А до этого я жила в Фиссе, что в Тироле. Знаю толк в земле, небе и горах.
Когда они приехали, я стояла на опушке леса. Я видела, как грузовик ползет вверх, делая виражи. Была суббота, ноябрь 1955 года. Я поняла, что они заблудились. За четыре километра до Аррама есть развилка, и автомобилисты часто ошибались. А так к нам никто не заезжал. В руках у меня заяц, попавшийся в силки Габриеля, которые он установил в двадцати метрах от тропинки, ведущей к нашему дому. Под старой американской шинелью на мне была только комбинация, а на ногах – старые резиновые сапоги. Провозившись целый день в доме, я, вероятно, только что умылась и, увидев в окно попавшегося зайца, вышла, даже не одевшись, ведь сюда обычно, никто не заезжал.
Я пошла навстречу грузовику. В кабине были трое, но вылез только водитель. Верзила, коротко стриженный, в куртке с меховым воротником. Он сказал: «Мы, видно, сбились с пути. Где тут Аррам?» Изо рта у него шел пар, хотя солнце было жарким, как в апреле. Мне было 27 лет. Я стояла, одной рукой придерживая полу шинели и с мертвым зайцем в другой. Я сказала: «Вы поехали не туда, куда надо, после развилки. Вам бы повернуть налево и ехать вдоль реки». Он кивнул в знак того, что понял. Его удивил мой акцент, и он глазел на мои приоткрытые коленки. Не знаю почему, я добавила «извините». Те другие тоже глазели на меня. А этот сказал: «Отличный попался заяц». Оглядев дом и горы вокруг, добавил: «Тихо тут у вас». Я не знала, что ему сказать. Было тихо, снежно, и только мотор тарахтел на холостых оборотах. Наконец водитель выговорил: «Ну ладно, спасибо. Мы поедем». И залез обратно в грузовик. Обождав, пока они развернутся и уедут, я пошла обратно в дом.
Я была одна с предыдущего дня. Раз в три недели Габриель уезжал к своей сестре Клеманс в Пюже-Тенье. Меня она не желала принимать. По моему виду и по тишине в доме водитель, наверное, понял, что я одна. Но это не вызвало у меня тревоги. В те времена я была очень застенчива, куда больше, чем теперь, но совсем не пуглива. Слишком много страха пережила я в последние месяцы войны.
Выпотрошив зайца, отнесла его в погреб, где уже лежал еще один. В ту зиму мы ели только зайчатину. Потом я что-то еще делала, уж не помню. Часа в два-три оделась. Стоя перед зеркалом, вспомнила троих из грузовика. Особенно Одного, как он смотрел на меня, когда я стояла в одной комбинации под шинелью. И почувствовала, как сильно забилось сердце. Не скажу, что от страха, нет. Стыдно признаться, но это так. Я давно не любила Габриеля. Похоже, я любила его только вначале, когда мы бежали из Германии. Но никогда не изменяла ему. Тем не менее сердце начинало сильно биться, когда мужчины оглядывали меня и я читала в их взглядах желание. Но раз я не была неверной женой, то говорила себе: «Ты кокетка». Теперь-то я знаю, что я такая же, как и моя дочь. Или, к несчастью, она стала такой же, как я. Она думает, что ее любят, если хотят переспать с ней. Я никогда не рассказывала ей всю правду: как бы она ко мне ни приставала, просто не могла. Никто бы не смог на моем месте. И я не сказала ей, что перед зеркалом, надевая платье, я испытывала приятную истому. Я не сказала ей, что могла бы спуститься тогда в деревню, найти у кого-нибудь приют, объяснив, что осталась одна и мне страшно. Они обозвали бы меня Евой Браун и стали бы снова подозрительно и обидно оглядывать. Но тогда бы ничего не случилось. Вместо правды я сказала дочери: «Я не сожалею о случившемся. Тогда бы не было тебя, понимаешь? Пусть тысячи людей погибнут, лишь бы ты была со мной». Но та не понимает, она думает только об одном – о папе, которого ее лишили в тот страшный день.
Да, я помню, что, перед тем, как надеть через голову синее джерсовое платье, с минуту неподвижно стояла у зеркала, вспоминая глаза того мужчины. Не водителя в куртке, говорившего со мной. Не самого молодого в баскском берете, курившего сигарету. А того, у которого были черные, блестящие глаза и густые черные усы. Он понял, что у меня под шинелью только комбинация, и хотел меня. Я поглядела на себя его глазами и почувствовала тяжелое сердцебиение. Возможно, я что-то придумываю, чтобы покарать себя за другие грехи.
