А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Посылали человека на случай, если понадобится в будущем. Жил бы законспирированный, незаметный до того, пока не потребуется, Гетцке был для этого идеальным кандидатом. Родной для него русский язык, знание правовых норм и моральных устоев советского общества, его эстетических вкусов и бытовых черт плюс преуспевающая деятельность на гестаповском поприще и наиболее ценимые качества империалистического разведчика – ум, хитрость, жестокость и неразборчивость в средствах. Все остальное уже было делом техники.
– А почему ты решил, что Сахаров – это Волошин?
– Узнал его. И не я один.
– Видела. На причале. – Тон Галки уже становился чуть ироничным. – Интересно, по каким признакам вы его узнали? Я, например, и сейчас не узнаю.
– Ты знала его мальчиком. В эсэсовском мундире не видела. В «Пассаже» он не жил, по улицам разъезжал в машине, а в гестапо, к счастью, тебя не допрашивал.
– Пусть так. Но за три десятка лет человек иногда меняется до неузнаваемости.
– Например, отращивает бороду.
– Давай без сарказма, – уже сердится Галка. – Я не знаю, потому и спрашиваю.
– А я и объясняю. Ты знала Павлика Волошина, но не встречалась с Паулем Гетцке. А мы с Тимчуком встречались. И неоднократно. Лицом к лицу, как говорится.
– И что же в лице Сахарова оказалось волошинским?
– Во-первых, глаза. Или, точнее, что-то общее в них, собирательное: холодное недоверие к собеседнику, колючий огонек, умение скрывать что-то свое подспудное, другим неизвестное. Я не могу сформулировать точно эту общность глаз, но, заглянув в глаза Сахарова, внутренне содрогнулся – столь знакомыми они мне показались.
– Это не для прокуратуры.
– Конечно. Впечатление не доказательство: показалось, приснилось, привиделось. Есть, правда, и другая общность портрета. Похожи лоб, высокий взлет бровей, ноздри хищника, маленькие уши. Увы, все это не «особые приметы» – найдешь у множества лиц в толпе. Но есть какие-то штрихи индивидуальности, неповторимые оттенки личности, характерные, присущие только одному человеку привычки. Один пробует языком когда-то беспокоивший его зуб, отчего лицо чуть-чуть кривится и морщится. Другой в минуту задумчивости теребит мочку уха, третий предпочитает чесать затылок, четвертый полуприкрывает рукою рот, когда удивляется. По таким привычкам часто безошибочно угадываешь сходство.
Галка напряженно молчит, думает. Глаза по-прежнему недоверчивы.
– У Павлика была своя манера входить в воду с пляжа, – вспоминает она, – нырял под волну на мелководье и плыл под водой, пока позволяло дыхание, затем выскакивал на волну, как дельфин, и уплывал далеко в море, почти невидный с берега. Впрочем, это тоже не «особая примета». Так купаются многие.
– В том числе и Сахаров.
– Где это ты видел?
– На пляже в Ялте, когда вы уезжали на экскурсию.
– Смешно.
– Скорее любопытно. Не «особая примета», согласен. Но есть и особая. У Павлика Волошина, когда он начал курить, появилась и своя манера закуривать: затянуться, вынуть сигарету изо рта двумя пальцами, отставив мизинец – этакий одесский лихаческий шик, – и посмотреть на тлеющий огонек папиросы. Точь-в-точь так же закуривает и Сахаров. Привычка настолько слилась с его личностью, что он забыл о ней как об «особой примете». Мелкий просчет, но просчет.
– А ты рискнешь утверждать, что такая же мальчишеская привычка не сохранилась с детских лет и у некоего Сахарова?
– Не рискну, конечно. Приметы не убеждают, а настораживают.
– А шрам? – вдруг вспоминает Галка. – У Павлика его не было.
– Возможна пластическая операция.
– Не подгоняешь ли ты доказательства к версии? Бывают такие следователи.
– Знаю, что бывают. Повторяю, я еще ни в чем не убежден, но причин для настороженности все больше и больше. Тут уже не только мистика интуиции и случайность совпадений «особых примет», настораживают и шероховатости в биографии Сахарова.
– Успел узнать?
– Да, из его рассказа. Кстати, говорит о важных событиях с полнейшим безразличием к теме, с какой-то подчеркнутой равнодушной интонацией. Как о нечто само собою разумеющемся. Воевал, был в плену, сидел в лагере для военнопленных, освобожден американцами, и, по-видимому, без всяких сложностей.
