была повешена по приказу Генриха VIII]. Моя жена тоже была когда-то кентской девой.
— Давненько уже не дева, приятель, давненько.
— Верно. Поэтому я и обязан являться домой ровно в девять вечера, чтоб ей застрелиться.
— Ревнивая она у тебя, приятель.
— Ненасытная она.
— Никогда не любила слабаков, — заметила тетушка. — Твой отец не был слабым, он был ленивым. Он считал, что на свете нет ничего, за что стоило бы сражаться. Он не стал бы сражаться за саму Клеопатру… но он придумал бы какой-нибудь хитрый маневр. Не в пример Антонию. Меня удивляет, что он забрался в Булонь — для него и это было далеко.
— Может быть, поехал по делам.
— Тогда он послал бы компаньона. Кстати, этот компаньон, Уильям Керлью, — вот уж был слабак. Он завидовал интрижкам твоего отца — сам он и одну-то женщину не мог удовлетворить. Он вечно терзался по этому поводу, так как жена у него была идеальная: ласковая, расторопная, покладистая, а то, что она была немножко требовательна как женщина, другой бы муж счел достоинством. Уильям сам сознавал, что невозможно бросить безупречную жену — надо, чтобы она тебя бросила, и твой отец, который был гораздо изобретательнее, чем предполагали окружающие и чем допускала твоя мать, придумал для него хитрый план: Уильям должен был писать жене анонимные письма, обвинявшие его в супружеской неверности. Такие письма выполняли бы сразу четыре задачи: льстили его самолюбию, объяснили бы жене, почему он к ней невнимателен, заставили бы ее утратить самообладание и в конце концов, возможно, привели бы к разводу, причем его мужская честь была бы спасена (он решил заранее признать все обвинения). Первое письмо твой отец сочинил сам; Уильям кое-как перепечатал его на собственной машинке и вложил в желтый конверт, в какие вкладывал счета: тут он допустил промашку. Письмо гласило: «Ваш супруг, сударыня, бесстыдный лжец и низкий распутник. Спросите его, как он проводит вечера, когда вы уходите в дамский клуб, и на что он транжирит семейные деньги. То, что вы сберегли рачительным хозяйствованием, становится добычей другой женщины». Твой отец любил архаичный стиль — в этом сказывалось влияние Вальтера Скотта.
В тот вечер, когда пришло письмо, в доме Керлью ожидались гости. Миссис Керлью как раз взбивала диванные подушки. Она мельком взглянула на желтый конверт, решила, что это счет, и положила его на стол. Можешь себе представить состояние Уильяма. Я хорошо его в то время знала, да, собственно, я тоже была у них в тот вечер в гостях вместе с твоими родителями. Отец твой рассчитывал быть там в решающий момент. Но подоспело время уходить, оставаться дольше, даже под предлогом разговора о делах, было неудобно, а письмо так и лежало невскрытым. Как развивались события дальше, отцу пришлось узнать позже от самого Уильяма.
Мелани — такое уж дурацкое у нее было имя, а вместе с фамилией Керлью звучало еще глупее, — Мелани вытирала бокалы, когда Уильям поднял с пола из-под столика желтый конверт.
— Это твое, душенька? — спросил он, и она ответила, что это всего лишь счет.
— Все равно конверт надо вскрыть, — возразил Уильям и протянул ей письмо. А затем пошел наверх бриться. Она не требовала, чтобы он брился к обеду, но еще на заре их брака недвусмысленно дала понять, что в постели предпочитает гладкие щеки — кожа у нее была очень чувствительная. (Иностранцы всегда считали, что у нее типично английский цвет лица.) Дверь в ванную была приоткрыта, и Уильям увидел, что желтый конверт она положила на туалет, так и не распечатав. От напряженного ожидания Уильям порезался в трех местах, так что пришлось налепить клочочки ваты, чтобы остановить кровотечение.
Мужчина с собакой проследовал мимо нашего столика.
— Давай иди, поганец. — Он с удрученным видом тянул пса за поводок.
— Домой, к кентской деве, — поддразнивал его приятель, оставшийся у стойки.
