Достаточно было, чтобы она открыла глаза — огромные, чуточку словно бы бездумные, полные печали и преданности глаза телки, как ее люди называли, — и ее лицо тут же обрело бы всю свою красу.
Он взял Брыгиду за запястье и, глядя на часы, считал удары сердца. Вдруг до него дошло, что она уже пришла в сознание и открыла глаза.
— Это не было разумно, — сказал он, прикрывая одеялом ее обнаженную грудь. — Не обижайся, Брыгида, но это было глупо.
Она хотела ему что-то сказать, пошевелила головой, но трубка в горле заставила ее молчать.
Он вынул из кармана прощальное письмо, принес к кровати хрустальную пепельницу. Чиркнул газовой зажигалкой и, держа письмо за один уголок, сжег его на ее глазах, растерев в пепельнице черные клочья бумаги.
— Ты скоро поправишься, — сказал он Брыгиде. — Это не была смертельная доза, и ты прекрасно об этом знаешь. Но могло кончиться очень плохо, и об этом тоже надо было подумать. Полежишь в больнице, твоим ребенком займется Макухова, потому что у пани Хени и так много забот со своими.
Она хотела вынуть изо рта резиновую трубку, но он ей не позволил.
— Терпи, — сказал он и, казалось, был доволен своей жестокостью. Тут же он встал, потому что в двери позвонили. Это пани Хеня вернулась от своих детей. Наверху на лестнице ждали священник Мизерера и старший сержант Корейво, ниже толпилась кучка любопытных.
— Ничего с ней не будет, — проинформировал доктор ксендза и коменданта. — Я думал, что, может быть, она захочет исповедаться, — сказал Мизерера. — Никогда она не была набожной, но в такие минуты человек жаждет обратиться к Богу. — Она, кажется, оставила какое-то письмо, — заявил Корейво.
Доктор не ответил. Закрыл двери у них перед носом и вернулся к Брыгиде. Пани Хеня вынула из шкафа чистую пижаму, чтобы переодеть в нее Брыгиду перед отъездом в больницу.
Доктор вышел в другую комнату, уселся в кресло и закурил сигарету.
Через пятнадцать минут с сиреной приехала «скорая помощь» из Барт. Закутанную в одеяло Брыгиду вынесли на носилках и увезли в больницу. Тогда доктор впустил в квартиру Корейво и Мизереру, все еще торчащих под дверями.
— Хеня говорила нам, что она оставила какое-то письмо, — напомнил Корейво. — Я бы хотел его прочитать. Оно может быть важным для милиции. Каждый случай даже попытки к самоубийству мы должны зарегистрировать.
Бледный и немного встревоженный Мизерера переминался с ноги на ногу. — Только исповедник имеет право знать всю правду. Никто другой не должен читать такие письма.
— Это правда, — согласился Неглович. — Я его сжег. Оно здесь. — Он показал на пепельницу с обгоревшими клочками бумаги, и только в эту минуту до него дошло, какой красивый мужчина старший сержант Корейво, а также ксендз Мизерера.
Пани Хеня прибралась в спальне, а потом вошла в комнату и многозначительно на них посмотрела. Они поднялись и вышли, а она закрыла квартиру молодой докторши. Доктор тут же сел в свою машину и поехал в Скиролавки. Наутро он привез в Трумейки Гертруду Макух, которая взяла у Хени ребенка Брыгиды и увезла к себе. Ее руки всегда тосковали по прикосновению к такому маленькому и хрупкому человеческому существу, и так сильно, что, занятая ребенком, она забывала о докторе, который с тех пор ел как попало приготовленные обеды. Тем временем по Трумейкам разнеслись сплетни о прекрасной Брыгиде. Люди были почти уверены, что, раз Макухова забрала к себе ребенка Брыгиды, доктор его и сделал. И это вовсе не казалось удивительным. В Скиролавках об этом спрашивали Гертруду, но та ни подтверждала сплетен, ни опровергала их. В глубине души она тоже была убеждена, что не кто иной, а только Ян Крыстьян Неглович добрался когда-то до зада Брыгиды.