– Н-да… – задумывается Галка.
Искорки недоверия в ее глазах гаснут. Глаза уже не щурятся, они широко открыты, сосредоточенны и серьезны.
– Обычный в те годы способ заброски агента, – говорит она. – Придется проверять по двум каналам.
– Уже начал. Пока ты любовалась алупкинскими красотами, я переговорил с Москвой и Одессой. Завтра получу первую информацию.
Разговор обрывается, мы приходим к одной мысли, которой будут теперь отданы все наши думы, силы и чувства.
– А все-таки жаль, – говорит она, – что отпуск кончился.

Сочи
Я РАЗГОВАРИВАЮ С ОДЕССОЙ
Завтракаем на подходе к Сочи. На палубе тридцать градусов в тени, а здесь, в ресторане, кондиционеры снижают жару до восемнадцати. Свежо и прохладно. Официантки в накрахмаленных фартучках разносят кофе по-варшавски с пастеризованным молоком.
Разговор не клеится. Сахаров, как и вчера, молчалив и сумрачен. Тамара злится – должно быть, поссорилась с мужем; вышла к завтраку с покрасневшими веками и разговаривает только с Галкой о предстоящей экскурсии в Мацесту и Хосту.
Я молча дожевываю сырники и вздыхаю:
– Предпочел бы хороший бифштекс по-деревенски.
Когда-то у Волошиных их очень хорошо готовила домработница Васса.
Он спрашивает:
– Почему по-деревенски?
– С поджаренным луком, – поясняю я. – Так он когда-то именовался в ресторанных меню.
– Не знаю, – пожимает он плечами, – до войны по ресторанам не хаживал. А сейчас они без названия. Просто бифштекс с луком. Лучше всего их готовят в Берлине.
– В Берлине? – недоумеваю я.
– Я имею в виду ресторан «Берлин», – снисходительно поясняет он.
– В Одессе в «Лондонской» готовят не хуже, – заступается за Одессу Галка.
– Что это «Лондонская»? – интересуется Сахаров.
Я вмешиваюсь:
– Так называлась раньше гостиница «Одесса» на Приморском бульваре. По привычке старые одесситы ее и сейчас называют «Лондонской».
– С раскрашенным Нептуном в садике? – улыбается Сахаров. – В воскресенье с Тамарой там обедали. Неплохо. А вы, значит, тоже одессит?
Спрашивает он, как обычно, лениво, без особой заинтересованности. Именно так спросил бы Сахаров. Если же это Пауль, то не узнать меня он не мог, и вопрос, конечно, наигран. Кстати говоря, мастерски, по актерской терминологии – «в образе».
Ну а мой «образ» позволяет не лгать.
– Конечно, одессит. Вместе с Галиной в одной школе учились.
– И воевали в Одессе?
– Оба. Вместе были в оккупации. В партизанском подполье.
– Страшно было?
– На войне везде страшно.
– Верно, – соглашается он. – В плену тоже было горше горького. А что сильнее – страх перед смертью в открытом бою или ежедневный поединок с гестапо?
Если Сахаров – это Пауль, то он допускает просчет. Подлинный Сахаров не должен был бы интересоваться чужой и безразличной ему Одессой, да еще в далекие оккупационные годы. Тогда ему, Сахарову, как говорит он сейчас, самому было несладко, и обмениваться воспоминаниями такой Сахаров едва ли бы стал. Тут Пауль из «образа» вышел.
И я с готовностью подымаю перчатку.
– Страх смерти на войне дело привычное. О нем забываешь, в подполье тем более. Нет ни бомбежек, ни артобстрела. Поединок с гестапо, конечно, не игра в очко, но мы выигрывали и такие поединки. Да и не раз.
Я посмотрел на Галку – она порывалась что-то сказать, но не сказала. И Сахаров перехватил этот взгляд. Он снова «в образе», задумчивый и незаинтересованный. Понял ли он свой актерский просчет, или настолько убежден в своей неразоблачимости, что ничего и никого не боится? Это совсем в духе Пауля. Игрок всегда игрок – врожденное свойство характера не заслонишь никакой маской.