Я узнал этот особый блеск в глазах тетушки. Я уже видел его в Брайтоне, когда она знакомила меня с историей собачьей церкви, потом в Париже, когда она рассказывала про роман с мсье Дамбрезом, затем в Восточном экспрессе, когда описывала бегство мистера Висконти… Сейчас она вся ушла в свое повествование. Уверен, что мой отец, поклонник Вальтера Скотта, не сумел бы рассказать про семейство Керлью и вполовину так динамично — диалога у него было бы меньше, а описаний больше.
— Уильям, — продолжала тетушка, — вышел из ванной и забрался в огромную двуспальную кровать — Мелани сама ее выбрала в «Клене». Уильям так волновался, что, полный нетерпеливого ожидания, даже не взял на ночь книжку в кровать. Он хотел, чтобы решающая минута наступила как можно скорее.
— Я сейчас, милый, — сказала Мелани, намазываясь кольдкремом Понда, который она предпочитала всем новым кремам — по ее понятиям, он больше соответствовал ее типично английскому цвету лица.
— Неприятный счет?
— Какой счет?
— Который упал на пол.
— Ах, этот. Я еще не смотрела.
— Будь осторожней, ты его опять потеряешь.
— Хорошо бы, если бы навсегда! — добродушно отозвалась Мелани. Правда, она позволила себе такое легкомыслие только на словах — она всегда вовремя расплачивалась за покупки и не позволяла себе дольше месяца продлевать в магазине кредит. Поэтому она вытерла пальцы косметической салфеткой, вскрыла письмо и прочла первые неровно напечатанные слова: «Ваш супруг, сударыня…»
— Нет, ничего неприятного, — сказала она, — так, ерунда. — И она внимательно прочла письмо до конца — подписано оно было «Сосед и доброжелатель». Потом разорвала его на мелкие кусочки и бросила в мусорную корзинку.
— Как можно уничтожать счет! — воскликнул Уильям.
— Из газетного киоска, всего несколько шиллингов. Я уже утром заплатила. — Она взглянула на него и сказала: — Какой ты у меня замечательный муж, Уильям. — Потом подошла к постели и поцеловала его, и он угадал ее намерения.
— После гостей я так устаю, — неуверенно пробормотал он и деликатно зевнул.
— Конечно, милый, — сказала Мелани и улеглась рядом без единого слова недовольства. — Хороших тебе снов. — Тут она заметила вату на щеках. — Бедненький ты мой, порезался. Сейчас твоя Мелани промоет тебе ранки. — И добрых десять минут она возилась с его физиономией, промывая порезы спиртом и заклеивая пластырем, как будто ничего особенного не произошло. — Какой у тебя смешной вид, — добавила она весело и беззаботно. И как рассказывал твоему отцу Уильям, поцелуй, который она запечатлела на кончике его носа, был совершенно невинный поцелуй. — Милый, смешной Уильям. Я способна все тебе простить.
И вот тут Уильям потерял всякую надежду. Идеальная она была жена, ничем не пробрать… Твой отец повторял, что слово «простить» отдавалось в ушах Уильяма, как колокольный звон в Ньюгейте, возвещающий казнь.
— Значит, ему так и не удалось развестись? — поинтересовался я.
— Он скончался много лет спустя на руках у Мелани, — ответила тетушка Августа, и мы доели яблочный пирог в полном молчании.
18
На другое утро, такое же пасмурное, что и накануне, мы с тетушкой Августой поднимались по отлогому склону к кладбищу. На лавчонке висело объявление: «Deuil en 24 heures» [траур за сутки (франц.)]; из кабаньей туши, вывешенной перед дверью мясной лавки, капала кровь, и записка, приколотая к морде кабана, призывала: «Retenez vos morceaux pour jeudi» [закажите нужную вам часть на четверг (франц.)], но моей душе четверг ничего не говорил, да и тетушкиной не многим больше.
— «Праздник цветочка» [имеется в виду День св.Терезы из Лизье (Терезы Мартэн, 1873-1897), прозванной «Цветочком из Лизье»], — прочла она, заглянув в требник, который взяла с собой для столь подходящего случая, — но тогда при чем тут кабан? Еще есть праздник Святого Фомы из Херефорда, умер он в изгнании в Орвието, но, по-моему, даже англичане про такого не слыхали.