Неделей позже панна Брыгида вернулась в Трумейки, а спустя несколько дней она уже чувствовала себя так хорошо, что приехала за ребенком на своем прекрасном автомобиле. Она была все еще бледна, со впавшими щеками, из-за чего ее черные ресницы казались еще длиннее, а выщипанные брови — еще острее.
— Спасибо вам. Спасибо за все, — говорила она мягко. — Я знаю, что совершила глупость. Моя смерть ничем бы делу не помогла.
Доктор указал ей на стул возле своего большого стола, но сам не сел, а продолжал кружить по комнате. Он увидел слезы в больших глазах Брыгиды и не мог на них смотреть.
— Послушай меня, Брыгида, — сказал он в конце концов, так как привык говорить «ты» и другим своим молодым пациенткам. — Люди болтают, что это мой ребенок, потому что им занялась Гертруда.
— Простите меня. Это не моя вина.
— Я знаю. И не делай очередной глупости, не объясняй, что это не правда. Пусть так и останется. Мне это и не помешает, и не опорочит меня, а у ребенка должен быть какой-нибудь отец. Если хочешь, я признаю его и формально.
— Это было бы нечестно, — заявила она решительно. И добавила:
— Вы, однако, прочитали мое письмо.
Он пожал плечами, не отвечая на это замечание.
— Ты слишком молода и неопытна, чтобы решать, что честно, а что нечестно. Но скажу тебе, что ради добра этого ребенка ему нужен отец.
— Нет, — сказала она твердо и вытерла слезы.
С неподдельной жалостью Макухова отдала ребенка прекрасной Брыгиде, а та уехала со стиснутыми губами, с лицом, как бы окаменевшим — без улыбки, без следа волнения, без слез в глазах. Доктор слишком поздно понял, что, может быть, он на этот раз унизил ее слишком сильно.
С тех пор минимум раз в неделю Гертруда Макух выезжала на автобусе в Трумейки вовсе не за покупками, а к панне Брыгиде. С каждой ее поездкой исчезали с полок закатанные ею банки разных компотов для маленького человеческого существа. Брыгида принимала эти подарки не потому, что они ей были нужны. Она любила потом посидеть с Макуховой и послушать ее рассказы о докторе, о том, что он больше всего любит из еды, что делает вечерами, и даже о том, каких она к нему водила женщин. Кого из них он хвалил, кого критиковал, за что и почему. Странной и всеохватывающей бывает любовь многих женщин, она обнимает не только любимого мужчину, но и все, что его окружает, о чем он тоскует. А ночами на болотах снова кричал Клобук, предвещая беду.
О человеке, который придумал качели
Бывают люди, которые проходят по жизни и миру так легко и незаметно, как луч солнца в пасмурный день внезапно пробегает по полям и лесам. кто-то его, может быть, заметит и запомнит, но ненадолго. Ведь он не оставил после себя никакого следа, не согрел ничьих рук, не развеселил ничьего сердца. Был — и словно его не было. Засветил — но словно бы и не засветил. Только чуть скользнул по чьему-то плечу, на короткую секунду оживил серость дня. Именно так многие люди проходят по жизни, а когда умирают, даже неизвестно, что — кроме даты рождения и смерти, кроме имени и фамилии — написать на могиле. Их могилы, впрочем, обычно бывают такими же никакими, как и жизнь, — их не замечают. А если кто-то случайно задержится возле них, прочитает имя и фамилию, узнает, сколько лет прожил, — невольно спросит себя: зачем жил? Что у кого прибавилось от его жизни? Что сделал хорошего или плохого? Единственным оправданием такой судьбы можно считать только факт, что этот кто-то попросту жил, ел и спал, занял место на кладбище.
А ведь иногда случается, что этот незаметный и неслышный человек, такой, что или есть он, или нет его, сделает что-то необычайное, удивит других, заставит задуматься.
