«Вот так же проскальзывают сквозь меня воспоминания, — усмехнулся Панюшкин. — А иные всплывают, как оторвавшаяся от якоря подводная мина, способная взорвать всю твою сегодняшнюю суету...»
Этот случай, как можно было забыть о нем! Не помнил сколько лет, и вот он всплыл. Да, это было, было! До сих пор щеки пылают от стыда и неловкости...
Додуматься надо — он пришел к ним через несколько месяцев после свадьбы. Пришел неожиданно для самого себя, а уж для них тем более. До этого Колька старался даже близко не подходить к той улице, к тому дому, где они жили. И в тот день не собирался идти, не думал даже об этом и неожиданно поймал себя на том, что нажимает кнопку звонка. Он не помнил, как пришел, какими переулками добирался — всего этого будто и не было. А сразу — их дверь, темная площадка второго этажа с пыльными ковриками у дверей и его рука, протянутая к звонку, и шаги, частые, приближающиеся шаги за дверью.
Получилось так, что дверь они открыли вместе — Ирка и ее муж. И дружно отступили, увидев, кто пришел.
А потом, спохватившись, заулыбались, засуетились, повели его в комнату, усадили за круглый стол, покрытый белыми самодельными кружевами. Была такая мода — на столы, полки, радиоприемники, кровати набрасывать кружева, связанные из белых ниток.
И начался разговор, бессмысленный, надсадный разговор, от которого все быстро устали. Первой, будто спохватившись, убежала Ирка, потом так же быстро поднялся и вышел он, ее муж, прекрасный, с изящными манерами провинциального актера. Из кухни они вернулись слегка отчужденные, будто только что выяснили отношения.
А Колька Панюшкин сидел, положив руки на кружева, ощущая пальцами узелки нитей. Накрахмаленные, они были жесткие, почти острые, царапающиеся.
И что-то говорил... Что он мог говорить? А они слушали, кивали головами, иногда быстро и понимающе взглядывали друг на друга и снова поворачивались к Кольке. Продолжай, дескать, Коля, мы внимательно тебя слушаем. И он нес такую околесицу, что до сих пор щеки горят.
Где-то за спиной ходила ее мать, бесшумно, настороженно, и Колька чувствовал, как по его затылку, по спине, по рукам проскальзывал ее взгляд, тоже жесткий и царапающий, как эти узелки на кружевах. До сих пор, оказывается, жило еще в нем то неловкое чувство, когда он видел свою ненужность и не находил сил подняться, потому что для этого нужны были какие-то слова — независимые, беззаботные, иронические. Но не было у него этих слов, не было. А просто подняться, посмотреть на часы, сказать, что спешит, он не мог — это разоблачило бы его беспомощность, пленность. И они бы увидели его боль. Да, наверно, этого он боялся больше всего. А муж, такой уверенный в себе и в окружающем мире, уже освоившись, соболезнующе поглядывал на Кольку, как на человека, который в неурочный час пришел искать помощи и сочувствия.
— Ты заходи, Коля, — эти слова Ирки прорвались в него, будто в ушах долго стоял какой-то гул, а потом неожиданно наступила тишина. И он понял, что упустил время уйти. Теперь ему придется убираться.
— Ха! — воскликнул Колька, поднимаясь. — Теперь-то я знаю дорогу, теперь вам от меня не отделаться! — это все, что мог сказать тогда, чтобы прикрыть свое бегство, свой позор.
О, с каким достоинством он прошел мимо их окон, зная, что там, за кружевными занавесками, невидимые и согласные, единые в своей жалости к нему, стоят они.
И Колька шел легким шагом, сунув одну руку в карман, а второй ударяя себя по ноге подобранным во дворе прутиком. И больше всего опасался споткнуться или, потеряв самообладание, оглянуться на окна и показать им свое лицо, которым он уже не владел.
Вот уж, видать, нахохотались, глядя на его напряженную походку! Хотя нет, хохота наверняка не было.
Муж вообще никогда не смеялся, он позволял себе лишь тонко, понимающе, сдержанно улыбнуться, а Ирке тогда было попросту не до смеха, потом уже Колька узнал, что ей было не до смеха.
А скажи, Коля, сильно ли ты изменился с тех пор?
