А мелкие веточки все еще падали на головы людей.
И тогда Алесь сказал громко и твердо, без тени сомнения в том, что его могут не послушаться:
— Конвой! Положить оружие!
Дальнейшее произошло, может, за какую-то минуту, и никто, даже сам Алесь, такого не ожидал.
Не ожидали, видимо, и они, не привыкшие думать сами, за многие годы приученные подчиняться только приказу, только чужой, более сильной воле. Даже не ей, а чужому, безапелляционному голосу.
Пороховой дым еще плыл над колонной. Медленно-медленно.
И вдруг один из конвойных, как на смотру, сделал шаг вперед.
…Брякнуло о булыжник дуло первого ружья.
Упала рядом с колонной большая березовая ветвь.
…Второе ружье легло на землю… Третье… Четвертое… Пятое…
На лицах владельцев отпечаталась бессознательная, подтянутая тупость. Совершенно одинаковая у всех, в то время как даже ружья ложились на булыжник по-разному: одни — мягко, другие — лязгая.
— Кру-гом! — скомандовал Алесь.
Щелкнули каблуки.
— Шагом арш!
Первый шаг, показалось, раздробил камни. Потом размеренно, словно кто водил щеткой по высушенному бычьему пузырю, зашаркали шаги.
Над каторжными висела гнетущая тишина. Они растерянно глядели на конвойных, которые двигались, как заведенные куклы.
И только Алесь видел, что в этих куклах было что-то человеческое — прижатые к бокам локти. Затылки напряженные, зады молодцеватые, головы залихватски закинуты. И только локти, неловко прижатые к бокам, были человеческими. И по ним можно было понять, что тут не только подчинение, но и страх получить пулю в спину.
Страх этот все возрастал. И в напряженной тишине, что аж звенела в ушах и сердце. Загорский понимал, что вся эта «божья благодать» держится на одной ниточке.
Вот-вот… Вот-вот… Вот-вот…
И, однако, тишина сохранялась. Это были обстоятельства, не предусмотренные никакими инструкциями. Могли быть попытки к бегству — и тогда надо было стрелять в спину. Мог быть бунт — и тогда надо было стрелять по колонне. Кандальник мог ударить конвойного — и тогда его ставили к первой же стенке или в первом же городке прогоняли сквозь тысячу шпицрутенов.
Но не могло, и никогда не было, и не могло быть нападения на этап. Никто ничего не понимал даже теперь. Нападение! В мирное время! И не где-нибудь в глубинке, а тут, едва не на окраине Москвы.
Солдаты дробили шаг как раз к ней. За Финенгофскрй рощей, в горячем мареве испарений, далеко-далеко, словно обманка на дне закопченного таза у золотоискателя, горели многочисленные блестки ее куполов.
Этого не могло быть.
И все же тишина звенела на одной ниточке.
Вот-вот… Вот… вот… Вот… вот…
— Стой! Ложись!
Шаг вперед… Руками в землю… Правые ноги ползу назад… Легли…
В десяти шагах от колонны каторжников лежала на земле неровная буква «П». Алесь понял, что положил их слишком близко, но нельзя, невозможно было долее тянуть напряженную тишину. Нельзя, невозможно для нервов… Каждое мгновение она могла взорваться, и тогда…
— Каторжные, стоять на месте!
Загорский боялся суматохи. Но те и так стояли как соляные столбы, понимая еще меньше, чем стража.
Алесь кивнул Кирдуну. Кирдун начал спускаться по склону к ружьям. Глаза конвойных — синие, темные, блеклые, табачные — от самой земли — следили за ним.
Они смотрели, как спускается к ружьям совсем не военная, совсем не страшная фигура одного из тех, что осмелились напасть на этап, фигура первого, увиденного ими.
Кирдун спускался, отставив цивильный зад, размахивая руками. И грозно трепетала под его добрыми глазами черная повязка, а в руке был колун, которым он свалил дерево. Это была ошибка.
Тишина оборвалась.
Крайний в одной из ножек буквы «П» не выдержал. Здоровенный кривоногий унтер.
Крутнулся на месте, и никто не успел опомниться, как крайнее из брошенных конвойными ружей было уже у него в руках. Ощерились зубы, словно унтер наконец все понял.
— Солдаты, это ж разбой!
Кирдун шел прямо на дуло, что вздымалось навстречу ему.
Выстрел.
