— Что же ты за сутки нового не нашел? Ведь вы, кажется, нарасхват. Пьяница?
— Никак нет. Все подтвердить могут. Беру в плепорции (пропорция (искаж., народ.)).
— Тогда будешь у меня, — безапелляционно сказал Загорский. — На три месяца. Может, и больше. Вернешься — оформим сделку. Не обижу. Условие: захочешь напиться — предупреди, отпущу.
— Уже и это нельзя? — сделал последнюю слабую попытку протеста Макар.
— Нельзя. Если тебе куда-то нужно в мое горячее время — найди на день замену. Будешь хорошо ездить — прибавлю. А предварительная тебе плата — десять синеньких в месяц.
— Побойтесь бога, — сказал купец. — Из Зарядья к Суконным баням, что у Каменного моста, — две гривы. И за ту же плату — обратно. А это при нашей манере париться — не меньше трех часов. Ну, пускай даже два. Да красная цена этому разбойнику — тридцать восемь рублей в месяц.
— Мне не в баню ездить, — вежливо и холодно прервал Алесь. — Не беспокойтесь, пожалуйста!
И снова обратился к Макару:
— Ездить придется много. Езду любую быструю. Буду доволен — прибавлю.
— Исправно будет, барин, — сказал Макар. — Безотказно. Как поедем? Через Яблочный двор у Ильинских ворот или, может, на Тверскую выберемся да потом через Красную?
— Давай через Красную. Гони!
Мелодично звякнули бубенцы. Лошади машисто приняли с места. Купец молчал в своем углу, и, хотя Загорскому надо было поговорить с ним, он решил преждевременно не пугать старика.
По обеим сторонам дороги бежали погруженные в мрак плохонькие дома с мезонинами, кривые заборы, редкие фонари, в которых тускло коптило гарное масло. Стояла такая грязь, когда москвичи нанимают извозчика, чтоб переехать на противоположную сторону площади.
Он любил этот город. Любил за торговлю книгами на Смоленском рынке, за летние гулянья на Сенной с их каруселями и качелями-люльками, что вертятся, как крылья ветряной мельницы. Любил занавес Большого театра, на котором Пожарский уже пятый год въезжал в Москву. Любил его мозаичный пол и запах курений крепкой парфюмерии, неотъемлемый от того восторга, который овладевает тобой, когда скрипачи в оркестре пробуют смычки. Любил пестроту толпы и величие некоторых зданий.
И он ненавидел его за самое крайнее самовольство и полное безразличие к человеку, к соседу. Как он живет и живет ли он, чем он дышит и есть ли чем ему дышать — это никого здесь не интересовало.
Деспотичный произвол, наглое крепостничество и патриархальность — четвертого кита не было. А на этих трех стоял «третий Рим», ослепленный идеей собственного величия настолько, что ему было все равно, много ли фонарей на улицах или мало. А их было мало, потому что большую часть плохого конопляного масла съедали пожарные, обязанностью которых было эти фонари чистить и зажигать. Съедали с плохого обдира гречневой кашей, главной и едва ли не единственной своей едой.
Он ненавидел его за то, что город, в массе своей, не жил и даже не хотел жить своей мыслью. Верхи жили растленным раболепием перед «общественным мнением», которое олицетворяли придурковатые от старческого маразма головы Английского клуба. Головы, в свою очередь, склонялись перед умственным убожеством так называемой государственной идеи. Остальная часть жила сплетнями, и мамоной, и покорностью перед законом, который не есть закон.
Нельзя курить на улицах — не будем. Нельзя носить длинные волосы — не будем. Нельзя есть блины, кроме как на масленицу и в надлежащие дни, — не будем. И все это покорно и безропотно, хотя в постановлении и не было никакого смысла.
Носить усы могут только военные. Иным сословиям это запрещается. Бороду дозволено носить мужикам, попам, старообрядцам и лицам свободного состояния в солидном возрасте. Чиновник должен бриться. Ему строго-настрого запрещаются усы и борода. По достижении же определенных степеней он имеет право носить маленькие бакенбарды — favoris (благосклонность, милость (лат.)), в том опять же случае, если это ему благосклонно разрешит начальство. Молодым борода запрещена. Если же она растет и запускается — это признак нигилизма и свободомыслия.
Алесь ненавидел его за то, что он не знал и не желал предвидеть будущего, целиком полагаясь в этом на пророчества и предсказания смердючего идиота Корейши , в святость и всезнание которого безгранично верил.