На воротах Верхнего города была прибита мемориальная доска в память погибших героев Сопротивления.
— Погибшие в действующей армии автоматически становятся героями, так же как погибшие за веру становятся мучениками, — проговорила тетушка. — Да взять хотя бы этого святого Фому. На мой взгляд, ему просто повезло, что он умер в Орвието, а не в Херефорде. Уютное цивилизованное местечко даже сейчас, и климат там несравненно лучше, и превосходный ресторан на улице Гарибальди.
— Вы действительно исповедуете католичество? — с интересом спросил я.
Тетушка ответила с готовностью и очень серьезно:
— Да, дорогой, только я верю не во все, во что верят католики.
Разыскать могилу отца на этом громадном сером кладбище было все равно что найти частный дом без номера в Камден-таун. Сюда доносился снизу шум поездов, лабиринт могил обволакивало дымом из труб Верхнего города. Какой-то человек, вышедший из домика, тоже напоминавшего склеп, вызвался проводить нас. Я принес с собой венок из живых цветов, хотя тетушка сочла мой поступок несколько экстравагантным.
— Они будут бросаться в глаза, — заметила она. — Французы имеют обыкновение вспоминать о покойниках раз в году, в День поминовения усопших. Опрятно и удобно, как причастие на Пасху.
И в самом деле я увидел очень мало цветов, даже иммортелей, среди всех ангелов и херувимов, мало их было около бюста лысого мужчины, похожего на лицейского профессора, и на громадной могиле, где в соответствии с надписью покоилось «Семейство Флажолетт». На глаза мне попалась эпитафия, написанная по-английски: «В память о моем любящем сыне Эдварде Роудзе Робинсоне, умершем в Бомбее, где и похоронен», однако ничего английского в его пирамиде не было. Уж наверное мой отец предпочел бы английское кладбище с замшелыми камнями, полустертыми надписями и цитатами из благочестивых стихов этим черным блестящим плитам, положенным на века, неподвластным никакому разрушительному воздействию булоньской погоды, с одинаковыми надписями, точно копии одной газеты: «A la memoire…», «Ici repose le corps…» [В память… Здесь покоится тело… (франц.)]. И на всем этом бездушном кладбище, кажется, не было никого, кроме нас да тщедушной пожилой особы в черном, стоявшей склонив голову в конце длинного прохода, словно одинокая посетительница провинциального музея.
— Je me suis trompe [я ошибся (франц.)], — сказал наш провожатый и круто повернул назад, к могиле, возле которой стояла пожилая особа, по всей видимости погруженная в молитву.
— Что за чудеса! Тут еще кто-то скорбит… — проговорила тетушка Августа. И в самом деле, на мраморной плите лежал венок вдвое больше моего, сплетенный из тепличных цветов вдвое дороже моих. Я положил свой венок рядышком. Надпись оказалась частично прикрытой, только конец торчал, будто восклицание: «…чард Пуллинг» и дата «октября 2, 1923».
Пожилая особа взглянула на нас с изумлением.
— Qui etes-vous? [Кто вы? (франц.)] — вопросила она.
Произношение было не совсем французским, и моя тетушка с той же прямотой парировала по-английски:
— А вы кто?
— Мисс Патерсон, — отвечала она с робким вызовом.
— Какое отношение к вам имеет эта могила? — продолжала свой допрос тетушка.
— Я прихожу сюда в этот день уже больше сорока лет и никого из вас никогда не видела.
— У вас есть какие-то права на эту могилу?
Что-то в манере незнакомки действовало тетушке на нервы, может быть ее робкая воинственность, ибо тетушка не выносила никакой слабохарактерности, даже скрытой.
Загнанная в угол, противница дала отпор.
— Первый раз слышу, что надо иметь право ходить на могилу.
— За могилу, как и за дом, кто-то платит.
— А если дом уже сорок лет стоит заброшенный, я думаю, даже посторонний…
— Кто вы такая? — повторила тетушка.
— Я уже сказала. Мисс Патерсон.
— Вы знали моего зятя?
— Вашего зятя? — воскликнула незнакомка. Она перевела взгляд на венок, потом на меня, потом на тетушку.
