Пока.
Анна кладет трубку. В темноте комнаты раздается жалобное мяуканье, Анна встает, идет на кухню, внезапно осознав, что тоже голодна. Открывая холодильник, знает, что зверь у нее за спиной, как тот человек из сна. Она готовит еду им обоим, когда телефон звонит снова, и она возвращается в комнату с тарелками в руках, кот бежит за ней по пятам, как сообщник; свою тарелку и стакан она осторожно ставит на стол, его миску на пол, и берет трубку.
— Сегодня больше никаких советов, спасибо, — начинает она, но уже понимает, что линия не та, слишком чисто для большого расстояния, человек на том конце ближе, чем может быть мать.
— Это я.
— Лоренс… уже поздно.
— Я не могу заснуть.
— Сколько времени?
— Я не знаю. Поздно.
— Это все вино.
— Я знаю. Я знаю, Анна, — говорит он и умолкает.
— Что?
— Поговоришь со мной? Совсем недолго. Пока я не начну засыпать.
— Сам знаешь, что поговорю. — Она знает, что он знает. И всегда будет знать, но даже не знает, почему.
— Ох, спасибо. Как хорошо. Ты очень добрая. Ну? Ты спала? Я тебя разбудил?
— Нет, еще не спала.
— Что ты делала?
— Разговаривала с матерью. — Она бродит по комнате. Сон улетучился, в голове проясняется. Ночная птица.
— Ева приехала?
— Нет, слава богу.
— О да. Я звонил, было занято. Ты знаешь, она мне всегда нравилась.
— Забавно, она только что сказала то же самое о тебе.
— Неужели? Как мило с ее стороны. Так. И что ты делаешь теперь?
— Исследую холодильник.
— Так поздно.
— Для Бирмы.
— Счастливчик Бирма.
— Вообще-то я еще работаю. — Она прислоняется к стеклу, неуверенно расслабляется. Плечи мерзнут. Иногда по ночам — обычно по ночам — Лоренс бывает самим собой. Иногда нет. Дождь все стучит, стучит за окном.
— Ты слишком много работаешь.
— Все так говорят.
— И ты знаешь, что еще говорят.
— Что?
— Сплошь работа и никаких развлечений.
— Я развлекаюсь.
— Ну конечно. Над чем ты работаешь?
— Ничего особенного.
— Это он?
Она слышит, как меняется его голос. Ее всегда бросает в дрожь, когда природная горячность Лоренса выходит за пределы комфорта. Такое случалось и прежде, столько раз — не сосчитать. Проще всего повесить трубку, оставить его наедине с собой, проще всего. Но она здесь. Слушает.
Лоренс думает, это потому, что она все еще любит его. Он никогда не говорил, но она знает.
А она никогда не говорила ему, что, как бы ни любила его — в разное время по-разному, — все перевешивало сознание вины. Никогда не хватало времени объяснять.
Годы прошли с тех пор, как Лоренса из-за жалоб вынудили уйти на пенсию. Анна вспоминает, как ее вызвали пред светлые очи Совета. Вспоминает облегчение от того, что не она совершила ошибку. Она пыталась объяснить его запои, перепады настроения, и они все это уже знали. Она сказала, что чувствует, как Лоренс теряет самоуважение, и они кивнули и подняли глаза от экранов, будто знали и это.
И все это было правдой. В Налоговой о Лоренсе знали почти все. Но Анна не может вспомнить, почему не солгала. Это же было нетрудно. Вместо этого вспоминает свою убежденность, веру в то, что поступает правильно. Ради достоинства Лоренса и ради клиентов. Ради Налоговой и ради себя. Она делала то, чему научил ее Лоренс: собирала все факты.
Трусость, подумала она. Это была трусость — не солгать.
— Это он? — снова говорит он. — Ты занимаешься Джоном Лоу?
— Да.
— Ты знаешь, я почти ревную.
— Не стоит.
— А-а. Скажешь мне, когда будет пора, ладно? — Голос его становится густым, капризным. — Ты знаешь, я ему никогда не доверял.
— В прошлый раз он тебе вроде был вполне симпатичен. Ты сказал, что надо его отпустить.
— Лучше так и сделать. Поэтому я, собственно, и позвонил. Анна, я считаю, ты слишком уперлась в это дело. Будет очевидно лучше, если ты его отпустишь…
— Для меня не очевидно.
— Ну, правда же, ты могла бы применить к нему презумпцию невиновности.
