Какие разумные возражения может привести Павлов против того, что его дочь проводит время с выдающимся во всех отношениях, воспитанным и, смею добавить, красивым сыном доктора Эштона?
— Прошу тебя, Боб. — Его голос звучал устало. — Пожалуйста, сделай, как я сказал. Оставь ее в покое.
После минутного размышления я пожал плечами:
— Хорошо, если это для тебя так важно, я согласен.
— Спасибо...
— Я оставлю ее в покое, но не раньше, чем сам буду к этому готов.
К моему глубокому разочарованию, он никак не проявил своего возмущения. Видимо, предполагал, что я проделаю такую штуку. Только тяжело взглянул на меня и, когда заговорил, голос у него был очень спокойный.
— Хочу сказать тебе еще кое-что. Из моего кабинета пропало довольно большое количество наркотиков. Если я еще хоть раз обнаружу хотя бы малейшую недостачу, то позабочусь о том, чтобы ты был наказан — водворен в тюрьму или в лечебницу. Я сделаю это, что бы мне ни грозило.
Развернулся и ушел.
Я собрал тарелки и отнес их на кухню.
Хэтти стояла у плиты, спиной ко мне. Когда я вошел, она напряглась и чуть развернулась, чтобы все время держать меня в поле зрения.
Сейчас Хэтти лет тридцать девять или сорок, и она уже не такая хорошенькая, какой я ее помню с детства, — тогда я считал ее самой красивой женщиной в мире, но кое-что от былой красоты еще сохранилось, если присмотреться.
Я составил тарелки в раковину и прошелся по кухне, посмеиваясь про себя над тем, как напрягались мышцы у нее на шее всякий раз, когда она теряла меня из виду.
Я как раз подошел сзади, чем вынудил ее резко обернуться. Она быстро отступила за плиту и выставила перед собой руки.
— Что с тобой, мама? — спросил я. — Что случилось? Не боишься же ты своего единственного любимого сына?
— Прочь! — Ее глаза побелели. — Оставь меня в покое, слышишь?
— Но я хотел лишь получить поцелуй от своей дорогой милой мамочки. Ведь ты давно уже меня не целовала — в последний раз, когда мне было года три. Довольно долгий срок для ребенка. Одно время я даже думал, что у меня сердце разорвется...
— Н-нет, — простонала она. — Ты ничего не можешь знать об этом. Убирайся отсюда! Я расскажу доктору, и он...
— Хочешь сказать, что ты не мать мне? — спросил я. — Это правда?
— Нет! Я уже говорила тебе! Я тебе никто и ничто!
— Ну что ж, ладно, — я пожал плечами, — если так...
Я внезапно схватил ее и притянул к себе, прижав ей руки к бокам. Она задыхалась, стонала, тщетно пытаясь вырваться. Но позвать на помощь не решалась.
— Как насчет этого? — поинтересовался я. — Раз уж ты не моя мать. Мы никому ничего не скажем. Что, если мы...
Я отпустил ее, посмеиваясь. И отступил, вытирая плевок с лица.
— За что же, Хэтти? Ради всего святого, зачем ты это сделала? Что тут особенного, если я... — Сердце у меня билось ровно, но в горле стоял ком. — А ты что? Я не понимаю тебя, Хэтти.
Она с презрением смотрела на меня, сузив глаза и закусив губы. С отвращением и ненавистью.
— Ты слышал, что я сказала. И ничего не сможешь сделать.
И не сделаешь.
— Ты совершенно в этом уверена, мамочка?
Она осклабилась:
— Очень даже уверена. Как я сказала, так и будет, сынок.
— Я рад, что это тебя забавляет. Так вот что я тебе скажу. Хотя это, без сомнения, очень забавно, но я думаю, что в дальнейшем у нас вряд ли найдутся поводы для веселья. Даже не потому, что я убью тебя, а об этом я иногда подумываю, просто в данный момент у меня совсем другие планы, более важные, и пусть это не покажется тебе обидным.
Она внезапно рванулась и бросилась к себе в комнату. Я последовал за ней — и в изнеможении привалился к двери. К запертой двери в комнату моей матери.
Уже много лет она была заперта.
