А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


— Ну и что он? — спросил Щука.
— А он напился и, узнав, что его не расстреляют, а через фронт будут перебрасывать, от радости совсем свихнулся, раскис и решил, что он «штукас». Космич, что такое «штукас»?
— «Юнкерс-88», — машинально ответил я. — Такой пикировщик-бомбардировщик с крыльями, как у чайки.
— Знаешь, — похвалил Щука.
— Просто не забыл, — сказал Адам. — Так немец этот, расставив руки, все выл «в-ву-у, в-ву-у» и все хотел пикировать головой на мостовую.
— На какую мостовую?
— Это же в самих Ошмянах и было. Мы его переодетые вели. И, пьяный, он был нам лучше всякого аусвайса.
— Вспомнил веселенькое. Только ты и мастер на такие штуки. Авантюрист паршивый.
— А что все же с тем Крыштофом Высоцким?
— Портишь ты нам отдых, — вздохнул Щука. — Говорили же тебе, что убийство. Архив сгорел или частично разграблен. Повесили человека — и все.
— Не везет роду, — сказал я. — Ну, а Владак этот?
— Тоже непонятная история, — ответил Хилинский. — В этом случае архивов вообще не могло быть. В подполье какой там архив? А Владак то исчезал из Кладно, то снова появлялся. Жители говорят, на черном рынке промышлял.
— Ну, за это не очень-то стреляли, — сказал Щука, — особенно вместе с патриотами, почти что на улице, на глазах у народа. Да еще такого «лояльного». Он ведь тогда еще и в паспортном бюро служил.
— И черный рынок? — удивился я.
— А ты попробовал бы на немецкую подачку без рынка прожить.
— Откуда знаешь?
— Я… жил. Был такой момент. И что держало в городе Владака? Мог бы к брату, в деревню, на хозяйство уехать. Может, действительно с подпольем тайно был связан, с партизанами. Случайно раскрыли немцы перед самым окружением…
— Что же, никто не помнит его настоящего лица? — хмыкнул я.
— А кто будет помнить? Может, их кости давно в земле лежат, свидетелей этих, которые знали о нем. Знало, скажем, два человека (больше и нельзя было, конспирация). И вот — один бой, налет, блокада — и готово, не разведчик, а предатель. Разве мало таких, честных людей, после освобождения и у нас сидело? А свидетелей их работы в подполье не осталось.
— А бывало, — буркнул Адам, — что из-за каких-то расчетов и живые свидетели не подтверждали.
— Как это так?
— Ну, парень, ты на луне жил, что ли? — И продолжал после мрачной паузы: — Там тоже не только герои были. Там разные люди были. Была и случайная сволочь, накипь. Залили такому сала за шкуру — то ли свои, то ли немцы. Чувствует: останется на месте — каюк, а в лесу, может, и спасется. Дав-вай в партизаны!
Выпустил сигаретный дым, не затягиваясь.
— И вот посылают кого-то на самое страшное, на службу у немцев «верой и правдой». «Иди, — говорят, — милый-дорогой, — туда-то и туда-то: бургомистром, в управу, переводчиком, чертом, дьяволом…» И вот представим, остался единственным свидетелем один вот такой, медузоподобный. Единственным свидетелем, единственной надеждой того, кто «у немцев» работал, в «СБМ» «управлял», и кого сейчас за мягкое место берут.
— Ну и что? — зло спросил я.
— А то. Бывает, что и открестится эта «единственная надежда». «Не слыхал, не видал, может, забыл, но, кажется, нет, не знаю». Отречется. Чтобы тень на него не легла, чтобы, не дай бог, карьеры себе не испортить, чтобы вылезть наверх, как поганка… Боится, дрожит: а вдруг не разберутся, да и его как соучастника загребут. А может, тот, коллаборационист, что-то о нем знал? Думаете, он в пользу другого, оболганного, станет свидетельствовать? А тем более в пользу доброго имени мертвого? Зачем? Это ему, он так считает, жить и жить, лезть вверх и лезть. А мертвому что? Мертвым все равно, им не больно.
— Могло быть и так, — сказал Щука. — Чего не бывало?
Опять раздорожье. И по какой, наконец, дороге ехать, чтобы добраться до правды?