— Это кто здесь невиновен? И с каких пор ты его ангел-хранитель?
— Послушай, что я хочу сказать. Что я говорю. Люди относятся к нему, как к богу. Щедрому, денежному домашнему божку. Они верят в его невидимые деньги. И кто я такой, чтобы судить? Может, лучше него бога и не придумать. Но он не святой.
— И что это значит?
— Ох, ну хватит. Он делец, Анна, ты таких видела достаточно. Джон Лоу годами проворачивал сомнительные сделки. Он такой же, как все, он только пристрастился скрывать свои грязные дела.
— Он не считает себя дельцом. Он считает себя ученым, — говорит она, предугадав Лоренсов издевательский смешок раньше, чем он раздался. А в глубине сознания жуткие россказни Карла. Истории о человеческом коде. Сон о молодом картофеле, фигура за спиной, белые внутренности, полные цифр.
— В любом случае, — говорит она в безмолвный эфир, — это свободный мир. Пусть занимается тем, что любит, а я вовсе не обязана любить его.
— Мир не бывает свободным, не так разве? Ты должна это знать, ты же инспектор.
— Лоренс, мне пора спать…
— Он совсем не такой, как ты. Как он может быть таким же? Ничего общего.
— Я знаю, — говорит она, и действительно знает, слишком хорошо. — Ты выдумываешь.
— Разве? Шифрование. Способность превращать мир в цифры. Талант, данный свыше, как поэзия или феллацио. Ты думала о том, сколько он проживет?
— Что?
— Ему будут чистить кишки каждую неделю. Его диета будет сбалансирована до последней молекулы. У него будет больше запасных сердец, чем в массовой автокатастрофе. А ты уже сгниешь, дорогая… — Слова долетают жирные и кислые. — Дешевое пойло и отвратительные ночи. Вот что тебе подходит.
— Прекрати.
— Забудь его, Анна. Закрой дело. Он переживет тебя на пятьдесят лет, бросит в мгновение ока, Нью-Йорк…
— Прекрати.
— Ты станешь старой каргой, как я, а он будет трахаться, как кавалерист. Ты думаешь об этом, думая о нем?
Она ждет. Я не плачу. Формально я не плачу. Из глаз ничего не льется. И тогда она все-таки плачет.
Она закрывает глаза. Ничего не слышно, кроме дыхания Лоренса, усиленного микрофоном. Когда он, наконец, говорит, слышно, что он озадачен. Лунатик, проснувшийся от рыданий.
— Анна?
— Что?
— Ох, я думал… — Беспокойство, легкое замешательство. — На мгновение я подумал, может, ты ушла.
— Все в порядке.
— Нет. В порядке? Что я сказал?
— Забудь.
— Нет. Я только позвонил сказать… — Она знала, что так и будет, его голос дребезжит от алкоголя и зарождающейся вины. — К черту. Прости. То, что я говорил, я не всерьез, ты же знаешь. Это вино, Анна, вино за меня говорит…
— Я знаю, — отвечает Анна и думает — не в первый раз — верит ли она этому. — Лоренс, я устала. Поговорим утром.
— Да, конечно. Прости, Анна. Прости меня. — Голос тускнеет. — Хотел бы я быть лучше.
— Я знаю. — Она снова плачет. Только бы он не услышал, не сегодня.
— Хотел бы я быть лучше для тебя.
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, моя милая. До свиданья, Анна. Спокойной ночи.
Ей снится человеческий код и Лоренс Хинд, и позднее, под утро, дом, который перестал быть ее домом. Она закрывает дверь во внешний мир. На столе ирисы, высокие, как полевая трава, полки с книгами, фотографии. Все ее.
У нее мокрые волосы. Она поднимает руки — на запястьях плетеные браслеты. Такие она носила в двадцать, в восемнадцать лет, час на каждый браслет. Узор в стиле Ренессанса, блестящие черные шнурки. Она почти забыла, какие они на ощупь. Лоб стянут шнурком.
Впереди она слышит шум. Бирма? зовет она. Она слышит, как он топает, отыскивая дорогу по звуку, по меткам, эхо-локатором. Мяучит голодно.
Она идет на кухню, открывает холодильник. Сияющая пустота. У холодильника нет задней стены. Внутрь убегает коридор, узкий, как корабельный трап. Где-то впереди он заканчивается второй дверью.