У Петра Слодовика не было долгов, как у плотника Севрука, — и его, стало быть, не знал судебный исполнитель. Он не сдавал много молока и мяса, но немного сдавал — и его никогда не заносили в списки передовиков и отстающих. Он не состоял в пожарной команде, а его жена — в кружке сельских хозяек. Он был здоров — он, его жена и двое детей, — не помнил его и доктор. Он не задерживал выплату налогов — и немного о нем мог сказать солтыс Вонтрух. Он не пил водку и не бил свою жену, и поэтому его не вписал в свой реестр комендант Корейво. Он не получал писем и никому не писал — не видел его в глаза и начальник почты. Его дети еще не ходили в школу — не знала его и пани Халинка Турлей. Он не бывал в магазине, только его жена два раза в неделю тихонько вставала в очередь у прилавка, ни с кем ни о чем не разговаривала, покупала, платила и уходила — и ничего о Петре Слодовике не могла сказать завмаг Смугонева. А если ни Смугонева, ни судебный исполнитель, ни солтыс Вонтрух, ни доктор, ни начальник гмины и комендант отделения милиции, ни даже ксендз Мизерера и учительница ничего о Слодовике не знали, то это выглядело так, словно его и не было на свете. А ведь Петр Слодовик на свете был — и это совершенно точно. Ему было тридцать лет, и от родителей ему досталось хозяйство в пятнадцать гектаров, возле дороги на Трумейки, но немного поодаль от нее. Это было хорошее, ухоженное хозяйство. Петр Слодовик женился шесть лет тому назад, у него было двое маленьких детей, он пахал землю, доил коров, ездил на ярмарки, тому и другому говорил «добрый день». Ни от кого он никогда ничего не требовал, никому и в голову не пришло, чтобы и от Слодовика что-то потребовать, а все потому, что мало кто задумывался о том, что он существует на свете. Он редко показывался вне своего хозяйства, не приходил ни на одно собрание, не высказывался ни по одному делу — как же его запомнить? На основании чего? По какому случаю? Он жил, невидимый и неслышимый для села, тридцать лет. И даже был случай, что, когда солтыс Ионаш Вонтрух получал в гминиом управлении новенькие таблички с номерами домов, только на полдороге между Трумейками и Скиролавками он вспомнил, что одного номера не взял — для Петра Слодовика. И, бедный, должен был еще раз ехать на своем велосипеде в Трумейки. Поэтому у Петра Слодовика был последний номер, хоть на самом деле ему полагался первый, потому что его усадьба была первой со стороны Трумеек и последней со стороны Барт. из-за Слодовика и его незаметности нумерация домов в Скиролавках до сих пор остается не правильной, потому что должна начинаться от гминного управления, а не наоборот, — и это единственное, что можно с уверенностью сказать о Петре Слодовике.
Но однажды, когда, как это бывает в ноябре, вдруг снова стало тепло и совершенно сошел снег на дороге и на полях, Петр Слодовик вышел из своей халупы — незаметно и неслышно для всех. Он очистил от коры три столбика, два из них вкопал в землю на подворье, а третий прибил к двум остальным. На третий столбик он привязал качели из веревки и досочки, лично опробовал, не оторвутся ли качели под его тяжестью, а потом позвал своих детей, чтобы они качались по очереди, сначала старший, потом младший. День, другой, третий качались детишки Слодовика — неслышно и незаметно. Дети, однако, похожи на воробьев — осмотришься и не увидишь ни одного, но положи кусочек хлеба или рассыпь немного зернышек, и тут же они явятся неизвестно откуда. К усадьбе Слодовика сбежались дети со всей деревни и через забор завистливо смотрели, как маленькие Слодовики то возносятся кверху, то летят вниз, то снова взлетают вверх. Качели у Слодовика перестали быть невидимыми и неслышимыми.
Спустя несколько дней вышел к своему дому лесоруб Ярош с несколькими очищенными от коры столбиками, толстой веревкой и досочкой. Он построил для своих детей двойные качели — чтобы один ребенок не ждал другого, а чтобы они качались одновременно. Лесоруб Зентек наутро поставил тройные качели, но в отличие от Слодовиковых и Ярошовых качели посередине он подвесил повыше, с правой стороны — чуть ниже, а с левой — совсем низко, для самого маленького ребенка. Четверные качели, с еще большей изобретательностью, чем у Зентека, сделал Цегловский. И так в каждой усадьбе, где были маленькие дети, начали строить все более мудреные качели. А те, у кого детей не было или они уже выросли, с легкой завистью смотрели на соседей, тем более что время от времени взрослые сгоняли с качелей детей и сами усаживались на лавочках, мелькая то вверх, то вниз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122
Он взял Брыгиду за запястье и, глядя на часы, считал удары сердца. Вдруг до него дошло, что она уже пришла в сознание и открыла глаза.
