А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Быть бы Косому великим князем, если бы против него не выступили его же собственные братья… Каждый из них считал себя ничем не хуже Василия. Почему же именно Василий Косой должен занять великокняжеский стол? Пусть уж тогда лучше в Москве по-прежнему княжит Василий Васильевич. По крайней мере, никому не обидно.
«Ежели бог не восхотел, чтобы княжил отец наш, – заявили они ему, – то тебя-то мы и сами не хотим».
Так злосчастный великий князь Василий Васильевич снова вернулся в Москву. А Василий Косой, прекрасно понимая, что шутки с братьями плохи, спешно отбыл в Новгород, не забыв прихватить с собой великокняжескую казну.
Несмотря на то что Юрьевичи сами вынудили Косого покинуть Москву и пригласили туда Василия Васильевича, отношения между двоюродными братьями не наладились. Распря то затихала, то вспыхивала с новой силой. Москву неоднократно захватывали враги великого князя, а сам князь после суда, устроенного Димитрием Шемякой («Шемякин суд»), был ослеплен.
Междоусобица прекратилась лишь со смертью Шемяки, который умер от яда в Новгороде в 1453 году. Кто отравил его, неизвестно. Но есть основания предполагать, что тут не обошлось без Василия Васильевича Темного, заклятого врага мятежного князя. Во всяком случае, гонец с вполне подходящей к случившемуся фамилией Беда, который привез эту весть в Москву, был щедро одарен великим московским князем и пожалован им в дьяки.
Так закончилась жестокая многолетняя распря между русскими князьями, которая началась с подмененного Вельяминовым золотого пояса Димитрия Донского.
Что же представлял собой знаменитый пояс, который вошел в историю Древней Руси?
Как он выглядел?
К сожалению, летописец не нашел нужным упомянуть об этом ни словом, видимо полагаясь на фантазию потомков. Что ж, возможно, он был прав. Во всяком случае, Василий Петрович, изучавший в свое время ювелирное искусство Древней Руси, охотно вызвался удовлетворить мое любопытство и восполнить пробел в летописи.
От него я узнал, что в те давние времена княжеские и боярские пояса были двух видов: обычные, мало чем отличавшиеся по форме от нынешних, и воинские, ратные. Ратные пояса, в свою очередь, делились на трехконцовые (два – для застегивания пояса, а третий – для меча или сабли) и четырехконцовые, к которым можно было также, помимо меча, пристегнуть футляр для лука – «налушно» – и колчан со стрелами.
Чтобы не привлекать к себе внимания врагов, русские князья перед битвой обычно переодевались в одежду простого воина. Так, например, сделал тот же Димитрий Донской перед сражением с войсками Мамая. Тем не менее золотые пояса делались по образцу ратных, чаще всего четырехконцовыми. По мнению Василия Петровича, именно таким и был золотой пояс Димитрия Донского.
Два конца, предназначенные для оружия, мастер оправил, видимо, золотыми узорчатыми наугольниками, украшенными филигранью и самоцветами. Два других имели полуовальные золотые бляхи, которые при застегивании пояса составляли овал. На этом овале перегородчатой трехцветной эмалью сделано изображение одного из самых популярных тогда на Руси святых – Димитрия Солунского, погибшего во времена римского императора Диоклетиана. Димитрий Солунский считался покровителем Руси. В своем рассказе о взятии князем Олегом Царьграда летописец Нестор указывал, что византийцы приписывали победу Олега заступничеству за славян этого святого.
Димитрий был воином и правителем Солуни (Солунь – древний город на берегу Эгейского моря, где, кстати говоря, по преданию родились Кирилл и Мефодий, которым Русь обязана грамотой), поэтому на поясе он изображен в воинском облачении – с копьем и мечом. По краю овала вычеканена и частично выгравирована сцена торжественного въезда во Владимир великого князя Всеволода Юрьевича с иконой, писанной на гробовой доске этого святого.