Она закрывает холодильник. Ей тяжело дышать, волнение нарастает. Она по очереди открывает духовку, посудомоечную машину, шкаф для посуды. Дверей больше, чем она помнит. Не за всеми коридоры. Кое-где только винные бокалы. Другие открываются прямо в комнаты. Не все пусты. В некоторых детские игрушки, тусклый свет, ухоженная мебель. Окна, где за стеклами ждут иные ночи.
Она думает — откуда все это взялось? Это не мое. Чьи это дома? Но она знает. Ее клиентов. Точно открываешь старые книги. Она узнаёт их все, нет, она их не забыла. Их дома точно такие, как она себе представляла. Она поднимается наверх, открывает гардеробы и аптечки. Ее дом полон домов.
Проблеск комнаты в камине. Анна встает на колени, заглядывает. Это кабинет, длиннее и глубже, чем ее собственный. Трепещет огонь. Стены отделаны стеклом. Играет музыка. Все это незнакомо Анне. К ней спиной сидит мужчина. Она ползет сквозь камин. Огонь лижет ей живот и ноги.
Она встает, рядом с ней Карл. Он кивает, будто ждал ее. Вдвоем они смотрят на мужчину в кресле. Тот подпирает голову рукой. Глаза закрыты. Может, спит, а может, слушает. Анне кажется, что он слушает.
Какой он испрашивает Карл, и Анна говорит:
Я не знаю. Я, правда, его не знаю.
Да ладно, говорит Карл. Я же не спрашиваю, какого цвета у него трусы.
Она смотрит на Криптографа. Теперь его глаза открыты, он глядит сквозь музыку в никуда. Он работал с бумагами, страницы аккуратно разложены в строгом порядке у его ног, будто он играет в игру исполинского терпения. На правой руке у него что-то написано, нацарапано в спешке, тушь растеклась по линиям ладони. Цифры во плоти.
Чувство на краю сознания, щекочущее, близкое к пониманию. Она тянется к нему, с усилием, и чувствует, что просыпается.
Какой он? отчаянно думает она. Что это? И затем понимает. Он похож на фигуру, что вытянула руки. Он — как человек, который ничего не боится. Человек, которому больше нечего бояться.
Здание Центральной Налоговой на Лаймбернер-сквер не слишком красиво, но, с другой стороны, ее владения красивыми не бывают. Здания не виноваты. Встречались роскошные помещения, или, по крайней мере, бывшие таковыми, пока туда не вселились инспекторы. После этого блеск обычно меркнет. Атмосфера каменного здания — дешевая смесь страха и педантичного следования закону. Запах плесневелой информации. Прокисших денег. Последняя неделя ноября, небо нависает над Лондоном. Здание Налоговой темнеет в дымке, точно известняковый бастион.
Ее кабинет на тринадцатом этаже. Анна в Налоговой давно, поэтому ей полагается целых пять задумчивых шагов в длину и четыре в ширину. А поскольку люди все еще суеверны, у нее есть окно, настоящее, которое можно открыть, — роскошь. Книги — она их любит. Цветы — когда может себе это позволить. И четыре предмета неприглядной казенной мебели — один стол, три стула — меньшим не обойтись, а больше ей не нужно. Внутренняя стена из матового стекла цвета морской волны, за ним очертания людей, инспекторов и клиентов, текущих раздельными потоками, безымянные, иллюзорные, словно тени.
Сегодня зарплата, потому и цветы. Анна принесла их, поставила в воду. Пеня инспектора, попугайные тюльпаны. Настоящие. Или, даже если генетически модифицированные, по крайней мере, привычные. Такие цветы купила бы ее мать. В те дни, когда у продавца не идет торговля, Анна радует себя букетом.
Она ставит вазу на стол и отходит. Плечи болят после езды, дорога в тумане, привычная и опасная, и Анна потягивается, разгоняя кровь в мышцах.
Жалюзи опущены, она подходит к окну, чуть раздвигает их. У подножия Налоговой глухие улицы Аменкорт и Пилигрим-лейн проглядывают в белой дымке. Сити — абстракция из фонарей и неосвещенных окон. Выше по реке иллюминация, деловой центр Вестминстера сияет огнями, далекие скверы и площади размечены блеклым светом неона и галогена.