Корейша сейчас доживал свой век в доме умалишенных. Что они — не умалишенные, а «нормальные» — будут делать без него?
…Хорошо, что у будочников отняли алебарды. Таким был символ идиотства властодержателей! Такое гнусное и грубое средневековье!..
— Вы что-то сказали? — встрепенулся Алесь.
— Вы впервые в Москве? — повторил купец.
— Впервые, — сказал Загорский.
Он почти не обманывал, говоря это. Театры, университет и рестораны — это была не Москва. Он, Алесь, стоял теперь лицом к лицу с настоящей Москвой. Ему нужно было теперь жить с нею и иметь с нею дело и, в силу опасности этого своего дела, спуститься в такие темные глубины, такие лабиринты и бездны, которых целиком и во всю глубину не знал никто. Он впервые шел к ней, и ему было даже немного страшно. Ибо тут роскошествовали и убивали, добывая себе хлеб торговлей и грабежом, с дозвола и тайно, а то и вовсе обходились без хлеба.
Это было как спуститься с Варварки в Зарядье. Нет, даже горше. Где-то глубоко под ногами ожидали вонючие закоулки, где люди, словно полудохлые рыбы, едва двигались в гнилой воде.
— Впервые, — повторил он.
— Тогда берегитесь, — сказал старик. — Опасный город. Москва слезам не верит. Она, матушка, бьет с носка. Упаси боже нашему на зуб попасть. Особенно если по торговле. Мигом в «яму» угодишь. Как на мотив «Близко города Славянска» поют:
Близко Печкина трактира, У присутственных ворот, Есть дешевая квартира, И для всех свободный вход.
— Что же это вы, древлепрепрославленной веры, а в оперу ходите?
— Да не хожу я, — отмахнулся старик. — В трактире Фокина слыхал. Там «машина» играет. Так вот в машине один такой вал есть.
— А собственно, почему нам не познакомиться? Загорский Александр Георгиевич.
— Гм… А я Чивьин Денис Аввакумович.
Подвернулся момент слегка удивить. Алесь с деланным безразличием сказал:
— Кругом старообрядческое имя. Чивье — это же ложечка со срезанным концом.
Старик действительно слегка настороженно удивился:
— Правда. Для наших переписчиков книг она вместо чернильницы. Старой письменностью живем. Божьей.
— А чернила, наверное, фабричные. Только толченую ржавчину добавляете, божьи переписчики, да сажу.
— И камедь, — еще больше удивился Чивьин.
И вдруг словно кто-то распустил на его лице морщины. Они обмякли.
— А Денис — от выгорецких Денисовых. А Аввакум — известно от кого.
Алесь понял: Чивьин сделал для себя какой-то вывод и бояться его не будет. Во всяком случае, меньше будет бояться.
— Я и говорю, — сказал старик. — Берегитесь. Никонианский город. Блудница вавилонская. Вор на воре сидит. Подошвы на ходу рвут. Вот недавно из Кремля пушку украли.
— Не может быть!
— Не лгу, батюшка. — Старик теперь говорил истово, куда и девались «слова-еры». — Они и царь-колокол украли б, если бы кто-нибудь купил. Нашли б способ.
— Да как же?
— А так. Там постамент возле арсенала. Утром менялся караул, ан вместо постамента — пустомент. Нету. Вся полиция, весь сыск забегали. Наконец нашли на Драчевке, на Старой площади, в подвале под мелочной лавкой. И уже ту пушку кто-то топором на лом разбивал. А хозяин лавки — «добросовестный» в городской части. Вот тебе и «добросовестный»: краденые пушки покупает. А воры ее вот как вывезли. Сбросили на землю и сразу, закутав в рядно, на сани. Часовой у Троицких ворот спрашивает, что везут, а они ему: «Чушку, кормилец, тушу свиную». Часовой только глаза вскинул да, видимо, начал думать, как оно ладно под водочку. Ну и вывезли. Если б царь кому-то был нужен, так вывезли б и царя… Тьфу, прости мне, господи, я не говорил — вы не слышали… Так что смотри-ите.
— Мне бы таких людей, — сказал Алесь.
— Да зачем вам?
— Оружие хочу купить. Много.
Халимон вздрогнул. Видимо, подумал, что воспитанник вконец рехнулся.