Моя память меня не обманула, она никогда меня не подводила. Мне было около трех лет, когда Хэтти в последний раз целовала меня, когда она обнимала и ласкала меня так, как мать ласкает ребенка. Этого я не мог бы забыть, даже если бы вообще потерял память. Да и кто бы забыл об этом неистовом потоке любви, согревающем душу, подобно целительному бальзаму?
Или лучше заставить себя все забыть и больше никогда об этом не думать?
Может, стоит принять глупую, эгоистичную, жестокую, обескураживающую идею, которую мне настойчиво пытались навязать, и поверить, что этого на самом деле никогда не было?
Я был бестолковым маленьким мальчиком. Я был глупым, испорченным мальчиком, и лучше бы я просил у Бога прощения. Я никогда не был милым, дорогим или даже просто Бобби. Я был мистером Бобби — мастером Робертом. Миста, или маста Бобби, чужой среди чужих.
Отсюда и бесконечные болезни — психосоматическое явление. Такую маску выбрало отчаяние.
Что касается моих умственных способностей, это просто компенсация.
Потому что вряд ли я мог унаследовать их от кого-нибудь из них.
Я подслушивал ночами, когда они думали, что я сплю. Задавал тысячи вопросов, как стратег, выдерживая между ними перерывы по месяцу.
У нее был ребенок — ведь она выкормила меня. Так где же он? Умер? Тогда где и когда он умер? Где и когда умерла моя мать?
Это оказалось до смешного просто. Нужно было только задать несколько вопросов моему дураку-папаше и этой сексуально озабоченной податливой дурочке, моей матери. Нужно было только подслушивать их по ночам. Подслушивать и сдерживать смех, готовый прорваться наружу.
Если бы хоть одному человеку удалось узнать правду, жизнь моего отца была бы разрушена. Это разрушило бы и мою жизнь, лишив всех возможностей.
Так было бы, если... А что думал этот слепой, безмозглый, бестолковый сукин сын о том, как мы живем сейчас? Хуже быть не может.
Нет, так жить нельзя. Такая жизнь не подходит приличному человеку, обладающему смелостью и порядочностью.
Я вычислил правду, когда мне было лет пять. А еще через некоторое время, когда я получил свободу передвижения, когда смог сам, втайне от других, отправлять и получать корреспонденцию, я нашел подтверждение своим умозаключениям.
До того, как мы переехали в этот штат, у моего отца была практика в другом месте. Но никаких записей о рождении сына у мистера Джеймса Эштона или о смерти миссис Эштон там не осталось. Однако существовала запись о рождении сына у некоей Хэтти Мэри Смит (цветная, незамужняя, первые роды). И лечилась она у доктора Джеймса Эштона.
Понятно?
Пожалуй, это мне следовало бы воскликнуть: ПОНЯТНО!
На самом деле я выругался, потому что догоревшая сигарета обожгла мне пальцы.
Я бросил ее на пол, растер подошвой и постучал в дверь комнаты моей матери.
— Мама, — позвал я, — мамочка, — я постучал громче, — ты слышишь меня? Лучше ответь, не то твой сынок рассердится и доберется до твоего гнездышка. Ты знаешь своего мальчика и знаешь, что он так и сделает. Он ждет еще пять минут, а потом...
И я начал вслух отсчитывать время по своим наручным часам. Заскрипела кровать, и я услышал приглушенный звук. Глухой, неясный звук — не то вздох, не то всхлип.
— Так-то лучше, — сказал я. — Слушай хорошенько, потому что это касается тебя. Я расскажу тебе, как я покончу с тобой и с моим дорогим папочкой... Я собираюсь отвезти вас обоих в некое безлюдное место и сковать цепями. Я так скую вас, чтобы вы находились порознь, но в то же время и вместе. Вы будете недосягаемы друг для друга, но в то же время и неразделимы. И я сорву с вас одежду, и обнажу ваши похотливые шкуры. Зимой я стану окатывать вас ледяной водой, а летом — душить одеялами. Вы будете визжать и дрожать от холода, а потом орать и корчиться от жары. Вы лишитесь голоса, и вас никто не услышит.
Это продолжится семнадцать лет, мама. Нет, я буду справедлив и сброшу со счетов два года. Потом я верну вас в этот дом, уложу вдвоем в кровать и покажу вам, что такое ад, хотя для вас и там будет недостаточно жарко. Я предам вас огню. И дом тоже. Я предам огню весь этот проклятый городишко. Представь себе, мама! Все население, все семьи — отцы, матери и младенцы, дети, деды и прадеды, — все сгорят и будут свалены в кучи в самых нелепых сочетаниях. Так все и будет, мамочка. Всему свое время.
