Раньше, — бормотал он. — Правда, что этот Высоцкий выдал тогда в Кладно?
— Да.
— То-то же, мне казалось, похож… Не поверил… Не сам отплачу.
И снова бормотание:
— Теперь поздно что-нибудь менять. Жизнь пройдена.
— Никогда не поздно.
— И потом, добрым можно быть почти всюду. Неужели вы думаете, что такой ксендз, как я, хуже такого быдла, как Ольшанский-князь, несмотря на его титулы, на богатство?.. Нет… Нет…
Он почти бежал к костелу:
— А я думал, учредитель, жертвователь. Думал, почти святой. Дважды предатель. Убийца стольких живых. Убийца этих двоих. Убийца бессмертной души.
Бросил безумный взгляд на меня.
— Нет отмщения? Нет возмездия? Идемте со мной. Погоди у меня, сволочь.
Какое это лицо?! Лицо древних пророков. Красивое устрашающей и смертоносной красотой, которая уже ни на что не оставляла надежд.
Он зашел в небольшую переднюю, собственно, отгороженный угол между внутренними и наружными дверями Мультановой сторожки, и вышел оттуда с ломом, который передал мне. Сам он держал в руках кирку и грязную подстилку или дерюгу, свернутую наспех и кое-как.
— Вот. Полагаю, хватит этого.
Зеленый полумрак — сквозь листву — лился в нижние окна костела. И чистый, ничем не затененный свет — в верхние окна. В снопах этого света плясали редкие пылинки. В левом нефе божья матерь на иконе, судя по всему, кисти Рёмера, плыла среди облаков, вознеся очи от грешной земли, от всего, что натворили на ней люди, и от надмогильного памятника князя Ольшанского.
Единственный луч из верхнего окна падал на лицо из зеленоватого мрамора и словно оживлял его. Широкое мужественное лицо, при жизни, наверное, как из металла выкованное, нахмуренные густые брови, рассыпанная грива волос.
И эта складка в твердо сжатых губах. Теперь я понял, почему мне не хотелось во время первой встречи с памятником связываться с этим человеком при жизни. Потому что я знал, что он в этой жизни натворил.
И не твердость была в этом прикусе, а нечеловеческое жестокосердие и верное себе до конца вероломство.
Ложью была рука, лежавшая на эфесе меча.
— Она на евангелии лежала, — словно отвечая моим мыслям, сказал ксендз.
Я не успел опомниться, как рука Жиховича молниеносно поднялась в воздух.
А затем он нанес сокрушительный удар киркой по этой мраморной, трупно-зеленоватой руке.
Мрамор брызнул во все стороны. Я едва успел перехватить руку отца Леонарда перед вторым ударом. В лицо, которое так напоминало мне кого-то. Лицо, определенное, отмеченное в своей беспринципности и бездушии как бы самой эпохой. Да и одной ли его эпохой?
Черствое, безжалостное, драконье лицо.
Мне с трудом удалось справиться с ксендзом. Потому что в своем возбуждении и агрессивности он как бы приобрел силу добрых десяти человек. И, наверное, с десятью мог бы справиться. Я забыл, как это состояние называют медики. Аффект. Нет, есть другое слово.
Но мне все же удалось укротить этот взрыв неистовой силы. И я подумал, как трудились бы вот эти его крестьянские, привыкшие к работе, жилистые руки. Подумал совсем в духе одного из наших поэтов.
— Побойтесь бога, — вскрикнул я, борясь с ксендзом.
Но он уже сник. На смену вулканическому взрыву неестественной силы пришло успокоение. Как обычно бывает в подобных случаях.
— Что вы делаете? — уже тише спросил я. — Ведь это же ценность.
— Ценность не станет хуже от небольшого повреждения… Даже с большим любопытством будут смотреть на нее зеваки.
Он пошел в один из уголков левого нефа и остановился перед окованной железом дверцей. Достал из кармана большой ключ. Отомкнул дверь, которая подалась с легким скрипом, открыв глазам ступени, сбегавшие вниз.
Он не пригласил меня с собой, но и не гнал. Поэтому я тоже стал спускаться на небольшом расстоянии за ним. Он шел, словно его вел кто-то, и все бормотал:
— Очистить… Прочь… Прочь.