— Это не было разумно, — сказал он, прикрывая одеялом ее обнаженную грудь. — Не обижайся, Брыгида, но это было глупо.
Она хотела ему что-то сказать, пошевелила головой, но трубка в горле заставила ее молчать.
Он вынул из кармана прощальное письмо, принес к кровати хрустальную пепельницу. Чиркнул газовой зажигалкой и, держа письмо за один уголок, сжег его на ее глазах, растерев в пепельнице черные клочья бумаги.
— Ты скоро поправишься, — сказал он Брыгиде. — Это не была смертельная доза, и ты прекрасно об этом знаешь. Но могло кончиться очень плохо, и об этом тоже надо было подумать. Полежишь в больнице, твоим ребенком займется Макухова, потому что у пани Хени и так много забот со своими.
Она хотела вынуть изо рта резиновую трубку, но он ей не позволил.
— Терпи, — сказал он и, казалось, был доволен своей жестокостью. Тут же он встал, потому что в двери позвонили. Это пани Хеня вернулась от своих детей. Наверху на лестнице ждали священник Мизерера и старший сержант Корейво, ниже толпилась кучка любопытных.
— Ничего с ней не будет, — проинформировал доктор ксендза и коменданта. — Я думал, что, может быть, она захочет исповедаться, — сказал Мизерера. — Никогда она не была набожной, но в такие минуты человек жаждет обратиться к Богу. — Она, кажется, оставила какое-то письмо, — заявил Корейво.
Доктор не ответил. Закрыл двери у них перед носом и вернулся к Брыгиде. Пани Хеня вынула из шкафа чистую пижаму, чтобы переодеть в нее Брыгиду перед отъездом в больницу.
Доктор вышел в другую комнату, уселся в кресло и закурил сигарету.
Через пятнадцать минут с сиреной приехала «скорая помощь» из Барт. Закутанную в одеяло Брыгиду вынесли на носилках и увезли в больницу. Тогда доктор впустил в квартиру Корейво и Мизереру, все еще торчащих под дверями.
— Хеня говорила нам, что она оставила какое-то письмо, — напомнил Корейво. — Я бы хотел его прочитать. Оно может быть важным для милиции. Каждый случай даже попытки к самоубийству мы должны зарегистрировать.
Бледный и немного встревоженный Мизерера переминался с ноги на ногу. — Только исповедник имеет право знать всю правду. Никто другой не должен читать такие письма.
— Это правда, — согласился Неглович. — Я его сжег. Оно здесь. — Он показал на пепельницу с обгоревшими клочками бумаги, и только в эту минуту до него дошло, какой красивый мужчина старший сержант Корейво, а также ксендз Мизерера.
Пани Хеня прибралась в спальне, а потом вошла в комнату и многозначительно на них посмотрела. Они поднялись и вышли, а она закрыла квартиру молодой докторши. Доктор тут же сел в свою машину и поехал в Скиролавки. Наутро он привез в Трумейки Гертруду Макух, которая взяла у Хени ребенка Брыгиды и увезла к себе. Ее руки всегда тосковали по прикосновению к такому маленькому и хрупкому человеческому существу, и так сильно, что, занятая ребенком, она забывала о докторе, который с тех пор ел как попало приготовленные обеды. Тем временем по Трумейкам разнеслись сплетни о прекрасной Брыгиде. Люди были почти уверены, что, раз Макухова забрала к себе ребенка Брыгиды, доктор его и сделал. И это вовсе не казалось удивительным. В Скиролавках об этом спрашивали Гертруду, но та ни подтверждала сплетен, ни опровергала их. В глубине души она тоже была убеждена, что не кто иной, а только Ян Крыстьян Неглович добрался когда-то до зада Брыгиды.
Неделей позже панна Брыгида вернулась в Трумейки, а спустя несколько дней она уже чувствовала себя так хорошо, что приехала за ребенком на своем прекрасном автомобиле. Она была все еще бледна, со впавшими щеками, из-за чего ее черные ресницы казались еще длиннее, а выщипанные брови — еще острее.