Мы ехали с Лыгановским в город в его голубом «Москвиче». Возвращались из психоневрологической клиники.
Ему вроде бы все было нипочем. Красивые сильные руки твердо лежали на баранке, и мне казалось, что он не смотрит на дорогу, не чувствует машины, а просто слился с ней, как всякий ас автомобилевождения.
А меня трясло от этого визита в дом умалишенных, от поворота с шоссе в длинную и темноватую аллею из высоченных туй и можжевельника, от двора, по которому ходили, словно во сне, какие-то бесцветные фигуры, даже в своих пижамах и халатах похожие на ту молчаливую фигуру в саване, что, стоя, подплывает в ладье к «Острову мертвых» Бёклина.
Я был благодарен Лыгановскому, что он не повел меня по палатам, а попросил санитаров приводить тех больных, каких он назовет, и каждому из них представлял меня не как постороннего человека (возможно, — я страшился такого, — будущего их соседа), а как врача, который пока их посмотрит, потом обязательно поможет.
Я только урывками ловил его комментарии, когда уводили очередного больного. Передо мной все еще стояли лицо, глаза, поза несчастного, его речь, временами, кажется, и складная, имеющая смысл, а временами напоминавшая сопревшую на две трети ткань из кургана, по остаткам которой лишь с трудом можно представить изначальный узор.
— Говорил… одного… не потому, что ракета взорваться… Космосу не больно… приказ правительства… могло там… Аэлита.
Одна из десятков возможных разгадок этой головоломки могла быть такой:
— Говорил же я, чтобы послали меня одного. И не потому, что ракета взорваться может, если в экипаже лишний. На земле не взорвется. Космосу не больно. И это был приказ правительства, а на месте не послушались. Самое худшее, что взорваться могло там, а там Аэлита.
Его сменял второй, который был уверен, что жена рвется к нему (когда-то она не только изменила ему, но и продала его), уже десять лет ожидает за углом дома, но ее к нему не пускают.
— Она вышла во второй раз замуж девять лет назад, — буркнул Лыгановский, когда человека, который захлебывался рыданиями, увели.
И еще. И еще. А тут голос человека, который привык ко всему этому, хотя где-то внутри ему, может, и больно, комментирует:
— Психоз Корсакова — особая форма психических расстройств на почве алкогольной интоксикации. Характеризуется изменениями памяти и множественными поражениями нервов. Или: разность полей зрения. Но проведена проверка с помощью измерения мозговых волн, и разницы в их форме я не вижу.
Или еще:
— Ни сумасшедшим, ни эпилептиком, судя по всему, его считать нельзя. Нет никаких оснований говорить об органических мозговых изменениях. Нужно думать, что причиной его болезни скорее всего являются психические, душевные свойства.
Он пристально посмотрел на меня:
— Как у этого вашего типа из Ольшанки. Хотел бы я как-нибудь побеседовать с ним.
— А кто запрещает? Соберитесь и приезжайте на день-два. Понаблюдайте.
— Может, и приеду. И не только за ним понаблюдаю, — добавил он со значением. — Может, и у вас некоторые «симптомы» начали проявляться.
— Воля ваша. Но что это даст?
— Опытному врачу даст. Хотя, конечно, лучше было бы провести тесты на запоминание, элементарные умственные способности и… сделать проверку реакции на наркоз.
— Запоминаю — отлично, способности — ну, обычные. Наркотиков не употребляю. Да и мало кто, наверное, у нас употребляет. Это не Гонконг.
— И надо бы провести, — гнул он свое, — всестороннюю проверку умственных способностей и анализ характера по методу Роршаха.
А перед нами проходили новые и новые тени. Один больной, дегустатор с винзавода, прочитал нам целую лекцию:
— До 1878 года — профиллоксера. После нее вина уже не те… Пробку меняли, а то надо было отбить горлышко… Под горлышком держали свечу, чтобы быть уверенным, не попала ли в вино соринка. И ни горчичной ложечки осадка. Вы уже таких вин пить не будете.
— Ни о чем другом говорить не может…
За ним актер, громящий кого-то отрывками из пьесы, которой никто не видел и видеть не будет. Он жестикулировал, как оратор на форуме.