Среди всех саркофагов один был из такого же мрамора, цветом почти как зеленоватый нефрит. Крышка на нем была ладони в две толщиной и, видимо, тяжелая. И аккурат под эту крышку ксендз загнал острый с одного конца, как будто заточенный лом.
— Вот тебе и рычаг.
— Разобьете.
— Ничего. Это не жизнь человеческую разбить. Помогите.
Мы налегли изо всей силы. Наконец крышка поддалась и отодвинулась сантиметров на тридцать — сорок.
Я все еще не понимал, что он собирается делать.
— Еще. Еще. Жаль, что не расколошматил хотя бы мраморную рожу.
Свет из четырех небольших окошек, что наискось, сверху вниз, светили в подземелье, падал на его суровое, внезапно как бы высохшее лицо.
— Я добьюсь, чтобы ее выбросили отсюда, эту мордасину. — У него снова был вид бешеного: фанатичный рот и огромные, жидко блестящие глаза. — И так сколько времени воздух осквернял. Столп веры. Основатель храмов, содержатель костелов. Антихрист!
— Остановитесь, — только теперь догадался я. — Не надо. Ведь это осквернение праха.
— Да, — он водил остекленевшими глазами, — смертная казнь за смерть… убийство одной души… из трех. Да, осквернение праха. Только думается мне, что это тот редкий случай, когда нечестивец тот, кто не осквернит прах. Такой прах! Не место здесь этому дерьму. О, пан мой, Езус!
Он расстилал на полу дерюгу.
— Я знал до сего времени единственный случай такого воздаяния, такого отмщения. Прах Мартынова… Возмездие божье… Закон… Не думал, что второй случай произойдет здесь, что мне доведется воздавать.
Опустил голову:
— Наконец, ваше присутствие… Я не настаиваю на нем.
Я не заставил себя долго упрашивать. Выбрался наверх и пошел к костельной ограде.
Вдалеке виднелся пруд, поближе — курчавые купы деревьев вокруг замка. Еще ближе дорога и слева от нее сильно заболоченная низинка. А может, очень заросшее болото? Мне трудно сказать. Была это большая яма ниже уровня речушки. Во всяком случае, сейчас, когда несколько дней стояла сушь. И потому в эту яму лениво сочились капли рыжей не то воды, не то грязи.
Но все равно на окружающий мир смотреть было веселее и утешительнее. С меня достаточно было подземелья: всех этих катакомб, темниц, склепов, скелетов.
Я вышел за ворота и сел на лавочку под липами. Думалось почему-то все про глупое. Что вот и закончились мои поиски, а все равно осталось ощущение какой-то незавершенности, как будто окончил алфавит где-то на трех его четвертях. И еще подумалось о липах, что вот уже скоро им цвести. И вспомнился герой какого-то произведения, комнатный интеллигент, который целый день ходил по квартире и возмущался тем, что вот где-то кошки нагадили, а он никак не может разобраться, где. И лишь вечером додумался, что совсем не кошки в квартире напаскудили, а это на улице липы расцвели.
Жихович появился минут через сорок, бросил под ноги сверток и сел рядом со мной. Видимо, не столько отдохнуть, сколько предпринять еще одну — и наступательную — попытку оправдаться, вернее, убедить в своей правоте.
Я знал, что было в узле. Кости и череп, завернутые в дерюгу. Выгреб-таки их в напрасном, неутолимом гневе. Словно продолжая свои мысли, он тихо сказал:
— Я и то думаю, я и то боюсь, что пустыми, дрянными были молитвы, которые люди возносили на этом месте многие столетия. Потому что эта падаль лежала здесь. Это все равно, как молитвы в корчме, как молитвы на гноище, прости меня матерь Остробрамская.
— Зачем вы это? — слабо противоречил я. — Разве ему не все равно?
— Это для вас все равно. А ему не все равно. И мне не все равно. Потому что я верю, в отличие от вас. Верю, что он сейчас где-то там скрежещет зубами. Даже если пожертвованиями купил себе чистилище вместо ада, где ему вечно надлежит быть.
Несколько ребятишек, которым, видимо, надоела возня людей возле замковых подземелий, появились на влажном сочном лужку возле болотца и начали гонять туда и сюда футбольный мяч.
Жихович смотрел сквозь них:
— Скрежещет, потому что нет и не будет покоя его, — он помолчал, — г… костям. А думаете, он его купил? Не купил и не купит.