Яркие огни, думает она, большой город. Представляет, сколько их всего, исполинских экранов и нитей накаливания в стеклянных пузырях. Хрупкое стекло, а внутри разноцветный флуоресцентный газ. Электричество бежит по их внутренностям, сообщая о себе короткими вспышками иллюминации.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Анна кладет трубку. В темноте комнаты раздается жалобное мяуканье, Анна встает, идет на кухню, внезапно осознав, что тоже голодна. Открывая холодильник, знает, что зверь у нее за спиной, как тот человек из сна. Она готовит еду им обоим, когда телефон звонит снова, и она возвращается в комнату с тарелками в руках, кот бежит за ней по пятам, как сообщник; свою тарелку и стакан она осторожно ставит на стол, его миску на пол, и берет трубку.
— Сегодня больше никаких советов, спасибо, — начинает она, но уже понимает, что линия не та, слишком чисто для большого расстояния, человек на том конце ближе, чем может быть мать.
— Это я.
— Лоренс… уже поздно.
— Я не могу заснуть.
— Сколько времени?
— Я не знаю. Поздно.
— Это все вино.
— Я знаю. Я знаю, Анна, — говорит он и умолкает.
— Что?
— Поговоришь со мной? Совсем недолго. Пока я не начну засыпать.
— Сам знаешь, что поговорю. — Она знает, что он знает. И всегда будет знать, но даже не знает, почему.
— Ох, спасибо. Как хорошо. Ты очень добрая. Ну? Ты спала? Я тебя разбудил?
— Нет, еще не спала.
— Что ты делала?
— Разговаривала с матерью. — Она бродит по комнате. Сон улетучился, в голове проясняется. Ночная птица.
— Ева приехала?
— Нет, слава богу.
— О да. Я звонил, было занято. Ты знаешь, она мне всегда нравилась.
— Забавно, она только что сказала то же самое о тебе.
— Неужели? Как мило с ее стороны. Так. И что ты делаешь теперь?
— Исследую холодильник.
— Так поздно.
— Для Бирмы.
— Счастливчик Бирма.
— Вообще-то я еще работаю. — Она прислоняется к стеклу, неуверенно расслабляется. Плечи мерзнут. Иногда по ночам — обычно по ночам — Лоренс бывает самим собой. Иногда нет. Дождь все стучит, стучит за окном.
— Ты слишком много работаешь.
— Все так говорят.
— И ты знаешь, что еще говорят.
— Что?
— Сплошь работа и никаких развлечений.
— Я развлекаюсь.
— Ну конечно. Над чем ты работаешь?
— Ничего особенного.
— Это он?
Она слышит, как меняется его голос. Ее всегда бросает в дрожь, когда природная горячность Лоренса выходит за пределы комфорта. Такое случалось и прежде, столько раз — не сосчитать. Проще всего повесить трубку, оставить его наедине с собой, проще всего. Но она здесь. Слушает.
Лоренс думает, это потому, что она все еще любит его. Он никогда не говорил, но она знает.
А она никогда не говорила ему, что, как бы ни любила его — в разное время по-разному, — все перевешивало сознание вины. Никогда не хватало времени объяснять.
Годы прошли с тех пор, как Лоренса из-за жалоб вынудили уйти на пенсию. Анна вспоминает, как ее вызвали пред светлые очи Совета. Вспоминает облегчение от того, что не она совершила ошибку. Она пыталась объяснить его запои, перепады настроения, и они все это уже знали. Она сказала, что чувствует, как Лоренс теряет самоуважение, и они кивнули и подняли глаза от экранов, будто знали и это.
И все это было правдой. В Налоговой о Лоренсе знали почти все. Но Анна не может вспомнить, почему не солгала. Это же было нетрудно. Вместо этого вспоминает свою убежденность, веру в то, что поступает правильно. Ради достоинства Лоренса и ради клиентов. Ради Налоговой и ради себя. Она делала то, чему научил ее Лоренс: собирала все факты.
Трусость, подумала она. Это была трусость — не солгать.
— Это он? — снова говорит он. — Ты занимаешься Джоном Лоу?
— Да.
— Ты знаешь, я почти ревную.
— Не стоит.
— А-а. Скажешь мне, когда будет пора, ладно? — Голос его становится густым, капризным. — Ты знаешь, я ему никогда не доверял.
— В прошлый раз он тебе вроде был вполне симпатичен. Ты сказал, что надо его отпустить.
— Лучше так и сделать. Поэтому я, собственно, и позвонил. Анна, я считаю, ты слишком уперлась в это дело. Будет очевидно лучше, если ты его отпустишь…
— Для меня не очевидно.
— Ну, правда же, ты могла бы применить к нему презумпцию невиновности.