Когда они вернулись, я была в большой комнате. Через запотевшее окно увидела грузовик, ехавший теперь прямо к нашему дому. С замершим сердцем подумала: «Нет, это неправда, нет!» Но знала, что все так и есть, что такова уж моя жизнь. Я вышла на порог. Вылезли все трое. Они не разговаривали. Лишь самый молодой криво улыбался. Они были пьяны, я сразу поняла, и шли, стараясь не качаться. Расталкивая друг друга, приблизились к двери. И смотрели на меня пристально, молча, и теперь во всем окружавшем меня мире было слышно только чавканье их обуви по грязи перед домом, там, где я прежде смела снег.
Я закричала и побежала через комнату в пристройку, где потом была комната моей дочери. Ноги не держали меня. Я долго пыталась открыть засов, и, когда наконец сделала это, тот, кто говорил со мной утром, уже стоял рядом. Он первым ударил меня, произнеся какие-то непонятные слова. Остальные подошли к нам и потащили меня в комнату. Когда начали срывать с меня платье, я закричала, и они опять стали бить меня. Самый молодой из них сказал: «Знаешь, что мы сделаем, если ты будешь орать?» Я лежала на полу и плакала. «Мы перебьем тебе кочергой нос и выбьем зубы». Он пошел за кочергой. А затем зло сказал: «Ну валяй, кричи». Тот, что разговаривал со мной утром, сбросил на постель куртку и, наклонившись, заметил: «В твоих интересах помолчать. Ничего плохого мы тебе не сделаем, если не станешь сопротивляться». Самый младший заявил: «Скидывай платье, дрянь!» И нацелился в меня кочергой. Я заплакала, встала, сняла и так уже разорванное платье. Тогда они бросили меня на постель. И тот, что разговаривал со мной утром, все повторял и повторял: «Будь паинькой. Потом мы уедем». И тогда это началось. Помогая друг другу, они сначала держали меня за ноги и за руки. Но, почувствовав, что я не сопротивляюсь, перестали это делать. Тот, черноглазый и темноволосый, был вторым. Он целовал меня в губы. Последним оказался верзила. Взяв свое, он сказал: «Ты правильно поступила, что не орала. К чему быть изуродованной?»
Оставив дверь открытой, он присоединился к остальным. Я больше не плакала, я не могла ни о чем думать. Только слышала, как они роются в буфете и снова пьют. Затем тот, черноглазый с густыми усами, пришел за мной: «Идем. Они хотят есть».
Я подумала было взять из шкафа другую одежду, но младший не позволил. Бросившись в комнату, он закричал: «Ну нет!» И швырнул меня через всю комнату. Придерживая комбинацию рукой – они оборвали мне бретельки, – я пошла туда. А они смеялись.
Затем они заставили меня пить вино. Большими стаканами. Младший держал за волосы и говорил: «Пей, красотка» – и смотрел своими злющими глазами. Я изжарила им зайца. Черноглазый, которого остальные называли Итальянцем, открыл дверь на улицу и дышал свежим холодным воздухом. Младший сказал шоферу: «Смотри, как вызвездило, ну и красота!» Он захотел, чтобы я тоже посмотрела. Через открытую дверь был слышен свист северного ветра с гор. Я была пьяна, мне приходилось держаться за стену, чтобы не упасть.
Шофер усадил меня к себе на колени, пока они ели и пили, и заставлял пить. Им захотелось танцевать. Они смеялись. Я, кажется, тоже, и одновременно плакала. Я была пьяна впервые в жизни. Они набросили на меня американскую шинель и вывели на снег; В кузове машины стояло механическое пианино. При свете лампочки над дверью я увидела тяжелый густо-зеленого цвета инструмент. На крышке была большая позолоченная буква «М». Пианино было привязано веревками. Они запустили музыку. Я упала в снег, прикладывала его ко лбу, щекам и слышала мелодию «Пикардийской розы», долетавшую, наверное, до деревни. Шофер грузовика поднял меня. Он хотел, чтобы я тоже танцевала. А я не могла. У меня не было сил, голова болталась, ноги еле двигались по снегу.