Поднялся и понес сверток к болоту. Остановился над ним, когда одна из ног провалилась, и сыпанул что-то такое из дерюжки в трясину.
А потом подбросил в воздух что-то круглое и с подъема, как настоящий форвард, послал это детям под ноги. Вид у него был при этом страшный.
— Эй, вот вам еще мяч.
Заинтересованные мальчишки начали подходить к «мячу», столпились вокруг.
— И пускай тебе, гад, змеюка вонючая, каждый удар там отзовется. Тысячекратно по тысяче раз.
Я хотел было подняться, чтобы прекратить все это. Но тут вывернулись откуда-то Стасик Мультан и Василько Шубайло. Видимо, спешили к замку. Стах остановил ногой кем-то уже в азарте подфутболенный «мяч».
— Цыц. Вы что это, сопляки? Это неладно.
Посмотрел на ксендза, и взгляд из-под сивых волос был неодобрительный и суровый.
— Это вы кинули?
— Да.
— Та-а, — беззвучно сказал Василько, — ки-инул.
— А зачем? — спросил Стасик.
И тут я удивился. Ксендз словно оправдывался перед этой мелюзгой.
— Хуже этого человека не было.
— Так ногами зачем же гонять?
— А что еще с ним делать? — это спросил я.
— Вопрос неразумный, — Стах сказал это солидно, как взрослый. — Ему это, наверное, все равно. А вот они, эти ребята, чему научатся?
Ксендз сник, словно из него выпустили воздух. И тогда Стах пучком травы взял череп в руки:
— Я его лучше в тину закину, если уж ему там место.
Понес и в самом деле швырнул череп в самую середину ржавой грязи, после чего они с Васильком удалились спокойным шагом в сторону замка.
Дети последовали за ними, как почетная стража. Возле далеких лип у замка окружили маленькую фигурку Сташки. Пестрая стайка на пестром лугу. Синеглазые под синеглазым небом.
— Ну вот, — вздохнул ксендз, снова присаживаясь рядом со мной. — А той не улыбнулись дети. И моей тоже. И неизвестно даже, где над нею плакать.
Приближалась Сташка. Жихович потер ладонями виски.
— Теперь придется отвечать перед начальством. За бесчинства в храме. Но я не мог допустить, чтобы в храме, как в краме. Будто в разбойничьем притоне. Знаете, что Шоу сказал про Ленина? Где-то на границе двадцатых и тридцатых?
— Нет. Что-то не помню.
— Он сказал: «…если этот эксперимент в области общественного устройства не удастся, тогда цивилизация потерпит крах, как потерпели крах многие цивилизации, предшествовавшие нашей».
— Но…
— Чувствуете ответственность? Ну вот. И самоуспокаиваться рано, пока есть Майданеки, гибнут люди, бродят по миру и творят зло прямые потомки этого вот чудовища. Будем мириться, позволим им засорять землю и небо — тогда грош цена и цивилизации и нам. Нам, если мы хоть на минуту позволим ужасу смерти руководить нашей жизнью. И потому я…
— Я сказал бы о вашем поступке иначе: «Святое величие, святая нетерпимость одного осквернителя праха».
Он вновь начал говорить беспорядочно и очень тихо:
— Людям очень нужен чистый воздух. Нужно, чтобы легко дышалось. Очень нужен чистый воздух. Очень чистый воздух.
Сташка подошла к нам:
— Почему не идете?
— Не хочу я на все это смотреть. Это больше не мое дело.
— Вскрыли ту… нижнюю камеру, — сказала она. — Такого я нигде не видела. Разве что в «Золотой кладовой» Эрмитажа. Чего там только нет! Кубки, оружие ценнейшее, блюда золотые и серебряные, сундуки монет, перстни, ожерелья, слитки и серебряные и золотые с камнями, книги, чаши для причастия, дискосы, монстранции, канделябры, реликварии, иконы удивительной работы и оклады — чудо. Дароносицы, потиры, напрестольные кресты, подвески, братины, ковши. Эмаль, чеканка, чернь — в глазах рябит. И десятки золотых ковчегов: документы и, видимо, бумаги на княжеское достоинство и завещание тех Ольшанских.
— Плевал я на это, — процедил я.
— И я. Как вспомню тех «стражей» — плакать хочется. Стоило ли их самих все то, что они стерегли?
— А что во втором тайнике?