Она застонала как-то по-особенному, словно причитая о погибших.
Я отрешенно слушал, размышляя, что, пожалуй, избавлю Пита Павлова от задуманного мною истребления.
Но больше — никого. По крайней мере, сейчас я больше никого не мог назвать. Только Пита Павлова.
Было еще рано, не больше восьми, когда я приехал в дансинг. На эстраде было темно, и будка, в которой Мира Павлова обычно восседала в качестве кассирши, была закрыта. В зале горел только один светильник. Однако в офисе у Пита Павлова тоже горел свет. Поэтому я перепрыгнул через турникет и прошел через танцзал.
Он сидел за столом, пересчитывая пачку денег. Я был уже почти в дверях, когда он поднял голову, вздрогнул, его пальцы метнулись к выдвижному ящику стола.
Потом он узнал меня и с неудовольствием проворчал:
— Черт тебя побери, Бобби. Не подкрадывайся к людям, не то получишь как-нибудь заряд в задницу.
Я засмеялся и принес извинения. Сказал, что, надеюсь, он не собирается оказывать сопротивление, если кто-нибудь вздумает его ограбить.
— Ты, что ли? С чего это пришло тебе в голову?
— Ни с чего, сам не знаю. Ведь вы застрахованы от ограбления? Так зачем же рисковать своей жизнью ради какой-то страховой компании?
По тому, как вспыхнули его глаза и неуловимо изменилось выражение лица, я понял, что эти мысли и ему приходили в голову, то есть и он не прочь заработать на страховке. Его интересовали деньги, а не общественное мнение. Мошенничество со страховкой было самым прямым и коротким путем к цели. А Пит, надо отдать ему должное, являл собой образец прямого и целеустремленного человека.
И я был бы рад помочь ему совершить такое мошенничество. В общем, я сделал бы все, что от меня зависит, чтобы ему это удалось. К несчастью, он инстинктивно чувствовал недоверие ко мне, за что, впрочем, я уважал его еще больше.
Некоторое время он смотрел на меня в упор тяжелым немигающим взглядом. Потом что-то пробурчал, сплюнул в урну, и откинулся на спинку стула. Уселся поудобнее, заложил руки за голову и опустил глаза на крышку стола, потом медленно перевел взгляд на меня.
— Вот что я тебе расскажу, — сказал он. — Когда-то в наших краях жила ищейка. Самая быстроногая собака, какую только можно себе представить. Знаешь, что с ней случилось?
— Наверное, перевернулась на полном ходу, — ответил я.
— Точно. И вышибла себе мозги о собственный зад. Чертовски красивая была собака и бегала шустро, как наскипидаренная. Я все удивляюсь, почему она не поняла такой простой вещи...
Я улыбнулся. Пита вовсе не интересовала эта аллегорическая собака. Его никто не интересовал. Как и меня самого, Пита интересовал только результат, а не способ его достижения.
Он кончил считать деньги. Положил их в кассовый ящик и запер в сейф. Потом вернулся и сел на угол стола, закинув одна на другую толстые ноги.
— Ну что же ты, — теперь его жесткие орехового цвета глаза были устремлены на меня, — ночевать здесь собрался? Может, хочешь, чтобы я уложил тебя в постельку?
— Извините, — я неохотно поднялся, — я только...
— Ну, так что у тебя на уме?
— Ничего. Вообще-то я просто заскочил поздороваться. Как раз выпала свободная минутка, вот я и...
Выражение его лица было непроницаемым. Он снова сплюнул в урну — не глядя. Я откашлялся, чувствуя, что краснею от неловкости. Внезапно он встал и направился к двери.
— У меня тоже есть свободная минутка, — бросил он через плечо, — пошли, угощу тебя содовой.
Я последовал за ним в угол танцзала; говорю — последовал, потому что он опережал меня на полшага. Я было собрался заплатить за себя, но он оттолкнул мою руку и бросил в автомат две монеты.
Протянул мне бутылку, буркнул что-то в ответ на мое «спасибо» и откупорил свою.
