30
Вот и все.
Аккуратно подстриженный, гладко выбритый, в костюме-тройке и галстуке под распахнутой курткой, Симоненко стоял в «трубе» (так называли этот переход) и курил, напряженно поглядывая на прохожих.
От него пахло ладаном.
Так торжественно, с видом восставшего из гроба покойника, он мог бы стоять на вернисаже, ловя на себе жадные взгляды почитателей и просто любопытных. Его последнее детище помещалось в центре, в окружении этюдов и миниатюр, нераспроданных и невостребованных доселе. Впрочем, на «Зов смерти» никто не обращал внимания: жаркие споры возле стихийных вернисажей канули в Лету вместе с романтической эпохой перестройки и гласности. Но Андрея это нисколько не задевало. Сейчас его интересовал только один человек: тот, чьей жертвой должен был стать он сам. Художник знал, что убийца где-то здесь, рядом, что каяться поздно и смерти не миновать.
«Но неужели, неужели он не подойдет, не спросит, откуда этот сюжет, неужели не дрогнет его рука?» — думал Симоненко, прикуривая одну сигарету от другой.
Лица, лица, лица… Сотни, тысячи лиц прошли мимо него за два дня. Раньше он не вглядывался в них, не запоминал. Раньше он не задумывался о тех, кому предназначено его искусство, не искал различий и параллелей в Посторонних чертах. Сейчас же он мысленно сделал всех людей своей семьей и даже тех, кто не проявлял к нему никакого интереса, считал братьями и сестрами. Изо всех живущих лишь один человек был ему бесконечно чужим: его убийца. Андрей боялся и ненавидел его, как боялся и ненавидел себя, не понимал и не хотел мириться с собою прежним — тем, чей затылок на картине рассекала паутина трещин.
Почему-то он считал, что если убийца объявится в поле его зрения, то он непременно узнает его. Как ноги сами приводят к тому месту, где побывал однажды и давно.
Среди любопытствующих попадались и молодые парни. Они смотрели то презрительно, исподлобья, то с жалостью и даже с пониманием, но все это были не те взгляды и не те люди, потому что судья и палач в одном лице обязан выделяться в толпе.
«Неужели он не узнает Ее? — в который уже раз возвращался Симоненко к своим раздумьям. — Неужели пройдет мимо, не обратит внимания?.. Не поймет наконец, что именно я хочу сказать ему „Зовом…“, в чем покаяться? Тогда он не человек».
Иногда Андрей начинал метаться и в сотый раз спрашивать себя, не из трусости ли он все это затеял? Не сочтет ли убийца его поступок желанием умилостивить, вымолить если не прощение, то пощаду?.. И тут же ответил себе: «А если и так, то что?» Да, это было признанием в злодеянии, попыткой разжалобить, взыванием к остаткам человечности, к милосердию. Хотя какое может быть милосердие у современного графа Монте-Кристо… Так или иначе Андрей Симоненко был молод, талантлив и неглуп, и, как все ему подобные, знал цену жизни.
Другой цены за свою жизнь он предложить не мог. В сложной гамме его чувств, в лихорадочном сонме размышлений было все, что посещает человека в предсмертный час: отчаяние и страх, жажда жизни и благие воспоминания, жалость о несодеянном, горе неразделенной любви. Не было лишь сострадания к той, которую убил. За ее смерть он ненавидел шестерых, с кем тогда, пять с половиной лет тому назад, был одним целым; сейчас же отделял себя, сочувствовал самому себе, оплакивал себя, но так или иначе думал о себе, своих родных, Ленке Цигельбар, но только не о мученице, чей облик представлял по фотографии, а имени не знал.
* * *
Убийца трижды проходил по заляпанному талым снегом переходу, и всякий раз взгляд его соскальзывал с исхудавшего лица жертвы, устремляясь поверх голов — туда, где на несвежей серой стене была его Катя. Окаменевшее сердце шевельнулось, вспенило давно остывшую кровь; мысли спутались, и планы — давно выношенные, выверенные до полушага — теперь смешались. Он ждал, что хлипкий на вид и трусливый, как и все эти подонки, студент попытается скрыться; ожидал, что мерзавец придет С повинной в милицию, что, наконец, смешается с толпой и не осмелится ходить по Москве в одиночку, потихоньку спиваясь и растворяясь в грязи окружающего мира. Но того, что он запрется на несколько дней в мастерской и с монашеской отрешенностью станет готовиться к встрече со смертью, Убийца предвидеть не мог.