Ожидали, что Кирдун покачнется или бросится в кусты, но вместо этого увидели, как унтер схватился за предплечье.
Загорский повел глазами влево и увидел дымящийся штуцер в руках Кондрата.
— Отстрелялся, вояка, — сказал Когут.
Халимон подошел к унтеру и взял ружье из парализованной руки.
— Так, дядька, не треба, — назидательно сказал он.
И тут, словно в ответ на выстрел, запоздало заголосили бабы на телегах, взревели каторжане, заплакали дети.
Среди стражи, лежавшей на земле, раздался крик:
— Это разбой! Что вы лежите! В ружье!!!
Алесь скомандовал дать второй залп. Снова поверх голов. И, когда свист пуль словно отсек голос, резко крикнул:
— Ти-хо!
На помощь Кирдуну уже спускались Сноп и Михаила. Щелканов играл пистолетами, по очереди целясь в солдат.
Тишина. Только где-то плачет ребенок. Жалостно и тихо, как котенок.
Алесь поднялся.
— Каждый, кто протянет руку за оружием, будет убит на месте, — сказал он. — Те из этапа, кто станет нарушать порядок и мешать делу, — тоже. Всем ждать своей очереди.
Люди собрали оружие и, оставив его под присмотром Кирдуна, встали над стражей. Унтер покачивался, держась за руку, скалил зубы.
— Баба, — приказал Алесь одной из каторжанок, — перетяни ему рану.
Та боязливо — бочком мимо Алеся — подалась к раненому. Очень уж грозно глядели глаза над повязками.
Алесь вдруг почувствовал, что у него мочевой пузырь готов лопнуть. Ему стало нестерпимо стыдно.
И тут он понял, что ничего постыдного здесь нет.
Семеро против полувзвода. Необстрелянные хлопцы против вояк.
Ничего постыдного тут не было.
И тогда пришла радость. Такая раскованная, что Алесь задрожал.
— Каторжане, — глухо сказал он. — Тот, кто хочет бежать, кто может бежать, кто обдумывал побег, может сейчас это сделать. Кто не думал над этим, но кому угрожают рудник или смерть — также. Я требую лишь одного: порядка. Мы снимем с вас кандалы, но тот, кто будет рваться раньше других, избавится от них последним.
В голове колонны уже маячил Александр Щелканов, закутанный, как бедуин, побрякивал связкой отмычек.
Солдат подняли и под дулами повели в рощу. Там опять положили на траву.
За ними, но чуть в сторону, пополз этап. Последними освободили дорогу телеги — перевалили через канавку и со скрипом потянулись в заросли.
Алесь поглядел, хорошо ли следят за солдатами (их на всякий случай связали и уложили квадратом), и пошел к узникам. Там уже вовсю шла работа. Щелканов перебирал отмычки, с молниеносной быстротой находя нужную, время от времени весело позвякивая ими.
Загорский обвел глазами узников: Андрея среди них не было. И это было хорошо. Значит, его уже умыкнули хлопцы. Они договорились, что это будет сделано незаметно, чтобы никто не знал, ради кого совершено нападение на этап.
А новосельцы не скажут. Связанные по рукам и ногам, виновные в двойном разбое, за который ждет двойное наказание.
— Люди, — сказал Алесь. — Теперь вы уже не каторжане, а люди. Хорошенько подумайте. Я советовал бы уйти всем. Кто попадется, а кто и нет. Дорог отсюда много. На Владимир, и Нижний, и Керженец, и налево, на Ростов Великий, Переяславль, Вологду, Архангельск. А если за Волгой свернете, то Великий Устюг и Пермь… Думайте быстрее. Конвоиров продержим до вечера… Кто не будет убегать?
Нашлось человек восемь.
— Ну вот. Остальные — идите.
Падали на землю кандалы. И это была приятнейшая для слуха музыка.
9
Солнце клонилось к закату. Колодники давно разбрелись в разные стороны. Те, что не захотели убегать, сидели возле солдат.
Проскрипели телеги. На месте освобождения осталась груда брошенных халатов да еще повсюду, как змеи, блестели в траве снятые кандалы. Словно расползлись гадюки из гнезда…
Щелканов потряхивал кистями рук:
— Э-эх, работенка кровавая, пригож-жая! И разбегутся же теперь они, милостивенькие, как тараканы.
Алесь подумал о том, сколько мужиков сегодня не досчитается на бельевых веревках рубашек и портов, — и улыбнулся.