— Не знаю. Наверное, награбленное командой Розенберга (опять же ценности, картины и все такое).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
— Да.
— То-то же, мне казалось, похож… Не поверил… Не сам отплачу.
И снова бормотание:
— Теперь поздно что-нибудь менять. Жизнь пройдена.
— Никогда не поздно.
— И потом, добрым можно быть почти всюду. Неужели вы думаете, что такой ксендз, как я, хуже такого быдла, как Ольшанский-князь, несмотря на его титулы, на богатство?.. Нет… Нет…
Он почти бежал к костелу:
— А я думал, учредитель, жертвователь. Думал, почти святой. Дважды предатель. Убийца стольких живых. Убийца этих двоих. Убийца бессмертной души.
Бросил безумный взгляд на меня.
— Нет отмщения? Нет возмездия? Идемте со мной. Погоди у меня, сволочь.
Какое это лицо?! Лицо древних пророков. Красивое устрашающей и смертоносной красотой, которая уже ни на что не оставляла надежд.
Он зашел в небольшую переднюю, собственно, отгороженный угол между внутренними и наружными дверями Мультановой сторожки, и вышел оттуда с ломом, который передал мне. Сам он держал в руках кирку и грязную подстилку или дерюгу, свернутую наспех и кое-как.
— Вот. Полагаю, хватит этого.
Зеленый полумрак — сквозь листву — лился в нижние окна костела. И чистый, ничем не затененный свет — в верхние окна. В снопах этого света плясали редкие пылинки. В левом нефе божья матерь на иконе, судя по всему, кисти Рёмера, плыла среди облаков, вознеся очи от грешной земли, от всего, что натворили на ней люди, и от надмогильного памятника князя Ольшанского.
Единственный луч из верхнего окна падал на лицо из зеленоватого мрамора и словно оживлял его. Широкое мужественное лицо, при жизни, наверное, как из металла выкованное, нахмуренные густые брови, рассыпанная грива волос.
И эта складка в твердо сжатых губах. Теперь я понял, почему мне не хотелось во время первой встречи с памятником связываться с этим человеком при жизни. Потому что я знал, что он в этой жизни натворил.
И не твердость была в этом прикусе, а нечеловеческое жестокосердие и верное себе до конца вероломство.
Ложью была рука, лежавшая на эфесе меча.
— Она на евангелии лежала, — словно отвечая моим мыслям, сказал ксендз.
Я не успел опомниться, как рука Жиховича молниеносно поднялась в воздух.
А затем он нанес сокрушительный удар киркой по этой мраморной, трупно-зеленоватой руке.
Мрамор брызнул во все стороны. Я едва успел перехватить руку отца Леонарда перед вторым ударом. В лицо, которое так напоминало мне кого-то. Лицо, определенное, отмеченное в своей беспринципности и бездушии как бы самой эпохой. Да и одной ли его эпохой?
Черствое, безжалостное, драконье лицо.
Мне с трудом удалось справиться с ксендзом. Потому что в своем возбуждении и агрессивности он как бы приобрел силу добрых десяти человек. И, наверное, с десятью мог бы справиться. Я забыл, как это состояние называют медики. Аффект. Нет, есть другое слово.
Но мне все же удалось укротить этот взрыв неистовой силы. И я подумал, как трудились бы вот эти его крестьянские, привыкшие к работе, жилистые руки. Подумал совсем в духе одного из наших поэтов.
— Побойтесь бога, — вскрикнул я, борясь с ксендзом.
Но он уже сник. На смену вулканическому взрыву неестественной силы пришло успокоение. Как обычно бывает в подобных случаях.
— Что вы делаете? — уже тише спросил я. — Ведь это же ценность.
— Ценность не станет хуже от небольшого повреждения… Даже с большим любопытством будут смотреть на нее зеваки.
Он пошел в один из уголков левого нефа и остановился перед окованной железом дверцей. Достал из кармана большой ключ. Отомкнул дверь, которая подалась с легким скрипом, открыв глазам ступени, сбегавшие вниз.
Он не пригласил меня с собой, но и не гнал. Поэтому я тоже стал спускаться на небольшом расстоянии за ним. Он шел, словно его вел кто-то, и все бормотал:
— Очистить… Прочь… Прочь.
Среди всех саркофагов один был из такого же мрамора, цветом почти как зеленоватый нефрит. Крышка на нем была ладони в две толщиной и, видимо, тяжелая. И аккурат под эту крышку ксендз загнал острый с одного конца, как будто заточенный лом.