Мститель вычислил их всех давно. Так давно, что они успели превратиться в его сознании из людей в объекты, в движущиеся по жизни мишени. Так давно, что даже злость приходилось вычерпывать из бесчувственных глубин очерствевшей души. И давно он мог покончить с ними — поодиночке или со всеми разом. Дело было даже не в том, чтобы выиграть время и не попасться по горячим следам. Нет, он не собирался становиться тупым мясником! Убивать их, как скотину? Не выйдет у них так легко отделаться!
Нужно было дать им возможность почувствовать вкус к жизни. Они должны были знать, что теряют, как мучительно трудно и больно уходить оттуда, где тебя любят, где ты нужен, где жизнь — это не просто физиология.
Нужно было дать Авдышеву почувствовать сладость предстоящего отцовства, любовь верной жены, уют семейного очага.
Нужно было, чтобы Конокрадов понял, как упоителен коммунистический жупел под названием «власть чистогана», как слушается руля «Порше», как бьется его ребенок в теле невесты.
Нужно было дать возможность Черепанову погреться в первых лучах славы, пожить сладкой жизнью «гэпсовой» богемы.
Нужно было дать Битюкову почувствовать теплую живую тяжесть маленького сына в руках, дать насладиться фистюлечной, но все же властишкой.
Чтобы они все знали, чего лишили их с Катей, чтобы поняли, как не хотелось умирать ей, будущей матери, горячо любимои дочери и жене, полной планов и счастья, как и положено человеку в девятнадцать лет.
Тогда убийство обретало смысл и становилось местью. Тогда он становился Убийцей во имя справедливости, неподсудным самому себе, а не палачом по вдохновению и не очередным Чикатило.
На что уповал художник? На прощение? Но в таком случае можно было отпустить и остальных. И они бы продолжали жить в свое удовольствие, лишь изредка вспоминая: да, было дело… грехи молодости!
Убийца прошел мимо картины в третий раз. Да, на полотне была она, его Катя. Та, которую он любил, без которой его жизнь превратилась в ад. Но она была воссоздана рукой ее убийцы! Даже если бы ее писал другой художник, все равно, как купить и держать ее в своем доме? Тогда каждый день и час вспоминались бы тот кошмар и те подонки, пятеро из которых уже кормили могильных червей.
Мститель знал зачем, рискуя привлечь внимание, ходит мимо жертвы. Он это понял, когда ноги сами повели его по переходу в четвертый раз: нужно было уложить взбудораженные картиной эмоции в прокрустово ложе продуманного и подготовленного убийства. Нужно было успокоиться, чтобы не дрогнула рука. Нужно было действовать по обстановке. Ведь Убийца понимал: этот не станет биться в истерике и просить пощады, и глаза его не выплеснут ничего, кроме ненависти, потому что страх, подобно горю ставшего на путь мести, давно перегорел в нем.
* * *
В половине двенадцатого, когда до закрытия метро оставалось совсем немного, когда разбрелись по своим норам озабоченные горожане, толпа поредела, и стало ясно, что встреча со смертью откладывается, Андрей Симоненко уложил миниатюры в туристскую сумку, зачехлил картину «Зов смерти» и вышел на улицу.