Признайся, Коля, ты все тот же веснушчатый парнишка, не умеющий отстоять себя, не очень уверенный в себе и потому готовый на все, чтобы доказать обратное.
Да, Коля, ты все тот же, но теперь вынужден притворяться стариком, потому что твоей оболочке все-таки пятьдесят восемь. Но ведь тебе только двадцать, Коля, только двадцать! Вот, Коля, в чем твоя беда — ты вынужден в двадцать лет уходить на пенсию только потому, что твоей физиономии под шестьдесят. Ты умрешь в двадцать пять, а все будут думать, что хоронят глубокого старика. Похоронят влюбленного, до сих пор влюбленного и восторженного, полного надежд и заблуждений, уверенные, что зарывают пустую и холодную развалину...
Панюшкин вздохнул освобожденно, будто решил для себя что-то важное, и снова лег. Голова оставалась ясной, свежей, во всем теле была такая легкость, будто не прошла жизнь с тех пор, когда он лежал вот так же в гостинице — взбудораженный, в полной панике перед тем, что собирался сделать. А этажом ниже, одна в многоместном номере той же гостиницы, как и он, растерянная, лежала Ирка... И это было!
Да, правильно, однажды во время пирушки в общежитии ему принесли открытку. Коллектив неизвестного учреждения поздравлял Панюшкина с каким-то праздником и желал больших успехов в общественной и личной жизни. Открытка была без обратного адреса, но Колька узнал почерк. В тот вечер он был мало похож на самого себя — хохотал, куролесил, затевал игры, а уединившись, снова и снова вчитывался в шутливый и такой нешуточный для него текст открытки. На следующее утро он позвонил по телефону, который все еще помнил.
— Я знала, что ты позвонишь, — сказала Ирка. — Как поживаешь? Что-то давно в гости не заходил? Жениться не собираешься?
— К тому идет, — ответил он на последний вопрос, понимая, что только этот вопрос она и задала.
— Вот как, — проговорила Ирка растерянно. И повторила: — Вот как...
Она смотрела на Кольку из дырявого диска аппарата, из окна соседнего дома, из проезжающей мимо машины... Колька не мог с собой ничего поделать — хотя прошел год после свадьбы, до сих пор он чувствовал странную зависимость от нее.
— Завтра уезжаю в командировку, — сказала Ирка. — В Орехово... Есть такой небольшой районный городишко...
— Знаю, — ответил Колька. — Надолго?
— Дней на десять.
— Надо же, — проговорил он, чувствуя, что нервный озноб охватил его. — Надо же... А у меня тоже намечается командировка в Орехово... Дня через три... — сказал он, с трудом выговаривая слова.
— А тебя отпустят? — спросила она.
— Это же командировка!
— Ах да... — сказала Ирка, и Колька понял, что она улыбается.
— Чем ты будешь там заниматься? — спросил он.
— А! — бросила она. — Глупостями. А ты?
— То же самое. Где остановишься?
— В гостинице.
— В какой?
— Коля, там одна гостиница, даже не гостиница, Дом приезжих. Это же Орехово.
В Доме приезжих, большой двухэтажной избе, было прохладно и сыро. Только что вымыли полы, и на крашеных досках кое-где остались маленькие лужицы воды. Десятиместный номер на втором этаже считался мужским, а такой же внизу обычно отводился женщинам. Кроме Кольки и Ирки в Доме приезжих никого не было. Он поселился на втором этаже, а она на первом. Кольке не удалось вырваться с работы через три дня, как обещал, и он приехал, когда командировка у Ирки заканчивалась.
Панюшкин и сейчас помнил этот день, этот свой рывок в несостоявшуюся судьбу.
Был свежий осенний день, ветер срывал с деревьев листья и нес их в овраг. Там протекал ручей, чистый и какой-то озабоченный. Ручей сверкал бликами синего неба. Колька бродил по школьному парку, и под ногами у него мягко шелестели листья. Потом в школе прозвенел звонок, и через несколько минут, бросаясь портфелями, сумками, шапками, мимо него пронеслась шумная ватага ореховских мальчишек. Они начали собирать листья, а когда получилась большая куча, подожгли ее. Потянуло дымом, тревожным осенним дымом, и с тех пор, чувствуя запах горящих листьев, Панюшкин невольно вспоминал школьный парк в том маленьком городишке.