Остальную часть пояса составляют четырнадцать выгнутых золотых пластинок овальной формы, которые скрепляются между собой репьевидными золотыми кольцами. В центре каждого такого кольца находится жемчужина. На пластинках, обрамленных филигранью, – чеканные и гравированные изображения. Снизу к пластинкам подвешены миниатюрные золотые колокольчики.
Василий Петрович настолько подробно описывал каждую деталь пояса Димитрия Донского, что я пошутил:
– А ведь признайтесь, вы его видели.
– Видел, – подтвердил Василий Петрович.
– В Москве у Василия Темного или в Галиче у Василия Косого?
– Нет, не в Москве и не в Галиче, – буднично сказал Василий Петрович, – а в Харькове. В 1919 году.
***
Вряд ли далекий, в общем-то, от политики молодой искусствовед Василий Белов мог предполагать, что когда-либо окажется причастным к деятельности большевистского подполья. Но в годы гражданской войны случались вещи и более неожиданные.
В 1919 году Василий Петрович, работавший тогда в Народном комиссариате художественно-исторических имуществ РСФСР, где он заведовал подотделом, был вместе со своим помощником Борисом Ивлевым командирован в Киев.
Через несколько дней после их приезда город захватили белые. Белов и его помощник застряли в Киеве вместе с альбомом Рембрандта и другими уникальными вещами, которые им надлежало привезти в Москву.
Ивлев в Киеве был впервые, а Белова многие здесь знали. Знали и то, что он на этот раз прибыл из Москвы для реквизиции произведений искусства. На него мог отправить донос любой бывший владелец картины или скульптуры.
– Так что сами понимаете, по ночам мне не спалось, – говорил Василий Петрович. – Реквизированные вещи мы спрятали в подвале домика рабочего с завода «Арсенал» В том же подвале нашлось место и для меня. (Ивлев, который не опасался быть опознанным, жил при булочной, являвшейся одновременно явочной квартирой.)
Дожидаться в подвале прихода Красной Армии мне, конечно, не улыбалось. В довершение ко всему в соседнем доме квартировало несколько солдат, так что я имел возможность покидать свое сырое и темное убежище лишь по ночам.
Надо было что-то предпринимать. Но что? Попытаться перейти через линию фронта? Товарищи из подпольного обкома, которые время от времени навещали меня, эту идею не поддержали – рискованно.
Не знаю, на что бы я в конечном счете решился, если бы в одну из темных киевских ночей в домике не оказался смешливый пожилой человек в золотом пенсне и с седой бородкой. Это был Всеволод Михайлович Санаев, один из основателей киевского археологического общества «Нестор-летописец», историк, археолог, искусствовед, ювелир и реставратор, человек всеобъемлющей эрудиции.
О Санаеве я впервые услышал еще в гимназии, когда среди петербургских искусствоведов разнесся слух, что наконец раскрыт секрет черного лака, которым древнегреческие мастера покрывали свои вазы. Действительно ли Санаеву это удалось, не знаю. Но реставрированные им греческие и этрусские вазы казались только что вышедшими из мастерской.
Позднее я присутствовал на его блестящих докладах в Императорском археологическом обществе, зачитывался статьями об украшениях княжеских одежд в Древней Руси и эмалях времен Андрея Боголюбского. Восхищался сделанными в мастерской Санаева образцами старинных сережек, среди которых были поразительные по пластичности серьги-бубенчики, серьги-колты и серьги-орлики.
Познакомились мы в начале 1914 года, когда я приехал в Харьков – Санаев был харьковчанином, – чтобы передать ему просьбу хранителя отделения древностей Румянцевского музея подготовить экспозицию украшений древнерусских княжеских одежд.
Вместо предполагаемых двух-трех дней я провел в Харькове целый месяц, который, кстати говоря, дал мне больше, чем весь университетский курс. Тогда же я узнал от своего гостеприимного хозяина, что он не только сочувствует революционерам, но и помогает деньгами местной большевистской организации.