Мы стояли бок о бок, едва не касаясь друг друга и смотрели, как на эстраде начинают собираться музыканты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
— Прошу тебя, Боб. — Его голос звучал устало. — Пожалуйста, сделай, как я сказал. Оставь ее в покое.
После минутного размышления я пожал плечами:
— Хорошо, если это для тебя так важно, я согласен.
— Спасибо...
— Я оставлю ее в покое, но не раньше, чем сам буду к этому готов.
К моему глубокому разочарованию, он никак не проявил своего возмущения. Видимо, предполагал, что я проделаю такую штуку. Только тяжело взглянул на меня и, когда заговорил, голос у него был очень спокойный.
— Хочу сказать тебе еще кое-что. Из моего кабинета пропало довольно большое количество наркотиков. Если я еще хоть раз обнаружу хотя бы малейшую недостачу, то позабочусь о том, чтобы ты был наказан — водворен в тюрьму или в лечебницу. Я сделаю это, что бы мне ни грозило.
Развернулся и ушел.
Я собрал тарелки и отнес их на кухню.
Хэтти стояла у плиты, спиной ко мне. Когда я вошел, она напряглась и чуть развернулась, чтобы все время держать меня в поле зрения.
Сейчас Хэтти лет тридцать девять или сорок, и она уже не такая хорошенькая, какой я ее помню с детства, — тогда я считал ее самой красивой женщиной в мире, но кое-что от былой красоты еще сохранилось, если присмотреться.
Я составил тарелки в раковину и прошелся по кухне, посмеиваясь про себя над тем, как напрягались мышцы у нее на шее всякий раз, когда она теряла меня из виду.
Я как раз подошел сзади, чем вынудил ее резко обернуться. Она быстро отступила за плиту и выставила перед собой руки.
— Что с тобой, мама? — спросил я. — Что случилось? Не боишься же ты своего единственного любимого сына?
— Прочь! — Ее глаза побелели. — Оставь меня в покое, слышишь?
— Но я хотел лишь получить поцелуй от своей дорогой милой мамочки. Ведь ты давно уже меня не целовала — в последний раз, когда мне было года три. Довольно долгий срок для ребенка. Одно время я даже думал, что у меня сердце разорвется...
— Н-нет, — простонала она. — Ты ничего не можешь знать об этом. Убирайся отсюда! Я расскажу доктору, и он...
— Хочешь сказать, что ты не мать мне? — спросил я. — Это правда?
— Нет! Я уже говорила тебе! Я тебе никто и ничто!
— Ну что ж, ладно, — я пожал плечами, — если так...
Я внезапно схватил ее и притянул к себе, прижав ей руки к бокам. Она задыхалась, стонала, тщетно пытаясь вырваться. Но позвать на помощь не решалась.
— Как насчет этого? — поинтересовался я. — Раз уж ты не моя мать. Мы никому ничего не скажем. Что, если мы...
Я отпустил ее, посмеиваясь. И отступил, вытирая плевок с лица.
— За что же, Хэтти? Ради всего святого, зачем ты это сделала? Что тут особенного, если я... — Сердце у меня билось ровно, но в горле стоял ком. — А ты что? Я не понимаю тебя, Хэтти.
Она с презрением смотрела на меня, сузив глаза и закусив губы. С отвращением и ненавистью.
— Ты слышал, что я сказала. И ничего не сможешь сделать.
И не сделаешь.
— Ты совершенно в этом уверена, мамочка?
Она осклабилась:
— Очень даже уверена. Как я сказала, так и будет, сынок.
— Я рад, что это тебя забавляет. Так вот что я тебе скажу. Хотя это, без сомнения, очень забавно, но я думаю, что в дальнейшем у нас вряд ли найдутся поводы для веселья. Даже не потому, что я убью тебя, а об этом я иногда подумываю, просто в данный момент у меня совсем другие планы, более важные, и пусть это не покажется тебе обидным.
Она внезапно рванулась и бросилась к себе в комнату. Я последовал за ней — и в изнеможении привалился к двери. К запертой двери в комнату моей матери.
Уже много лет она была заперта.
Моя память меня не обманула, она никогда меня не подводила. Мне было около трех лет, когда Хэтти в последний раз целовала меня, когда она обнимала и ласкала меня так, как мать ласкает ребенка. Этого я не мог бы забыть, даже если бы вообще потерял память. Да и кто бы забыл об этом неистовом потоке любви, согревающем душу, подобно целительному бальзаму?