— Спасибо вам. Спасибо за все, — говорила она мягко. — Я знаю, что совершила глупость. Моя смерть ничем бы делу не помогла.
Доктор указал ей на стул возле своего большого стола, но сам не сел, а продолжал кружить по комнате. Он увидел слезы в больших глазах Брыгиды и не мог на них смотреть.
— Послушай меня, Брыгида, — сказал он в конце концов, так как привык говорить «ты» и другим своим молодым пациенткам. — Люди болтают, что это мой ребенок, потому что им занялась Гертруда.
— Простите меня. Это не моя вина.
— Я знаю. И не делай очередной глупости, не объясняй, что это не правда. Пусть так и останется. Мне это и не помешает, и не опорочит меня, а у ребенка должен быть какой-нибудь отец. Если хочешь, я признаю его и формально.
— Это было бы нечестно, — заявила она решительно. И добавила:
— Вы, однако, прочитали мое письмо.
Он пожал плечами, не отвечая на это замечание.
— Ты слишком молода и неопытна, чтобы решать, что честно, а что нечестно. Но скажу тебе, что ради добра этого ребенка ему нужен отец.
— Нет, — сказала она твердо и вытерла слезы.
С неподдельной жалостью Макухова отдала ребенка прекрасной Брыгиде, а та уехала со стиснутыми губами, с лицом, как бы окаменевшим — без улыбки, без следа волнения, без слез в глазах. Доктор слишком поздно понял, что, может быть, он на этот раз унизил ее слишком сильно.
С тех пор минимум раз в неделю Гертруда Макух выезжала на автобусе в Трумейки вовсе не за покупками, а к панне Брыгиде. С каждой ее поездкой исчезали с полок закатанные ею банки разных компотов для маленького человеческого существа. Брыгида принимала эти подарки не потому, что они ей были нужны. Она любила потом посидеть с Макуховой и послушать ее рассказы о докторе, о том, что он больше всего любит из еды, что делает вечерами, и даже о том, каких она к нему водила женщин. Кого из них он хвалил, кого критиковал, за что и почему. Странной и всеохватывающей бывает любовь многих женщин, она обнимает не только любимого мужчину, но и все, что его окружает, о чем он тоскует. А ночами на болотах снова кричал Клобук, предвещая беду.
О человеке, который придумал качели
Бывают люди, которые проходят по жизни и миру так легко и незаметно, как луч солнца в пасмурный день внезапно пробегает по полям и лесам. кто-то его, может быть, заметит и запомнит, но ненадолго. Ведь он не оставил после себя никакого следа, не согрел ничьих рук, не развеселил ничьего сердца. Был — и словно его не было. Засветил — но словно бы и не засветил. Только чуть скользнул по чьему-то плечу, на короткую секунду оживил серость дня. Именно так многие люди проходят по жизни, а когда умирают, даже неизвестно, что — кроме даты рождения и смерти, кроме имени и фамилии — написать на могиле. Их могилы, впрочем, обычно бывают такими же никакими, как и жизнь, — их не замечают. А если кто-то случайно задержится возле них, прочитает имя и фамилию, узнает, сколько лет прожил, — невольно спросит себя: зачем жил? Что у кого прибавилось от его жизни? Что сделал хорошего или плохого? Единственным оправданием такой судьбы можно считать только факт, что этот кто-то попросту жил, ел и спал, занял место на кладбище.
А ведь иногда случается, что этот незаметный и неслышный человек, такой, что или есть он, или нет его, сделает что-то необычайное, удивит других, заставит задуматься.