— Это кто здесь невиновен? И с каких пор ты его ангел-хранитель?
— Послушай, что я хочу сказать. Что я говорю. Люди относятся к нему, как к богу. Щедрому, денежному домашнему божку. Они верят в его невидимые деньги. И кто я такой, чтобы судить? Может, лучше него бога и не придумать. Но он не святой.
— И что это значит?
— Ох, ну хватит. Он делец, Анна, ты таких видела достаточно. Джон Лоу годами проворачивал сомнительные сделки. Он такой же, как все, он только пристрастился скрывать свои грязные дела.
— Он не считает себя дельцом. Он считает себя ученым, — говорит она, предугадав Лоренсов издевательский смешок раньше, чем он раздался. А в глубине сознания жуткие россказни Карла. Истории о человеческом коде. Сон о молодом картофеле, фигура за спиной, белые внутренности, полные цифр.
— В любом случае, — говорит она в безмолвный эфир, — это свободный мир. Пусть занимается тем, что любит, а я вовсе не обязана любить его.
— Мир не бывает свободным, не так разве? Ты должна это знать, ты же инспектор.
— Лоренс, мне пора спать…
— Он совсем не такой, как ты. Как он может быть таким же? Ничего общего.
— Я знаю, — говорит она, и действительно знает, слишком хорошо. — Ты выдумываешь.
— Разве? Шифрование. Способность превращать мир в цифры. Талант, данный свыше, как поэзия или феллацио. Ты думала о том, сколько он проживет?
— Что?
— Ему будут чистить кишки каждую неделю. Его диета будет сбалансирована до последней молекулы. У него будет больше запасных сердец, чем в массовой автокатастрофе. А ты уже сгниешь, дорогая… — Слова долетают жирные и кислые. — Дешевое пойло и отвратительные ночи. Вот что тебе подходит.
— Прекрати.
— Забудь его, Анна. Закрой дело. Он переживет тебя на пятьдесят лет, бросит в мгновение ока, Нью-Йорк…
— Прекрати.
— Ты станешь старой каргой, как я, а он будет трахаться, как кавалерист. Ты думаешь об этом, думая о нем?
Она ждет. Я не плачу. Формально я не плачу. Из глаз ничего не льется. И тогда она все-таки плачет.
Она закрывает глаза. Ничего не слышно, кроме дыхания Лоренса, усиленного микрофоном. Когда он, наконец, говорит, слышно, что он озадачен. Лунатик, проснувшийся от рыданий.
— Анна?
— Что?
— Ох, я думал… — Беспокойство, легкое замешательство. — На мгновение я подумал, может, ты ушла.
— Все в порядке.
— Нет. В порядке? Что я сказал?
— Забудь.
— Нет. Я только позвонил сказать… — Она знала, что так и будет, его голос дребезжит от алкоголя и зарождающейся вины. — К черту. Прости. То, что я говорил, я не всерьез, ты же знаешь. Это вино, Анна, вино за меня говорит…
— Я знаю, — отвечает Анна и думает — не в первый раз — верит ли она этому. — Лоренс, я устала. Поговорим утром.
— Да, конечно. Прости, Анна. Прости меня. — Голос тускнеет. — Хотел бы я быть лучше.
— Я знаю. — Она снова плачет. Только бы он не услышал, не сегодня.
— Хотел бы я быть лучше для тебя.
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, моя милая. До свиданья, Анна. Спокойной ночи.
Ей снится человеческий код и Лоренс Хинд, и позднее, под утро, дом, который перестал быть ее домом. Она закрывает дверь во внешний мир. На столе ирисы, высокие, как полевая трава, полки с книгами, фотографии. Все ее.
У нее мокрые волосы. Она поднимает руки — на запястьях плетеные браслеты. Такие она носила в двадцать, в восемнадцать лет, час на каждый браслет. Узор в стиле Ренессанса, блестящие черные шнурки. Она почти забыла, какие они на ощупь. Лоб стянут шнурком.
Впереди она слышит шум. Бирма? зовет она. Она слышит, как он топает, отыскивая дорогу по звуку, по меткам, эхо-локатором. Мяучит голодно.
Она идет на кухню, открывает холодильник. Сияющая пустота. У холодильника нет задней стены. Внутрь убегает коридор, узкий, как корабельный трап. Где-то впереди он заканчивается второй дверью.