— Вот тебе и рычаг.
— Разобьете.
— Ничего. Это не жизнь человеческую разбить. Помогите.
Мы налегли изо всей силы. Наконец крышка поддалась и отодвинулась сантиметров на тридцать — сорок.
Я все еще не понимал, что он собирается делать.
— Еще. Еще. Жаль, что не расколошматил хотя бы мраморную рожу.
Свет из четырех небольших окошек, что наискось, сверху вниз, светили в подземелье, падал на его суровое, внезапно как бы высохшее лицо.
— Я добьюсь, чтобы ее выбросили отсюда, эту мордасину. — У него снова был вид бешеного: фанатичный рот и огромные, жидко блестящие глаза. — И так сколько времени воздух осквернял. Столп веры. Основатель храмов, содержатель костелов. Антихрист!
— Остановитесь, — только теперь догадался я. — Не надо. Ведь это осквернение праха.
— Да, — он водил остекленевшими глазами, — смертная казнь за смерть… убийство одной души… из трех. Да, осквернение праха. Только думается мне, что это тот редкий случай, когда нечестивец тот, кто не осквернит прах. Такой прах! Не место здесь этому дерьму. О, пан мой, Езус!
Он расстилал на полу дерюгу.
— Я знал до сего времени единственный случай такого воздаяния, такого отмщения. Прах Мартынова… Возмездие божье… Закон… Не думал, что второй случай произойдет здесь, что мне доведется воздавать.
Опустил голову:
— Наконец, ваше присутствие… Я не настаиваю на нем.
Я не заставил себя долго упрашивать. Выбрался наверх и пошел к костельной ограде.
Вдалеке виднелся пруд, поближе — курчавые купы деревьев вокруг замка. Еще ближе дорога и слева от нее сильно заболоченная низинка. А может, очень заросшее болото? Мне трудно сказать. Была это большая яма ниже уровня речушки. Во всяком случае, сейчас, когда несколько дней стояла сушь. И потому в эту яму лениво сочились капли рыжей не то воды, не то грязи.
Но все равно на окружающий мир смотреть было веселее и утешительнее. С меня достаточно было подземелья: всех этих катакомб, темниц, склепов, скелетов.
Я вышел за ворота и сел на лавочку под липами. Думалось почему-то все про глупое. Что вот и закончились мои поиски, а все равно осталось ощущение какой-то незавершенности, как будто окончил алфавит где-то на трех его четвертях. И еще подумалось о липах, что вот уже скоро им цвести. И вспомнился герой какого-то произведения, комнатный интеллигент, который целый день ходил по квартире и возмущался тем, что вот где-то кошки нагадили, а он никак не может разобраться, где. И лишь вечером додумался, что совсем не кошки в квартире напаскудили, а это на улице липы расцвели.
Жихович появился минут через сорок, бросил под ноги сверток и сел рядом со мной. Видимо, не столько отдохнуть, сколько предпринять еще одну — и наступательную — попытку оправдаться, вернее, убедить в своей правоте.
Я знал, что было в узле. Кости и череп, завернутые в дерюгу. Выгреб-таки их в напрасном, неутолимом гневе. Словно продолжая свои мысли, он тихо сказал:
— Я и то думаю, я и то боюсь, что пустыми, дрянными были молитвы, которые люди возносили на этом месте многие столетия. Потому что эта падаль лежала здесь. Это все равно, как молитвы в корчме, как молитвы на гноище, прости меня матерь Остробрамская.
— Зачем вы это? — слабо противоречил я. — Разве ему не все равно?
— Это для вас все равно. А ему не все равно. И мне не все равно. Потому что я верю, в отличие от вас. Верю, что он сейчас где-то там скрежещет зубами. Даже если пожертвованиями купил себе чистилище вместо ада, где ему вечно надлежит быть.
Несколько ребятишек, которым, видимо, надоела возня людей возле замковых подземелий, появились на влажном сочном лужку возле болотца и начали гонять туда и сюда футбольный мяч.
Жихович смотрел сквозь них:
— Скрежещет, потому что нет и не будет покоя его, — он помолчал, — г… костям. А думаете, он его купил? Не купил и не купит.
Поднялся и понес сверток к болоту. Остановился над ним, когда одна из ног провалилась, и сыпанул что-то такое из дерюжки в трясину.