Или лучше заставить себя все забыть и больше никогда об этом не думать?
Может, стоит принять глупую, эгоистичную, жестокую, обескураживающую идею, которую мне настойчиво пытались навязать, и поверить, что этого на самом деле никогда не было?
Я был бестолковым маленьким мальчиком. Я был глупым, испорченным мальчиком, и лучше бы я просил у Бога прощения. Я никогда не был милым, дорогим или даже просто Бобби. Я был мистером Бобби — мастером Робертом. Миста, или маста Бобби, чужой среди чужих.
Отсюда и бесконечные болезни — психосоматическое явление. Такую маску выбрало отчаяние.
Что касается моих умственных способностей, это просто компенсация.
Потому что вряд ли я мог унаследовать их от кого-нибудь из них.
Я подслушивал ночами, когда они думали, что я сплю. Задавал тысячи вопросов, как стратег, выдерживая между ними перерывы по месяцу.
У нее был ребенок — ведь она выкормила меня. Так где же он? Умер? Тогда где и когда он умер? Где и когда умерла моя мать?
Это оказалось до смешного просто. Нужно было только задать несколько вопросов моему дураку-папаше и этой сексуально озабоченной податливой дурочке, моей матери. Нужно было только подслушивать их по ночам. Подслушивать и сдерживать смех, готовый прорваться наружу.
Если бы хоть одному человеку удалось узнать правду, жизнь моего отца была бы разрушена. Это разрушило бы и мою жизнь, лишив всех возможностей.
Так было бы, если... А что думал этот слепой, безмозглый, бестолковый сукин сын о том, как мы живем сейчас? Хуже быть не может.
Нет, так жить нельзя. Такая жизнь не подходит приличному человеку, обладающему смелостью и порядочностью.
Я вычислил правду, когда мне было лет пять. А еще через некоторое время, когда я получил свободу передвижения, когда смог сам, втайне от других, отправлять и получать корреспонденцию, я нашел подтверждение своим умозаключениям.
До того, как мы переехали в этот штат, у моего отца была практика в другом месте. Но никаких записей о рождении сына у мистера Джеймса Эштона или о смерти миссис Эштон там не осталось. Однако существовала запись о рождении сына у некоей Хэтти Мэри Смит (цветная, незамужняя, первые роды). И лечилась она у доктора Джеймса Эштона.
Понятно?
Пожалуй, это мне следовало бы воскликнуть: ПОНЯТНО!
На самом деле я выругался, потому что догоревшая сигарета обожгла мне пальцы.
Я бросил ее на пол, растер подошвой и постучал в дверь комнаты моей матери.
— Мама, — позвал я, — мамочка, — я постучал громче, — ты слышишь меня? Лучше ответь, не то твой сынок рассердится и доберется до твоего гнездышка. Ты знаешь своего мальчика и знаешь, что он так и сделает. Он ждет еще пять минут, а потом...
И я начал вслух отсчитывать время по своим наручным часам. Заскрипела кровать, и я услышал приглушенный звук. Глухой, неясный звук — не то вздох, не то всхлип.
— Так-то лучше, — сказал я. — Слушай хорошенько, потому что это касается тебя. Я расскажу тебе, как я покончу с тобой и с моим дорогим папочкой... Я собираюсь отвезти вас обоих в некое безлюдное место и сковать цепями. Я так скую вас, чтобы вы находились порознь, но в то же время и вместе. Вы будете недосягаемы друг для друга, но в то же время и неразделимы. И я сорву с вас одежду, и обнажу ваши похотливые шкуры. Зимой я стану окатывать вас ледяной водой, а летом — душить одеялами. Вы будете визжать и дрожать от холода, а потом орать и корчиться от жары. Вы лишитесь голоса, и вас никто не услышит.
Это продолжится семнадцать лет, мама. Нет, я буду справедлив и сброшу со счетов два года. Потом я верну вас в этот дом, уложу вдвоем в кровать и покажу вам, что такое ад, хотя для вас и там будет недостаточно жарко. Я предам вас огню. И дом тоже. Я предам огню весь этот проклятый городишко. Представь себе, мама! Все население, все семьи — отцы, матери и младенцы, дети, деды и прадеды, — все сгорят и будут свалены в кучи в самых нелепых сочетаниях. Так все и будет, мамочка. Всему свое время.