Он увидел Ирку, лишь когда она тронула его сзади за руку. Стоя по щиколотку в листьях, Ирка смотрела на него новым, незнакомым ему взглядом, она словно хотела что-то спросить — и не решалась. Потом Ирка улыбнулась почти как раньше, беззаботно, шало, чуть сморщив нос. И у Кольки опять защемило, заныло внутри, и снова пришла боль, которую он уже стал забывать.
— Зачем ты позвала меня? — спросил он хмуро.
— Соскучилась... Мне захотелось побыть с тобой... Не знаю, что это на меня нашло. Иногда хочется увидеть старых друзей, с которыми... связаны не самые худшие воспоминания.
— Да? А как быть с теми, с которыми связаны лучшие воспоминания?
— Не надо, Коля. Ты посмотри, какой дым идет... Подойдем поближе? Ты любишь запах дыма, такого вот, когда листья горят?
— Ничего запах, — ответил Колька. — А что твой муж, он все так же улыбается?
— Как? — Ирка настороженно посмотрела Кольке в глаза.
— У него улыбка, будто он вот-вот скажет нечто такое, от чего все покатятся со смеху... Но я так ни разу и не дождался.
— Я тоже, — тихо сказала Ирка. — А ты, ты все такой же?
— Нет. Уже не умею видеть других счастливее себя, не кусая при этом собственных локтей.
— Тебе незачем кусать локти, — сказала она тихо.
— Да? — Колька посмотрел на нее с удивлением. — Я правильно тебя понял?
— Да, — сказала она. И опять он увидел незнакомую ему улыбку, суховатую и трезвую. — Эх, Коля... Не хочу, чтобы ты думал, будто я приехала покаяться или что-то в этом роде, нет. Понимаешь, — она взглянула на него как-то беззащитно, — нет человека, которого можно хлопнуть по плечу и спросить... Как, мол, жизнь молодая? Понимаешь, не хочется постоянно думать над тем, умно ли говоришь, красиво ли сидишь, достаточно ли удобен случай, чтобы рассмеяться... Наверно, есть необходимость пыжиться на работе, взвешивать слова, придавать им общественное, социальное звучание... Но зачем все это дома?
— Кажется, я могу тебе помочь, — сказал Колька серьезно. — Хлопни меня по плечу и спроси о моей молодой жизни.
Они стояли рядом, плывущий над землей дым обтекал их, обволакивал, и тогда казалось, что они висят над землей, оторванные от нее.
— Эта казарменная размеренность, — опять заговорила Ирка, — эта мания повышений, вежливые деловые звонки, обходительные деловые гости... Предупредительные, предусмотрительные... Ужас. В общем-то, все они, наверно, неплохие люди, явно не воруют и явно не подличают, но... Тошно. У нас куча друзей, и все они старше меня лет на сто. Такие правильные, что... что кукарекать хочется в самые торжественные моменты.
Ужинали в чайной — шумной и насквозь прокуренной. Но этого никто не замечал. Тусклое освещение, темные стены позволяли вести себя свободнее, а в шуме можно было говорить и смеяться, не сдерживаясь.
Им стало легко и беззаботно. Может быть, потому, что оба знали наверняка — все это кончится очень скоро.
Так и получилось — веселье исчезло, а ясный сухой день незаметно превратился в мокрую прохладную ночь. Они шли по темным улицам городка и слышали, как падают на землю капли сгустившегося тумана.
Свет лампочек на редких покосившихся столбах не достигал земли, и фонари были похожи на бакены, плавающие над дорогой.
В парке были танцы — последние в этом году. Возле площадки, окруженной невысоким заборчиком, стоял контролер, небритый старик с костылем. На него никто не обращал внимания — забор можно было перешагнуть в любом месте. Панюшкин и сейчас видел девушек в длинных темных пальто, равнодушно смотрящих из-за спин своих парией. А те курили, танцуя, и молчали.
Потом они вернулись в Дом приезжих. Дежурная из-под круглых очков неотрывно смотрела, как они попрощались, кивнув друг другу, как разошлись по своим этажам, и только потом снова принялась за газету.
Колька вошел в номер, запер дверь и прислушался, не зажигая света.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59