Позже они нашли виноградную водку и опять заставили меня пить, а младший, чтобы помучить, заставлял ходить по кухне голой. Итальянец сказал: «Хватит. Перестань». Но младший не соглашался, и шофер тоже. Потом я только повторяла про себя: «Мне все равно. Теперь мне все равно». У меня остались какие-то обрывки воспоминаний. Не помню, сколько это продолжалось. Я назвала себя Паулой. Я курила французскую сигарету, которую мне дал младший. Когда я различала их лица, мне казалось, что я их знаю давным-давно. Они брали меня снова, и младший заставлял повторять, что я их подружка. Едва я закрывала глаза, как все вокруг начинало кружиться, весь мир раскачивался вместе со мной.
Потом меня стошнило. Они набросили на меня шинель, водитель посадил на скамью перед столом и сам надел мне на ноги резиновые сапоги. Они потащили меня на улицу, сказав, что уезжают, и требовали, чтобы я с ними попрощалась. Все трое поцеловали меня в губы, и я им позволила, хотя внутри все восставало. Но не потому, что это имело какое-то значение после всего случившегося, а от мысли, что я пьяная и что от меня пахнет блевотиной. Самый молодой сказал: «Советуем тебе помалкивать. Иначе мы вернемся, и я перебью тебе нос и выбью зубы». Садясь в кабину, добавил: «Мы все трое скажем, что ты сама хотела». Последним со мной прощался Итальянец. В куртке и грубых вельветовых брюках. Он пошатывался. Потом с трудом вытащил из кармана золотое портмоне и дал денег. Сто нынешних франков. Я очень тихо сказала «нет», но он глухо пробормотал: «Бери, бери», – и сунул в руку.
Я увидела, как грузовик с зажженными фарами и красными задними огнями спускался с холма, а затем исчез за пихтами. Я была совсем голая под шинелью, и мне было холодно. Но я была счастлива, что мне холодно. Перед самой дверью снова упала в снег. Потом кое-как заползла в дом, таща за собой шинель. Оказавшись на полу кухни, ногами закрыла дверь. Несмотря на шум в голове, на стучавшую в висках кровь, я понимала, что не доберусь до постели. Подтянула к себе шинель и укрылась ею. Подумала: «Ведь плита еще горячая. Подвинься к ней ближе». Но уже не могла этого сделать. Ничего не болело. Все тело было каким-то пустым. Я слышала странный ритмичный стук, нет, не будильника, который стоял на печке. Долго не могла понять, что это лязгали мои зубы. Тогда я изо всех сил завыла и захлебнулась в рыданиях, надеясь, что на другой день меня уже не будет в живых.
2
Вернувшись домой, Габриель нашел меня на полу скорчившейся под шинелью. Ногами я упиралась в дверь и пришла в себя, когда он попытался ее открыть. Он был недоволен тем, что свет на улице горел всю ночь. Я поджала ноги, и тогда, войдя, он увидел меня, грязные тарелки и бутылку на столе и лишился голоса. Он поднял меня и отнес на постель. Простыни и одеяла валялись на полу. Он поднял их, укрыл меня, лег рядом, чтобы я не дрожала, и все говорил: «Не может этого быть. Не может быть». Сквозь окно пробивался дневной свет, и мне показалось, что я спала долго-долго. Открыв глаза, когда пришел Габриель, я удивилась, что я не в подвале, где спала последние недели в Берлине. А ведь прожила в этом доме больше девяти лет.
Он пошел сварить кофе. Я слышала, как он разжигает печь. У него было достаточно времени, чтобы поразмыслить по поводу беспорядка в комнате, потому что, вернувшись, он только сказал; «Мерзавцы! Я пойду за жандармами». На нем были пальто и шарф. Я выпила большую чашку кофе. У меня болели распухшие губы и правый глаз. Накануне я не обратила на это внимания, но, когда Габриель провел рукой по моему лицу, поняла, что там, где меня били, остались следы. Он спросил: «Ты их знаешь? Они здешние?» Я отрицательно покачала головой. Тогда он повторил: «Я пойду за жандармами». Но я знала, что он никуда не пойдет. Облегчая ему отступление, заметила: «Даже если их найдут, мне все равно не поверят. Они предупредили, что скажут, будто я сама хотела».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
Когда они приехали, я стояла на опушке леса. Я видела, как грузовик ползет вверх, делая виражи. Была суббота, ноябрь 1955 года. Я поняла, что они заблудились. За четыре километра до Аррама есть развилка, и автомобилисты часто ошибались. А так к нам никто не заезжал. В руках у меня заяц, попавшийся в силки Габриеля, которые он установил в двадцати метрах от тропинки, ведущей к нашему дому. Под старой американской шинелью на мне была только комбинация, а на ногах – старые резиновые сапоги. Провозившись целый день в доме, я, вероятно, только что умылась и, увидев в окно попавшегося зайца, вышла, даже не одевшись, ведь сюда обычно, никто не заезжал.
