обе руки. Я перехватил одну и тоже понюхал. Потом вдруг поцеловал длинные, как у пианистки, пальцы.
Руку она вырвала.
– Девушкам рук не целуют.
– Не могу же я ждать, когда ты состаришься.
Руки у нее ничем не пахли.
И я решил вывести Лейду из круга подозреваемых. Югов меня высмеет, когда узнает об этом псевдодопросе.
Воздушная тревога продолжалась почти до рассвета. Вражеские бомбардировщики шли волнами с юго-запада, должно быть, из Наро-Фоминска, а прорвавшись к Москве, рассеивались над городом. Видели мы три взрыва крупных фугасок и как запылали взорванные ими дома, видели и виновников этих пожаров – паривших над городом больших черных птиц, нащупанных прожекторами. Лейда насчитала семь, громко называя каждую цифру. Семь вспышек пламени от расстрелянных в воздухе самолетов врага, семь клубков дыма, растворившихся в темноте неба И только когда уже начинало светать, установленный на крыше громкоговоритель прогремел нам свое лаконичное: «Отбой!»
Я спустился с крыши уже после того, как закончила свое дежурство Лейда. Спустился по черному ходу и пошел к нам в подъезд. Народ из убежища уже разбрелся по квартирам. Только четверо стояли внизу у лифта, из-за войны, понятно, не действующего. Четверо мужчин из нашей квартиры: портной Клячкин, бухгалтер Сысоев, оркестрант Мельников и капитан Березин. Все они знали, что я с дежурства на крыше, и потому первым же адресованным мне вопросом был уже привычный и не удивляющий:
– Скольких сбили?
– Семерых. Лейда считала точно. И по-моему, даже не в Москве, а под Москвой.
– А скольких пропустили? – спросил капитан.
– Мы три взрыва видели. Кто успел сбросить бомбы, тех и сбили. Две фугаски – должно быть, на окраинах города, а одну где-то поблизости.
– Что-то твоего чекиста не видно в убежище, – сменил тему Клячкин.
– У него острый приступ радикулита, – пояснил я.
– Врагов настоящих надо искать, а не хватать первого, кто под руку попадется, – зло сказал Мельников. – Знаете, что у нас вчера в театре было? Проходим по служебному входу в оркестр. Ну а караульный вдруг спрашивает у альтиста: что, мол, у вас в футляре? Тот отвечает, в шутку, конечно: бомба. Тут же его и взяли.
– А что было в футляре? – спросил Сысоев.
– Скрипка. Он ее и показал. Все равно взяли.
– С чекистами шутить не рекомендуется, – усмехнулся Сысоев.
– На Лубянке ему форменный допрос учинили. Футляр от скрипки исследовали.
– А откуда вы это знаете? – поинтересовался я.
– Он вернулся ко второму акту.
Все засмеялись.
Я задумался. Для кого и зачем этот рассказ Мельникова? Для того, чтобы прощупать нас, или для того, чтобы нам открыться? С кем он в осажденном городе: против нас или с нами? Завербованный врагом антисоветчик или просто сплетничающий обыватель? Югов посмеялся бы надо мной и сказал бы, что я изучаю под лупой то, что видно простому глазу.
– Давай прощаться, – протянул мне руку капитан. – Через час уезжаю.
– Завидую, – сказал я. – Одним хорошим офицером в действующих войсках будет больше. До свидания.
– Если только оно состоится…
Он ошибся. Оно все-таки состоялось. Я нашел тело капитана в пустом подъезде, когда вернулся вечером домой. Нашел там же, где мы стояли: у дверей бездействовавшего лифта – в том же морском кителе, с кровавым пятном на груди.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14