У Петра Слодовика не было долгов, как у плотника Севрука, — и его, стало быть, не знал судебный исполнитель. Он не сдавал много молока и мяса, но немного сдавал — и его никогда не заносили в списки передовиков и отстающих. Он не состоял в пожарной команде, а его жена — в кружке сельских хозяек. Он был здоров — он, его жена и двое детей, — не помнил его и доктор. Он не задерживал выплату налогов — и немного о нем мог сказать солтыс Вонтрух. Он не пил водку и не бил свою жену, и поэтому его не вписал в свой реестр комендант Корейво. Он не получал писем и никому не писал — не видел его в глаза и начальник почты. Его дети еще не ходили в школу — не знала его и пани Халинка Турлей. Он не бывал в магазине, только его жена два раза в неделю тихонько вставала в очередь у прилавка, ни с кем ни о чем не разговаривала, покупала, платила и уходила — и ничего о Петре Слодовике не могла сказать завмаг Смугонева. А если ни Смугонева, ни судебный исполнитель, ни солтыс Вонтрух, ни доктор, ни начальник гмины и комендант отделения милиции, ни даже ксендз Мизерера и учительница ничего о Слодовике не знали, то это выглядело так, словно его и не было на свете. А ведь Петр Слодовик на свете был — и это совершенно точно. Ему было тридцать лет, и от родителей ему досталось хозяйство в пятнадцать гектаров, возле дороги на Трумейки, но немного поодаль от нее. Это было хорошее, ухоженное хозяйство. Петр Слодовик женился шесть лет тому назад, у него было двое маленьких детей, он пахал землю, доил коров, ездил на ярмарки, тому и другому говорил «добрый день». Ни от кого он никогда ничего не требовал, никому и в голову не пришло, чтобы и от Слодовика что-то потребовать, а все потому, что мало кто задумывался о том, что он существует на свете. Он редко показывался вне своего хозяйства, не приходил ни на одно собрание, не высказывался ни по одному делу — как же его запомнить? На основании чего? По какому случаю? Он жил, невидимый и неслышимый для села, тридцать лет. И даже был случай, что, когда солтыс Ионаш Вонтрух получал в гминиом управлении новенькие таблички с номерами домов, только на полдороге между Трумейками и Скиролавками он вспомнил, что одного номера не взял — для Петра Слодовика. И, бедный, должен был еще раз ехать на своем велосипеде в Трумейки. Поэтому у Петра Слодовика был последний номер, хоть на самом деле ему полагался первый, потому что его усадьба была первой со стороны Трумеек и последней со стороны Барт. из-за Слодовика и его незаметности нумерация домов в Скиролавках до сих пор остается не правильной, потому что должна начинаться от гминного управления, а не наоборот, — и это единственное, что можно с уверенностью сказать о Петре Слодовике.
Но однажды, когда, как это бывает в ноябре, вдруг снова стало тепло и совершенно сошел снег на дороге и на полях, Петр Слодовик вышел из своей халупы — незаметно и неслышно для всех. Он очистил от коры три столбика, два из них вкопал в землю на подворье, а третий прибил к двум остальным. На третий столбик он привязал качели из веревки и досочки, лично опробовал, не оторвутся ли качели под его тяжестью, а потом позвал своих детей, чтобы они качались по очереди, сначала старший, потом младший. День, другой, третий качались детишки Слодовика — неслышно и незаметно. Дети, однако, похожи на воробьев — осмотришься и не увидишь ни одного, но положи кусочек хлеба или рассыпь немного зернышек, и тут же они явятся неизвестно откуда. К усадьбе Слодовика сбежались дети со всей деревни и через забор завистливо смотрели, как маленькие Слодовики то возносятся кверху, то летят вниз, то снова взлетают вверх. Качели у Слодовика перестали быть невидимыми и неслышимыми.
Спустя несколько дней вышел к своему дому лесоруб Ярош с несколькими очищенными от коры столбиками, толстой веревкой и досочкой. Он построил для своих детей двойные качели — чтобы один ребенок не ждал другого, а чтобы они качались одновременно. Лесоруб Зентек наутро поставил тройные качели, но в отличие от Слодовиковых и Ярошовых качели посередине он подвесил повыше, с правой стороны — чуть ниже, а с левой — совсем низко, для самого маленького ребенка. Четверные качели, с еще большей изобретательностью, чем у Зентека, сделал Цегловский. И так в каждой усадьбе, где были маленькие дети, начали строить все более мудреные качели. А те, у кого детей не было или они уже выросли, с легкой завистью смотрели на соседей, тем более что время от времени взрослые сгоняли с качелей детей и сами усаживались на лавочках, мелькая то вверх, то вниз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122