Когда Алесь не выдержал и оглянулся, он увидел в глазах Кирдуна плохо скрытый ужас. Кучер оглянулся тоже. Чивьин вскинул на Алеся глазки:
— Зачем? Часом не на разбой?
— Пятьсот ружей на разбой? — улыбнулся Алесь. — Да сабель столько же, да ножи, да иной товар? Бросьте. Да еще вот у давешнего купца три тысячи штук перкаля, да зеркалец, да бус, да еще всякой всячины.
— Менять? — догадался Чивьин. — Куда? К самоедам, далганам, айнам?
— Держи дальше, — сказал Алесь. — В Африку.
— Это к муринам? (арапы, негры, чернокожие)
— Ага.
Кучер покрутил головой.
— Да зачем вам? — сказал старовер. — Кто там торговал?
— А я не торговец. Моя душа соскучилась на месте сидеть. Я хочу туда, где ни один христианин не ходил. Буду менять то-се, подарки делать диким людям. А чтобы случайно кто не напал в пути — найму людей, дам им оружие.
— Это вас бес водит, — сказал Денис Аввакумович. — Смущение непоседливое.
— А ваши люди страну Белозерье искали?
— Они были «взыскующие града».
— Эх, отец, откуда ты знаешь, какого «града взыскую» я? Душа не на месте. Не могу, чтоб так, как было. Нет, видно, не сможешь ты понять меня…
— Тогда еще горше. С жиру. У нас тут было. В Ветошном ряду молебен был. И вот после богослужения шесть наших кузнецов да один грузин выпили в трактире Бубнова, а потом за Тверскую заставу, в «Стрельню», поехали. Ну и напились там до беспамятства, до животного состояния. И решили ехать в ту самую твою Африку — охотиться на крокодилов. Сразу же на извозчиков, на Курский вокзал, сели в вагон, поехали в Африку. Проснулись возле Орла. Никто не знает, почему Орел, почему в вагоне, сами едут или их кто-то везет? И главное, соседи тоже не могут объяснить. Полез один в карман — бумажка. А на ней маршрут: Стрельни — вокзал — Орел — Африка… Поехали обратно. И хотя и не охотились, но один. Зябликов Фома Титыч, хуже, чем от крокодилов, изувечился. Морда разбита, рука вывихнута. Это он по дороге на вокзал из пролетки на мостовую вывалился… Вот тебе и Африка, и крокодилы… Купец, поди?
— Князь, Денис Аввакумович.
— Сколько же у вас крепостных было?
— Двадцать тысяч.
Сани мчали темными улицами.
— Стой, — сказал вдруг купец. — Стой, кучер, высади.
— Что так вдруг?
— Неуместно, батюшка. Не могу я так вот сидеть рядом. Звание не дозволяет…
— Какой я вам «батюшка». Сидите. Не останавливай, Макар.
— Конечно, можно и ехать, — после молчания сказал Чивьин. — И здравый смысл, и опасность, и не заплесневеешь на месте. А еще если «града взыскуешь» — у-у!
Он почему-то перешел на «ты». Видимо, потому, что его мучило что-то важное.
— Откуда ты, князь?
— Ветку знаешь?
— Н-ну…
— А суходольские села старого согласия?
— Б-батюшка…
— Так совсем недалеко.
— Вижу, что не врешь…
Старик пытливо смотрел на него:
— Куришь?
— Нет.
— Правильно делаешь.
Он все же не осмелился спросить, старой веры сосед или нет. С одной стороны, князья издревлепрепрославленные не бывают. С другой стороны — кто знает. Были же когда-то такие и князья, и бояре. Может, один какой и остался. Не курит; сам признался, что взыскует какого-то града; из старых двуперстных мест (откуда ему было знать, что предки Алеся пустили когда-то гонимых раскольников на свои земли?); знает многое, чего не знает, вероятно, никто из никониан. И старик, сверля Алеся глазами, спросил. Спросил очень тихо и веско:
— Значит, с Беларуси?
— Да.
— Что же это вы, белорусы, нам такую дьявольскую каверзну учинили? Фальшь этакую? При Петре да Питириме? А?
— Ты это о чем? — Алесь лихорадочно соображал и вдруг вспомнил: — О «соборных деяниях»?
— Ага. — Старик подался вперед, как собака на стойке.
— Правда, — сказал Алесь. — Так о них тогда писали:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17