— И роль в ней мне не дали… Английская… Язык Шекспира — это ясно. А то, что вы называете просто английским — это ряд мычаний и вариаций одной-единственной гласной, с помощью которой общаются девять десятых жителей этого острова. — И бросился к окну, как бы распахивая его. — Слушайте! Перезвон! Звон о нас! Слушайте все, все. Да поможет бог этому старому дому.
Я больше не мог этого выносить.
— Что, чувствуете faux pas? — спросил психиатр.
— Felix opportunitate moris. Мне стыдно.
— Что поделаешь. Многих из них не вылечишь. И стыдиться нечего. Придет время, на этих, безнадежных, мы накопим материал надежды для других. И тогда единственным неизлечимым отклонением в психике будет то, о котором и теперь говорят: «Болван, каких мало».
— Лишь бы не за штурвалом.
— Ну, это уже не дело психиатров.
— Идемте, идемте отсюда.
Он говорил все время с грустной улыбкой. А на меня катились волны человеческого горя. Огромные валы черной воды. И это были наши неудачи и бедствия, наши невзгоды и злоключения. Все грани нашего несчастья: атомного, милитаристского, сексуального. Грозного. Чем мог помочь против этих нескончаемых бедствий какой-то там старый, добрый бром? Старый экипаж Флинта теперь даже свою известную песню пел бы совсем иначе: «Йо-хо-хо и бутылка брома».
Я не мог больше смотреть в глаза этим людям и взмолился о пощаде.
И вот мы мчались обратно, постепенно въезжая в поздние весенние сумерки.
— Ну, — сказал лекарь, — теперь вы сами видели это отчаяние. И чтобы не дойти самому до такого, оставьте все свои занятия, перестаньте думать обо всем и уезжайте куда-нибудь на море, в горы, в степь. Остерегайтесь иллюзий.
— Хорошая иллюзия, если я сам видел тени на галерее и все другое… Это что, необъективное впечатление?
Он улыбнулся красивым ртом:
— Средневековые колдуньи, чтобы «летать», натирались мазью. В ее состав входил аконит. Он создавал вполне «объективное» ощущение полета. Однако же вы не будете опровергать, что это была чисто субъективная иллюзия.
— А это что, тоже субъективная иллюзия, когда мои бумаги пару раз были переворошены?
— А вы не могли сделать этого сами… гм… в возбужденном состоянии?
— Клянусь вам, что во время этих «иллюзий» я с места не мог сдвинуться. Был словно прикованный. Все мускулы одеревенели… Чем рассуждать, вы бы мне что-нибудь дельное посоветовали.
Я сказал это, пожалуй, слишком пылко. И не удивительно: меня-таки испугали те круги Дантова ада, через которые он меня сегодня провел.
— Советы? Ну, не пить. Вы много пьете?
— Немного и довольно редко.
— Курить… Лучше всего… Обязательно бросьте курить.
— Ну, вы уж слишком многого требуете.
— Может быть. К тому же курение в вашем случае, может, и не очень вредит. Лучше, конечно, бросить, если хватит воли. Просто было бы замечательно, если бы бросили. Но я тут плохой советчик, да и требовать не имею права. Сам дымлю, как паровоз. С войны. С фронта. Ну, может, немного меньше курите. Наконец, это не самая большая беда. Главное — оставить дела, чтобы вокруг были только солнце, зелень, свежий воздух, покой. Тогда и дымить можно. Немного.
Поставив машину, мы шли домой.
— Что, Герард, — спросил Пахольчика врач, — как наше условие?
— Вынужден повиниться. Не достал, и какое-то время, наверное, не будет. Перебои.
— А, ладно, — махнул рукой Лыгановский. — Покурим что-нибудь другое.
…Мы подымались к себе. На площадке, где была квартира врача, встретили Хилинского, который спускался вниз.
— День добрый панству. А где это вы, Космич, пропадали целый день? Компания? Женщины?
— Компания у меня была nie wielka, ale bardzo porzadna, — ответил я словами не очень пристойного польского анекдота.
— Ксендз? Органист?
— Нет, те в Ольшанке…
— Неужели остальные из этого анекдота?
— Да нет…
Я готов был брякнуть что-то правдивое про события этого дня. Но тут, дай бог ему здоровья, меня выручил Лыгановский. И в самом деле, если клиент не желает беречь врачебную тайну, то это — хочешь не хочешь — должен делать за него сам врач.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57