А потом подбросил в воздух что-то круглое и с подъема, как настоящий форвард, послал это детям под ноги. Вид у него был при этом страшный.
— Эй, вот вам еще мяч.
Заинтересованные мальчишки начали подходить к «мячу», столпились вокруг.
— И пускай тебе, гад, змеюка вонючая, каждый удар там отзовется. Тысячекратно по тысяче раз.
Я хотел было подняться, чтобы прекратить все это. Но тут вывернулись откуда-то Стасик Мультан и Василько Шубайло. Видимо, спешили к замку. Стах остановил ногой кем-то уже в азарте подфутболенный «мяч».
— Цыц. Вы что это, сопляки? Это неладно.
Посмотрел на ксендза, и взгляд из-под сивых волос был неодобрительный и суровый.
— Это вы кинули?
— Да.
— Та-а, — беззвучно сказал Василько, — ки-инул.
— А зачем? — спросил Стасик.
И тут я удивился. Ксендз словно оправдывался перед этой мелюзгой.
— Хуже этого человека не было.
— Так ногами зачем же гонять?
— А что еще с ним делать? — это спросил я.
— Вопрос неразумный, — Стах сказал это солидно, как взрослый. — Ему это, наверное, все равно. А вот они, эти ребята, чему научатся?
Ксендз сник, словно из него выпустили воздух. И тогда Стах пучком травы взял череп в руки:
— Я его лучше в тину закину, если уж ему там место.
Понес и в самом деле швырнул череп в самую середину ржавой грязи, после чего они с Васильком удалились спокойным шагом в сторону замка.
Дети последовали за ними, как почетная стража. Возле далеких лип у замка окружили маленькую фигурку Сташки. Пестрая стайка на пестром лугу. Синеглазые под синеглазым небом.
— Ну вот, — вздохнул ксендз, снова присаживаясь рядом со мной. — А той не улыбнулись дети. И моей тоже. И неизвестно даже, где над нею плакать.
Приближалась Сташка. Жихович потер ладонями виски.
— Теперь придется отвечать перед начальством. За бесчинства в храме. Но я не мог допустить, чтобы в храме, как в краме. Будто в разбойничьем притоне. Знаете, что Шоу сказал про Ленина? Где-то на границе двадцатых и тридцатых?
— Нет. Что-то не помню.
— Он сказал: «…если этот эксперимент в области общественного устройства не удастся, тогда цивилизация потерпит крах, как потерпели крах многие цивилизации, предшествовавшие нашей».
— Но…
— Чувствуете ответственность? Ну вот. И самоуспокаиваться рано, пока есть Майданеки, гибнут люди, бродят по миру и творят зло прямые потомки этого вот чудовища. Будем мириться, позволим им засорять землю и небо — тогда грош цена и цивилизации и нам. Нам, если мы хоть на минуту позволим ужасу смерти руководить нашей жизнью. И потому я…
— Я сказал бы о вашем поступке иначе: «Святое величие, святая нетерпимость одного осквернителя праха».
Он вновь начал говорить беспорядочно и очень тихо:
— Людям очень нужен чистый воздух. Нужно, чтобы легко дышалось. Очень нужен чистый воздух. Очень чистый воздух.
Сташка подошла к нам:
— Почему не идете?
— Не хочу я на все это смотреть. Это больше не мое дело.
— Вскрыли ту… нижнюю камеру, — сказала она. — Такого я нигде не видела. Разве что в «Золотой кладовой» Эрмитажа. Чего там только нет! Кубки, оружие ценнейшее, блюда золотые и серебряные, сундуки монет, перстни, ожерелья, слитки и серебряные и золотые с камнями, книги, чаши для причастия, дискосы, монстранции, канделябры, реликварии, иконы удивительной работы и оклады — чудо. Дароносицы, потиры, напрестольные кресты, подвески, братины, ковши. Эмаль, чеканка, чернь — в глазах рябит. И десятки золотых ковчегов: документы и, видимо, бумаги на княжеское достоинство и завещание тех Ольшанских.
— Плевал я на это, — процедил я.
— И я. Как вспомню тех «стражей» — плакать хочется. Стоило ли их самих все то, что они стерегли?
— А что во втором тайнике?
— Не знаю. Наверное, награбленное командой Розенберга (опять же ценности, картины и все такое).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57