— А это, уважаемая, сын Ричарда Пуллинга.
— Семья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
— Давненько уже не дева, приятель, давненько.
— Верно. Поэтому я и обязан являться домой ровно в девять вечера, чтоб ей застрелиться.
— Ревнивая она у тебя, приятель.
— Ненасытная она.
— Никогда не любила слабаков, — заметила тетушка. — Твой отец не был слабым, он был ленивым. Он считал, что на свете нет ничего, за что стоило бы сражаться. Он не стал бы сражаться за саму Клеопатру… но он придумал бы какой-нибудь хитрый маневр. Не в пример Антонию. Меня удивляет, что он забрался в Булонь — для него и это было далеко.
— Может быть, поехал по делам.
— Тогда он послал бы компаньона. Кстати, этот компаньон, Уильям Керлью, — вот уж был слабак. Он завидовал интрижкам твоего отца — сам он и одну-то женщину не мог удовлетворить. Он вечно терзался по этому поводу, так как жена у него была идеальная: ласковая, расторопная, покладистая, а то, что она была немножко требовательна как женщина, другой бы муж счел достоинством. Уильям сам сознавал, что невозможно бросить безупречную жену — надо, чтобы она тебя бросила, и твой отец, который был гораздо изобретательнее, чем предполагали окружающие и чем допускала твоя мать, придумал для него хитрый план: Уильям должен был писать жене анонимные письма, обвинявшие его в супружеской неверности. Такие письма выполняли бы сразу четыре задачи: льстили его самолюбию, объяснили бы жене, почему он к ней невнимателен, заставили бы ее утратить самообладание и в конце концов, возможно, привели бы к разводу, причем его мужская честь была бы спасена (он решил заранее признать все обвинения). Первое письмо твой отец сочинил сам; Уильям кое-как перепечатал его на собственной машинке и вложил в желтый конверт, в какие вкладывал счета: тут он допустил промашку. Письмо гласило: «Ваш супруг, сударыня, бесстыдный лжец и низкий распутник. Спросите его, как он проводит вечера, когда вы уходите в дамский клуб, и на что он транжирит семейные деньги. То, что вы сберегли рачительным хозяйствованием, становится добычей другой женщины». Твой отец любил архаичный стиль — в этом сказывалось влияние Вальтера Скотта.
В тот вечер, когда пришло письмо, в доме Керлью ожидались гости. Миссис Керлью как раз взбивала диванные подушки. Она мельком взглянула на желтый конверт, решила, что это счет, и положила его на стол. Можешь себе представить состояние Уильяма. Я хорошо его в то время знала, да, собственно, я тоже была у них в тот вечер в гостях вместе с твоими родителями. Отец твой рассчитывал быть там в решающий момент. Но подоспело время уходить, оставаться дольше, даже под предлогом разговора о делах, было неудобно, а письмо так и лежало невскрытым. Как развивались события дальше, отцу пришлось узнать позже от самого Уильяма.
Мелани — такое уж дурацкое у нее было имя, а вместе с фамилией Керлью звучало еще глупее, — Мелани вытирала бокалы, когда Уильям поднял с пола из-под столика желтый конверт.
— Это твое, душенька? — спросил он, и она ответила, что это всего лишь счет.
— Все равно конверт надо вскрыть, — возразил Уильям и протянул ей письмо. А затем пошел наверх бриться. Она не требовала, чтобы он брился к обеду, но еще на заре их брака недвусмысленно дала понять, что в постели предпочитает гладкие щеки — кожа у нее была очень чувствительная. (Иностранцы всегда считали, что у нее типично английский цвет лица.) Дверь в ванную была приоткрыта, и Уильям увидел, что желтый конверт она положила на туалет, так и не распечатав. От напряженного ожидания Уильям порезался в трех местах, так что пришлось налепить клочочки ваты, чтобы остановить кровотечение.
Мужчина с собакой проследовал мимо нашего столика.
— Давай иди, поганец. — Он с удрученным видом тянул пса за поводок.
— Домой, к кентской деве, — поддразнивал его приятель, оставшийся у стойки.