Она закрывает холодильник. Ей тяжело дышать, волнение нарастает. Она по очереди открывает духовку, посудомоечную машину, шкаф для посуды. Дверей больше, чем она помнит. Не за всеми коридоры. Кое-где только винные бокалы. Другие открываются прямо в комнаты. Не все пусты. В некоторых детские игрушки, тусклый свет, ухоженная мебель. Окна, где за стеклами ждут иные ночи.
Она думает — откуда все это взялось? Это не мое. Чьи это дома? Но она знает. Ее клиентов. Точно открываешь старые книги. Она узнаёт их все, нет, она их не забыла. Их дома точно такие, как она себе представляла. Она поднимается наверх, открывает гардеробы и аптечки. Ее дом полон домов.
Проблеск комнаты в камине. Анна встает на колени, заглядывает. Это кабинет, длиннее и глубже, чем ее собственный. Трепещет огонь. Стены отделаны стеклом. Играет музыка. Все это незнакомо Анне. К ней спиной сидит мужчина. Она ползет сквозь камин. Огонь лижет ей живот и ноги.
Она встает, рядом с ней Карл. Он кивает, будто ждал ее. Вдвоем они смотрят на мужчину в кресле. Тот подпирает голову рукой. Глаза закрыты. Может, спит, а может, слушает. Анне кажется, что он слушает.
Какой он испрашивает Карл, и Анна говорит:
Я не знаю. Я, правда, его не знаю.
Да ладно, говорит Карл. Я же не спрашиваю, какого цвета у него трусы.
Она смотрит на Криптографа. Теперь его глаза открыты, он глядит сквозь музыку в никуда. Он работал с бумагами, страницы аккуратно разложены в строгом порядке у его ног, будто он играет в игру исполинского терпения. На правой руке у него что-то написано, нацарапано в спешке, тушь растеклась по линиям ладони. Цифры во плоти.
Чувство на краю сознания, щекочущее, близкое к пониманию. Она тянется к нему, с усилием, и чувствует, что просыпается.
Какой он? отчаянно думает она. Что это? И затем понимает. Он похож на фигуру, что вытянула руки. Он — как человек, который ничего не боится. Человек, которому больше нечего бояться.
Здание Центральной Налоговой на Лаймбернер-сквер не слишком красиво, но, с другой стороны, ее владения красивыми не бывают. Здания не виноваты. Встречались роскошные помещения, или, по крайней мере, бывшие таковыми, пока туда не вселились инспекторы. После этого блеск обычно меркнет. Атмосфера каменного здания — дешевая смесь страха и педантичного следования закону. Запах плесневелой информации. Прокисших денег. Последняя неделя ноября, небо нависает над Лондоном. Здание Налоговой темнеет в дымке, точно известняковый бастион.
Ее кабинет на тринадцатом этаже. Анна в Налоговой давно, поэтому ей полагается целых пять задумчивых шагов в длину и четыре в ширину. А поскольку люди все еще суеверны, у нее есть окно, настоящее, которое можно открыть, — роскошь. Книги — она их любит. Цветы — когда может себе это позволить. И четыре предмета неприглядной казенной мебели — один стол, три стула — меньшим не обойтись, а больше ей не нужно. Внутренняя стена из матового стекла цвета морской волны, за ним очертания людей, инспекторов и клиентов, текущих раздельными потоками, безымянные, иллюзорные, словно тени.
Сегодня зарплата, потому и цветы. Анна принесла их, поставила в воду. Пеня инспектора, попугайные тюльпаны. Настоящие. Или, даже если генетически модифицированные, по крайней мере, привычные. Такие цветы купила бы ее мать. В те дни, когда у продавца не идет торговля, Анна радует себя букетом.
Она ставит вазу на стол и отходит. Плечи болят после езды, дорога в тумане, привычная и опасная, и Анна потягивается, разгоняя кровь в мышцах.
Жалюзи опущены, она подходит к окну, чуть раздвигает их. У подножия Налоговой глухие улицы Аменкорт и Пилигрим-лейн проглядывают в белой дымке. Сити — абстракция из фонарей и неосвещенных окон. Выше по реке иллюминация, деловой центр Вестминстера сияет огнями, далекие скверы и площади размечены блеклым светом неона и галогена.
Яркие огни, думает она, большой город. Представляет, сколько их всего, исполинских экранов и нитей накаливания в стеклянных пузырях. Хрупкое стекло, а внутри разноцветный флуоресцентный газ. Электричество бежит по их внутренностям, сообщая о себе короткими вспышками иллюминации.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37