Похоже, что он играет наверняка. Узнал, но не боится, хорошо замаскирован и может поиграть со мной в кошки-мышки. Пока мои данные – воспоминания, ощущения, приметы, предположения – все это, как говорит Галка, не для прокуратуры. Акул не ловят на удочку – нужен гарпун.
Может быть, мне даст его Одесса или Москва?
Долго ждать не приходится. К столу подходит официантка и, нагнувшись ко мне, тихо спрашивает:
– Вы товарищ Гриднев Александр Романович?
– Так точно.
– Капитан вас просит подняться к нему на мостик.
– Интересно, зачем это вы ему понадобились? – неожиданно любопытствует Сахаров.
Я мгновенно импровизирую:
– Так ведь это наш старый одесский знакомый. С его помощью мы и получили эту каюту. Ведь билеты на круиз давно распроданы.
– Я знаю, – тянет Сахаров. – А как зовут вашего капитана?
– Невельский Борис Арсентьевич. Старинная родовая фамилия русских мореплавателей и землепроходцев.
Хорошо, что я предусмотрительно узнал имя и отчество капитана. Но с какой стати Сахаров спросил меня об этом? Проверить? Поймать на сымпровизированной выдумке? Пожалуй, когда я уйду, он с пристрастием допросит Галку. Ничего, она вывернется.
Я подымаюсь на капитанскую палубу, припоминая все сказанное за столом. Ничего особенного. Мелочи, нюансы. Например, демонстративное подчеркивание своего незнания Одессы, его интерес к нашим переживаниям в одесском подполье, но, может быть, мне только это показалось. Ладно, подождем.
Капитан выходит навстречу мне к верхнему трапу.
– Скорее в радиорубку, – торопит он. – Вас уже ждут.
Меня действительно ждет у радиотелефона в Одессе Евсей Руженко.
– Долго же ты добирался из ресторана. Минут десять жду, – ворчит он.
– Да, но, сам понимаешь, я не хотел показать Сахарову, что спешу к телефону. Тем более это его, кажется, заинтересовало.
– Сахаров – это воскресший Гетцке?
– Есть такая думка.
– Подтверждается думка. Донесением Тележникова секретарю подпольного райкома.
– Какого Тележникова?
– Ты же в его группе был. Седого не помнишь?
– Седого забыть нельзя. Забыл, что он Тележников. Старею. Так о чем донесение?
– О двух гранатах. Не наша граната убила Гетцке.
– Я это знаю.
– Тележников уверен, что нам вместо Гетцке подсунули другого.
– Это я тоже знаю. Меня интересует его досье.
– Досье нет. Или его вообще не было, или его изъяли заранее, еще до отступления.
– Я так и предполагал. Что же удалось узнать?
– Мало. Нет ни его фото, ни образцов почерка. Ни одной его записки, ни одного документа, им подписанного. Со свидетелями его деятельности тоже не блеск. Никто из попавших к нему в лапы не уцелел. Хозяйка квартиры, где он жил, бесследно исчезла во время отступления последних немецких частей из Одессы. Осталась в живых лишь ее дочь, находившаяся в то время у родственников в Лузановке. Ей было тогда десять лет, и многого она, естественно, не запомнила. Помнит красивого офицера, хорошо говорившего по-русски, нигде не сорившего и даже пепел от сигарет никогда не ронявшего на пол. Вот ее собственные слова: «Он курил только безмундштучные сигареты, курил медленно, любуясь столбиком пепла. Как-то подозвал меня и сказал: „Смотри, девочка, как умирает сигарета. Словно человек. Остается труп, прах, который рассыплется“. Иногда он с мамой раскладывал пасьянсы и даже научил ее какому-то особенному, не помню названия. Кажется, по имени какого-то короля или Бисмарка».
– А еще? – нажимаю я.
– Еще Тимчук.
– Тимчука оставь. Я уже говорил с ним в Одессе.
– Он добавляет одну деталь, о которой тебе не рассказывал. В минуты раздражения или недовольства чем-либо Гетцке кусал ногти. Точнее, один только ноготь. На мизинце левой руки он всегда был обкусан.
– Это все?
– Скажешь, мало за одни сутки? Но мы еще кое-что выловили. Мать Гетцке, Мария Сергеевна Волошина, до сих пор живет в Одессе. Говорит следующее: «Павлик и в детстве кусал мизинец, я корила его, даже по рукам била – не отучила.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21