Санаев – и революция! Я был настолько поражен этим открытием, что не смог скрыть свое изумление. Поэтому Санаев счел нужным объясниться: «Думаете, нонсенс, бессмыслица, абсурд? Нет, закономерность. Ведь изучение прошлого не самоцель. Изучение прошлого – лишь средство. Да, да, средство, для того чтобы лучше понять закономерности настоящего и предугадать будущее. Уж вы мне, старику, поверьте. А я, в отличие от многих нынешних интеллигентов, неисправимый оптимист и поэтому считаю, что будущее окажется лучше настоящего, что оно будет ярче, чище и справедливей. Потому-то в меру своих сил я и стараюсь его приблизить. Разве это не логично?»
Между тем в Харькове – да и не только в Харькове – считали, что более далекого от повседневной жизни человека, чем он, во всей России не сыщешь, разве что где-нибудь на Алеутских островах. Рассказывали, что Всеволод Михайлович даже не подозревает о том, что в России уже царствует не Александр Третий, а Николай Второй. Шутили, что о войне четырнадцатого года с Германией он узнал лишь на следующий год и то случайно.
Но все это, разумеется, было чепухой. Всеволод Михайлович казался далеким от жизни лишь тем, кто его мало знал. Поэтому, когда в 1918 году в Москве некий сотрудник Наркомата сказал мне, что Санаев якобы приветствовал оккупацию Харькова немцами, заявив, что в наше время русский ученый имеет возможность спокойно работать только под охраной немецких штыков, я ему не поверил. Не поверил я и тому, будто Всеволод Михайлович шутил в узком кругу, что истинный художник не отдает предпочтения ни одной краске, что белый цвет ему не менее дорог, чем красный.
Нет, сердцу Санаева был дорог именно красный цвет, цвет повязок на рукавах красногвардейцев, бантов на их картузах, алый цвет знамен революции.
– А вы, голубчик, малость отсырели в своем подвале. И, кажется, даже плесенью покрылись, – сказал Санаев, после того как мы с ним троекратно поцеловались. – Не надоела добровольная тюрьма, а?
– Ну, тюрьма-то, положим, не совсем добровольная, – возразил я.
– Не спорю, не спорю, – согласился Всеволод Михайлович и спросил: – Рембрандт-то ваш не попортится? Ведь он избалованный господин, к таким варварским условиям существования не привык. И холода не любит и влажности…
– За него я как раз не беспокоюсь. Упакован по всем правилам. Если потребуется, и год пролежит и два.
– Ну, столько ему терпеть неудобства не придется. Грабь-армия надолго в Киеве не задержится, вышибут, – уверенно сказал Санаев. – Где вы его разместили?
– Между бочками с солеными арбузами и квашеной капустой.
– Аппетитное место, – одобрил Всеволод Михайлович, сузив за стеклами пенсне свои умные и смешливые глаза. – А вы свои дни там же коротаете?
– Угадали, – мрачно подтвердил я. – Там же. Только Рембрандт поближе к арбузам, а я к огурцам.
– Какая прелесть! – восхитился он. – По-моему, молодой, подающий надежды искусствовед в сочетании с солеными огурцами – нечто экзотическое, что-то вроде ананасов в шампанском или устриц в лимонном соке.
Это уж было слишком.
– Если вы такой любитель экзотики, – съязвил я, – то мы с Рембрандтом готовы потесниться. Вас устроит постель рядом с кавунами?
– А рассол хорош?
– Великолепен!
– Тогда надо подумать, – серьезно сказал Санаев. – А покуда у меня к вам, дражайший Василий Петрович, имеется контрпредложение…
– Какое же?
– Не торопитесь. Всему свое время: и кавунам, и огурцам, и деловым разговорам… Как положено русским интеллигентам, начнем с чая. Чай располагает к добросердечности. А то вы в своем подземелье успели ожесточиться.
За чаем – Всеволод Михайлович принес настоящий кантонский чай, величайшая редкость во времена гражданской войны, – Санаев спросил, как бы я отнесся к переезду в Харьков.
Вопрос был для меня неожиданным.
– А что я, собственно, буду там делать?
– Как – что? Жить и работать.
– Извините, Всеволод Михайлович, но это звучит слишком неопределенно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40