Я узнал этот особый блеск в глазах тетушки. Я уже видел его в Брайтоне, когда она знакомила меня с историей собачьей церкви, потом в Париже, когда она рассказывала про роман с мсье Дамбрезом, затем в Восточном экспрессе, когда описывала бегство мистера Висконти… Сейчас она вся ушла в свое повествование. Уверен, что мой отец, поклонник Вальтера Скотта, не сумел бы рассказать про семейство Керлью и вполовину так динамично — диалога у него было бы меньше, а описаний больше.
— Уильям, — продолжала тетушка, — вышел из ванной и забрался в огромную двуспальную кровать — Мелани сама ее выбрала в «Клене». Уильям так волновался, что, полный нетерпеливого ожидания, даже не взял на ночь книжку в кровать. Он хотел, чтобы решающая минута наступила как можно скорее.
— Я сейчас, милый, — сказала Мелани, намазываясь кольдкремом Понда, который она предпочитала всем новым кремам — по ее понятиям, он больше соответствовал ее типично английскому цвету лица.
— Неприятный счет?
— Какой счет?
— Который упал на пол.
— Ах, этот. Я еще не смотрела.
— Будь осторожней, ты его опять потеряешь.
— Хорошо бы, если бы навсегда! — добродушно отозвалась Мелани. Правда, она позволила себе такое легкомыслие только на словах — она всегда вовремя расплачивалась за покупки и не позволяла себе дольше месяца продлевать в магазине кредит. Поэтому она вытерла пальцы косметической салфеткой, вскрыла письмо и прочла первые неровно напечатанные слова: «Ваш супруг, сударыня…»
— Нет, ничего неприятного, — сказала она, — так, ерунда. — И она внимательно прочла письмо до конца — подписано оно было «Сосед и доброжелатель». Потом разорвала его на мелкие кусочки и бросила в мусорную корзинку.
— Как можно уничтожать счет! — воскликнул Уильям.
— Из газетного киоска, всего несколько шиллингов. Я уже утром заплатила. — Она взглянула на него и сказала: — Какой ты у меня замечательный муж, Уильям. — Потом подошла к постели и поцеловала его, и он угадал ее намерения.
— После гостей я так устаю, — неуверенно пробормотал он и деликатно зевнул.
— Конечно, милый, — сказала Мелани и улеглась рядом без единого слова недовольства. — Хороших тебе снов. — Тут она заметила вату на щеках. — Бедненький ты мой, порезался. Сейчас твоя Мелани промоет тебе ранки. — И добрых десять минут она возилась с его физиономией, промывая порезы спиртом и заклеивая пластырем, как будто ничего особенного не произошло. — Какой у тебя смешной вид, — добавила она весело и беззаботно. И как рассказывал твоему отцу Уильям, поцелуй, который она запечатлела на кончике его носа, был совершенно невинный поцелуй. — Милый, смешной Уильям. Я способна все тебе простить.
И вот тут Уильям потерял всякую надежду. Идеальная она была жена, ничем не пробрать… Твой отец повторял, что слово «простить» отдавалось в ушах Уильяма, как колокольный звон в Ньюгейте, возвещающий казнь.
— Значит, ему так и не удалось развестись? — поинтересовался я.
— Он скончался много лет спустя на руках у Мелани, — ответила тетушка Августа, и мы доели яблочный пирог в полном молчании.
18
На другое утро, такое же пасмурное, что и накануне, мы с тетушкой Августой поднимались по отлогому склону к кладбищу. На лавчонке висело объявление: «Deuil en 24 heures» [траур за сутки (франц.)]; из кабаньей туши, вывешенной перед дверью мясной лавки, капала кровь, и записка, приколотая к морде кабана, призывала: «Retenez vos morceaux pour jeudi» [закажите нужную вам часть на четверг (франц.)], но моей душе четверг ничего не говорил, да и тетушкиной не многим больше.
— «Праздник цветочка» [имеется в виду День св.Терезы из Лизье (Терезы Мартэн, 1873-1897), прозванной «Цветочком из Лизье»], — прочла она, заглянув в требник, который взяла с собой для столь подходящего случая, — но тогда при чем тут кабан? Еще есть праздник Святого Фомы из Херефорда, умер он в изгнании в Орвието, но, по-моему, даже англичане про такого не слыхали.