Она застонала как-то по-особенному, словно причитая о погибших.
Я отрешенно слушал, размышляя, что, пожалуй, избавлю Пита Павлова от задуманного мною истребления.
Но больше — никого. По крайней мере, сейчас я больше никого не мог назвать. Только Пита Павлова.
Было еще рано, не больше восьми, когда я приехал в дансинг. На эстраде было темно, и будка, в которой Мира Павлова обычно восседала в качестве кассирши, была закрыта. В зале горел только один светильник. Однако в офисе у Пита Павлова тоже горел свет. Поэтому я перепрыгнул через турникет и прошел через танцзал.
Он сидел за столом, пересчитывая пачку денег. Я был уже почти в дверях, когда он поднял голову, вздрогнул, его пальцы метнулись к выдвижному ящику стола.
Потом он узнал меня и с неудовольствием проворчал:
— Черт тебя побери, Бобби. Не подкрадывайся к людям, не то получишь как-нибудь заряд в задницу.
Я засмеялся и принес извинения. Сказал, что, надеюсь, он не собирается оказывать сопротивление, если кто-нибудь вздумает его ограбить.
— Ты, что ли? С чего это пришло тебе в голову?
— Ни с чего, сам не знаю. Ведь вы застрахованы от ограбления? Так зачем же рисковать своей жизнью ради какой-то страховой компании?
По тому, как вспыхнули его глаза и неуловимо изменилось выражение лица, я понял, что эти мысли и ему приходили в голову, то есть и он не прочь заработать на страховке. Его интересовали деньги, а не общественное мнение. Мошенничество со страховкой было самым прямым и коротким путем к цели. А Пит, надо отдать ему должное, являл собой образец прямого и целеустремленного человека.
И я был бы рад помочь ему совершить такое мошенничество. В общем, я сделал бы все, что от меня зависит, чтобы ему это удалось. К несчастью, он инстинктивно чувствовал недоверие ко мне, за что, впрочем, я уважал его еще больше.
Некоторое время он смотрел на меня в упор тяжелым немигающим взглядом. Потом что-то пробурчал, сплюнул в урну, и откинулся на спинку стула. Уселся поудобнее, заложил руки за голову и опустил глаза на крышку стола, потом медленно перевел взгляд на меня.
— Вот что я тебе расскажу, — сказал он. — Когда-то в наших краях жила ищейка. Самая быстроногая собака, какую только можно себе представить. Знаешь, что с ней случилось?
— Наверное, перевернулась на полном ходу, — ответил я.
— Точно. И вышибла себе мозги о собственный зад. Чертовски красивая была собака и бегала шустро, как наскипидаренная. Я все удивляюсь, почему она не поняла такой простой вещи...
Я улыбнулся. Пита вовсе не интересовала эта аллегорическая собака. Его никто не интересовал. Как и меня самого, Пита интересовал только результат, а не способ его достижения.
Он кончил считать деньги. Положил их в кассовый ящик и запер в сейф. Потом вернулся и сел на угол стола, закинув одна на другую толстые ноги.
— Ну что же ты, — теперь его жесткие орехового цвета глаза были устремлены на меня, — ночевать здесь собрался? Может, хочешь, чтобы я уложил тебя в постельку?
— Извините, — я неохотно поднялся, — я только...
— Ну, так что у тебя на уме?
— Ничего. Вообще-то я просто заскочил поздороваться. Как раз выпала свободная минутка, вот я и...
Выражение его лица было непроницаемым. Он снова сплюнул в урну — не глядя. Я откашлялся, чувствуя, что краснею от неловкости. Внезапно он встал и направился к двери.
— У меня тоже есть свободная минутка, — бросил он через плечо, — пошли, угощу тебя содовой.
Я последовал за ним в угол танцзала; говорю — последовал, потому что он опережал меня на полшага. Я было собрался заплатить за себя, но он оттолкнул мою руку и бросил в автомат две монеты.
Протянул мне бутылку, буркнул что-то в ответ на мое «спасибо» и откупорил свою.
Мы стояли бок о бок, едва не касаясь друг друга и смотрели, как на эстраде начинают собираться музыканты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28