— Идем, Щелканов.
— Э-эх, бар-рин, святой волчок. Вызволил ты нас от Хлюста. Вызволишь ли от хвоста?
— А кто за вами потянется? Имени моего ты не знаешь. А если б и знал — кому сказал бы? За тобой, брат, двойной хвост.
— Знаю. — Щелканов пританцовывал. — Эх, чинчель-минчель, хлюст мазепа. Тебе разве что каторга, а мне еще за разбои по белой спинушке да тысяча палочек… А что, если я на это не погляжу?
— Не гляди, — спокойно сказал Алесь.
— То-то же… Да черт его знает, откуда тебя Богатырев выкопал… А это, брат, кремень!.. Если кто-то из нас брякнет языком — горше, чем от Хлюста, не жить вам. Круговая порука… Да и потом: Сноп с Михайлой меня тоже в таком случае за бесстыдство прирежут… Это мужики строгие…
— Злодейская твоя совесть, — сказал Алесь. — Неужели только это тебя и сдерживает?
Щелканов неожиданно серьезно посмотрел на него.
— Нет, — подумав, сказал он. — Еще то, что я в этом твоем поступке не вижу выгоды. Ну отбил, ну отпустил всех. А дальше что? Какое такое золото добыл? А?
Косые лучи солнца стрелами били им в лицо. Молоденькая травка шелестела под ногами. Сквозь нее пробивались свернутые, как дека старой виолы, ростки папоротника.
— Откройся, — неожиданно попросил Щелканов, и в его глазах Алесь вдруг увидел застарелую волчью тоску.
— Почему бы и нет?
Он знал, что в чем-то виновен и перед этой душой, которая паясничала, но и тосковала, как все.
— Я из казанских, — сказал Алесь. — Матушка моя по старому согласию… Однажды беглый каторжник вызволил меня из страшной беды… Я забыл… А тут пришел последний час матери, а незадолго перед этим на родню посыпались беды. И вот мать позвала к себе и на смертном одре взяла с меня обет, что буду жить, чтоб никому не сделать больно… А за то, что забыл ту услугу и потому несчастье постигло и мой дом, и близких друзей, она взяла с меня слово, что вызволю, если сумею, таких самых несчастных… Вот я и сделал — «во исполнение обещанного».
Щелканов глядел тревожно:
— Сказка?
— Нет, не сказка.
Это действительно не было сказкой. Разве что обстоятельства были иные. И Щелканов по тону сказанного понял, что это не сказка, поверил.
— Ну вот. А тут тринды-беринды, блины жрут, снохачи-сморкачи. Где-то там все есть, хоть бы и в Казани, где грибы с глазами, когда едят, то плачут слезами. А тут Хлюст. Где-то град Китеж. А тут мамаи охотнорядские утюжат… Э-эх, чинчель-минчель, желтяки для прислуги — рыжики для себя — пробель для тещи. — Он пританцовывал. — После баньки сам-то груздочки с лучком да с маслицем обожает. Икоркой-те на вербное побаловаться, христианску-те душу загубив.
— Что это ты по-человечески не говоришь?
— Разрешаем себе в благовещение рыбки покушать… Богадельню не обокрав, великий пост в благочестии провести.
— Ты что?
— Опостылело мне все, — сказал Щелканов. — Живодерня богатыревская моему отцу принадлежала — опостылело. Все опостылело. Жизнь только своя пока не опостылела — и за это, за то, что от Хлюста вызволил, спасибо. Но и она года через два непременно опостылеет. — Голос Щелканова звучал гулко. — И тогда я сотворю что-нибудь дикое. Зарежу кого-нибудь, что ли. А сам пойду в трактир чай пить. И придет за мной хожалый (от слова «ходить» — служащий при полиции в качестве рассыльного, а также любой низший полицейский чин): «Александр Константинович, тебя ведь велено взять». — «Бери». — «Нет, ты лучше сам». — «Тогда не мешай человеку чай пить». И выдую при нем три самовара, хотя чаю этого видеть не могу. А потом скажу: «Хрен с вами, падлы замоскворецкие, пойдем, опостылело все».
Алесь не знал, что человек, который шел рядом, буквально так и сделает, так и разыграет все через пару лет. Но он безмерно поверил искренности, что прозвучала в словах Щелканова.
— Не дури.
— Я тогда умнее всех во всем этом городе буду… Э-эх, вот сегодня была жизнь!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17