На воротах Верхнего города была прибита мемориальная доска в память погибших героев Сопротивления.
— Погибшие в действующей армии автоматически становятся героями, так же как погибшие за веру становятся мучениками, — проговорила тетушка. — Да взять хотя бы этого святого Фому. На мой взгляд, ему просто повезло, что он умер в Орвието, а не в Херефорде. Уютное цивилизованное местечко даже сейчас, и климат там несравненно лучше, и превосходный ресторан на улице Гарибальди.
— Вы действительно исповедуете католичество? — с интересом спросил я.
Тетушка ответила с готовностью и очень серьезно:
— Да, дорогой, только я верю не во все, во что верят католики.
Разыскать могилу отца на этом громадном сером кладбище было все равно что найти частный дом без номера в Камден-таун. Сюда доносился снизу шум поездов, лабиринт могил обволакивало дымом из труб Верхнего города. Какой-то человек, вышедший из домика, тоже напоминавшего склеп, вызвался проводить нас. Я принес с собой венок из живых цветов, хотя тетушка сочла мой поступок несколько экстравагантным.
— Они будут бросаться в глаза, — заметила она. — Французы имеют обыкновение вспоминать о покойниках раз в году, в День поминовения усопших. Опрятно и удобно, как причастие на Пасху.
И в самом деле я увидел очень мало цветов, даже иммортелей, среди всех ангелов и херувимов, мало их было около бюста лысого мужчины, похожего на лицейского профессора, и на громадной могиле, где в соответствии с надписью покоилось «Семейство Флажолетт». На глаза мне попалась эпитафия, написанная по-английски: «В память о моем любящем сыне Эдварде Роудзе Робинсоне, умершем в Бомбее, где и похоронен», однако ничего английского в его пирамиде не было. Уж наверное мой отец предпочел бы английское кладбище с замшелыми камнями, полустертыми надписями и цитатами из благочестивых стихов этим черным блестящим плитам, положенным на века, неподвластным никакому разрушительному воздействию булоньской погоды, с одинаковыми надписями, точно копии одной газеты: «A la memoire…», «Ici repose le corps…» [В память… Здесь покоится тело… (франц.)]. И на всем этом бездушном кладбище, кажется, не было никого, кроме нас да тщедушной пожилой особы в черном, стоявшей склонив голову в конце длинного прохода, словно одинокая посетительница провинциального музея.
— Je me suis trompe [я ошибся (франц.)], — сказал наш провожатый и круто повернул назад, к могиле, возле которой стояла пожилая особа, по всей видимости погруженная в молитву.
— Что за чудеса! Тут еще кто-то скорбит… — проговорила тетушка Августа. И в самом деле, на мраморной плите лежал венок вдвое больше моего, сплетенный из тепличных цветов вдвое дороже моих. Я положил свой венок рядышком. Надпись оказалась частично прикрытой, только конец торчал, будто восклицание: «…чард Пуллинг» и дата «октября 2, 1923».
Пожилая особа взглянула на нас с изумлением.
— Qui etes-vous? [Кто вы? (франц.)] — вопросила она.
Произношение было не совсем французским, и моя тетушка с той же прямотой парировала по-английски:
— А вы кто?
— Мисс Патерсон, — отвечала она с робким вызовом.
— Какое отношение к вам имеет эта могила? — продолжала свой допрос тетушка.
— Я прихожу сюда в этот день уже больше сорока лет и никого из вас никогда не видела.
— У вас есть какие-то права на эту могилу?
Что-то в манере незнакомки действовало тетушке на нервы, может быть ее робкая воинственность, ибо тетушка не выносила никакой слабохарактерности, даже скрытой.
Загнанная в угол, противница дала отпор.
— Первый раз слышу, что надо иметь право ходить на могилу.
— За могилу, как и за дом, кто-то платит.
— А если дом уже сорок лет стоит заброшенный, я думаю, даже посторонний…
— Кто вы такая? — повторила тетушка.
— Я уже сказала. Мисс Патерсон.
— Вы знали моего зятя?
— Вашего зятя? — воскликнула незнакомка. Она перевела взгляд на венок, потом на меня, потом на тетушку.
— А это, уважаемая, сын Ричарда Пуллинга.
— Семья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44