Москва никогда не вдохновляла его. Ни на одном из его рисунков никто не видел ни широких оживленных улиц, ни массивных домов, ни даже характерных для российской столицы двориков и парковых аллей с толстыми голубями. Высотные дома делового центра давили на него, как Эйфелева башня, если верить Чехову, «давила на мозг Мопассана своей пошлостью». До недавнего времени Андрей Симоненко мечтал поскорее закончить институт, побывать по возможности в Питере и Париже, Киеве и Иерусалиме, громко заявить о себе и завоевать Москву. Завоевать, чтобы никогда уже сюда не возвращаться, а жить и творить в живописном, забытом Богом уголке, воссоздавая то, что заброшено и не котируется в художественном мире со времен передвижников: живые лица людей, тихие заводи с причудливыми сплетениями отраженных в черной глади кустов. И тогда каждый москвич или парижанин смог бы задуматься, как плохо, тесно, неуютно существовать в каменных джунглях и какой богатый, разнообразный, дарованный Богом мир он теряет. Родом Симоненко был из деревни, больших городов не любил и не понимал. И только сегодня в полночь, покинув свой скорбный пост у грязной стены перехода, устав до изнеможения и промерзнув до костей, он посмотрел на Москву иным, просветленным взором. Мягко, бесшумно, как в прекрасных стихах Пастернака, ложился на мостовые снег; храмовыми свечами высились тонкие, изящные небоскребы, подсвеченные отблесками уличных фонарей и увенчанные звездами на черном бархатном куполе зимнего, по-особому родного неба. Он повстречал стайку девчонок в отороченных мехом шапочках-боярках, улыбнулся их звонкому смеху. Девчонки нырнули в метро, распространяя аромат молодости и праздника; смешная, какая-то гимназическая муфточка, в которой грела руки одна из них, напомнила о «Неизвестной» Крамского. Симоненко подумал, что, может быть, смог бы полюбить Москву — вот такую, зимнюю, звездную, с расползающимися по магистралям зелеными огоньками такси, с нарядными аллеями на площадях, со скрипучим чистым снегом под ногами и растворенной в воздухе добротой…
И за эту теплую человеческую мысль, за доброту, с которой он вдруг посмотрел на мир, за раскаяние перед собой и Богом, Москва щедро вознаградила его, не позволив заглянуть в глаза собственной смерти.
Убийца выстрелил ему в затылок. Выстрелил один раз — точно, с близкого расстояния. Выстрелил и исчез прежде, чем в рыхлом сугробе успела утонугь стреляная гильза.
31
Подразделения милиции были обязаны немедленно сообщать по контактным телефонам бригады обо всех происшествиях, связанных с молодыми людьми 1972—1973 гг. рождения, которые призывались в мае 1991 года. В газетах появились развязные статейки о том, что в городе орудует маньяк-убийца и что якобы власти всеми правдами и неправдами пытаются это скрыть. Милицейское начальство не могло ничего ни подтвердить, ни опровергнуть и оттого страшно нервничало. Телефон Акинфиева разрывался, Зубров изощрялся в остроумии на предмет эвакуации москвичей, как в войну.
Шелехов бесился, с утра до вечера ходил как неприкаянный по коридорам, толкал все двери и все спрашивал: «Ну что?.. ну как?..», словно маньяк уже взял в заложники обитателей Кремля.
Так или иначе, силы были мобилизованы немалые, милиция работала рука об руку с ФСБ, ориентировочно — с большой степенью достоверности — опирались на версию Акинфиева, и главным подозреваемым по-прежнему оставался Кных.
По особому распоряжению Министерства обороны, военкоматы Москвы и области должны были в трехдневный срок представить справки обо всех, кто призывался в мае девяносто первого, установить места их проживания в настоящее время и отдельным списком представить всех, кто снят с учета в связи со смертью.
Вся работа велась под грифом «секретно». Оперсостав уголовного розыска был задействован в поисках следов Кныха, но тот притих, затаился, расследование нескольких вооруженных ограблений его непосредственного участия не выявило.
На стол Акинфиева одна за другой ложились справки и сводки.
«По запрошенному контингенту» — майского 1991 года призыва в армию — проходил студент Московского художественного института Сурикова Симоненко Андрей Николаевич, 1973 года рождения, убитый выстрелом в голову шестого января возле дома номер четырнадцать по улице Бочкова.
Акинфиев сидел, тупо уставившись в чернильницу в виде Спасской башни. В прошлом году он с боем вырвал сей раритет из лап прокурора Демидова, который вознамерился было выбросить обломок сталинизма на помойку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39