Я пошла навстречу грузовику. В кабине были трое, но вылез только водитель. Верзила, коротко стриженный, в куртке с меховым воротником. Он сказал: «Мы, видно, сбились с пути. Где тут Аррам?» Изо рта у него шел пар, хотя солнце было жарким, как в апреле. Мне было 27 лет. Я стояла, одной рукой придерживая полу шинели и с мертвым зайцем в другой. Я сказала: «Вы поехали не туда, куда надо, после развилки. Вам бы повернуть налево и ехать вдоль реки». Он кивнул в знак того, что понял. Его удивил мой акцент, и он глазел на мои приоткрытые коленки. Не знаю почему, я добавила «извините». Те другие тоже глазели на меня. А этот сказал: «Отличный попался заяц». Оглядев дом и горы вокруг, добавил: «Тихо тут у вас». Я не знала, что ему сказать. Было тихо, снежно, и только мотор тарахтел на холостых оборотах. Наконец водитель выговорил: «Ну ладно, спасибо. Мы поедем». И залез обратно в грузовик. Обождав, пока они развернутся и уедут, я пошла обратно в дом.
Я была одна с предыдущего дня. Раз в три недели Габриель уезжал к своей сестре Клеманс в Пюже-Тенье. Меня она не желала принимать. По моему виду и по тишине в доме водитель, наверное, понял, что я одна. Но это не вызвало у меня тревоги. В те времена я была очень застенчива, куда больше, чем теперь, но совсем не пуглива. Слишком много страха пережила я в последние месяцы войны.
Выпотрошив зайца, отнесла его в погреб, где уже лежал еще один. В ту зиму мы ели только зайчатину. Потом я что-то еще делала, уж не помню. Часа в два-три оделась. Стоя перед зеркалом, вспомнила троих из грузовика. Особенно Одного, как он смотрел на меня, когда я стояла в одной комбинации под шинелью. И почувствовала, как сильно забилось сердце. Не скажу, что от страха, нет. Стыдно признаться, но это так. Я давно не любила Габриеля. Похоже, я любила его только вначале, когда мы бежали из Германии. Но никогда не изменяла ему. Тем не менее сердце начинало сильно биться, когда мужчины оглядывали меня и я читала в их взглядах желание. Но раз я не была неверной женой, то говорила себе: «Ты кокетка». Теперь-то я знаю, что я такая же, как и моя дочь. Или, к несчастью, она стала такой же, как я. Она думает, что ее любят, если хотят переспать с ней. Я никогда не рассказывала ей всю правду: как бы она ко мне ни приставала, просто не могла. Никто бы не смог на моем месте. И я не сказала ей, что перед зеркалом, надевая платье, я испытывала приятную истому. Я не сказала ей, что могла бы спуститься тогда в деревню, найти у кого-нибудь приют, объяснив, что осталась одна и мне страшно. Они обозвали бы меня Евой Браун и стали бы снова подозрительно и обидно оглядывать. Но тогда бы ничего не случилось. Вместо правды я сказала дочери: «Я не сожалею о случившемся. Тогда бы не было тебя, понимаешь? Пусть тысячи людей погибнут, лишь бы ты была со мной». Но та не понимает, она думает только об одном – о папе, которого ее лишили в тот страшный день.
Да, я помню, что, перед тем, как надеть через голову синее джерсовое платье, с минуту неподвижно стояла у зеркала, вспоминая глаза того мужчины. Не водителя в куртке, говорившего со мной. Не самого молодого в баскском берете, курившего сигарету. А того, у которого были черные, блестящие глаза и густые черные усы. Он понял, что у меня под шинелью только комбинация, и хотел меня. Я поглядела на себя его глазами и почувствовала тяжелое сердцебиение. Возможно, я что-то придумываю, чтобы покарать себя за другие грехи.
Когда они вернулись, я была в большой комнате. Через запотевшее окно увидела грузовик, ехавший теперь прямо к нашему дому. С замершим сердцем подумала: «Нет, это неправда, нет!» Но знала, что все так и есть, что такова уж моя жизнь. Я вышла на порог. Вылезли все трое. Они не разговаривали. Лишь самый молодой криво улыбался. Они были пьяны, я сразу поняла, и шли, стараясь не качаться. Расталкивая друг друга, приблизились к двери. И смотрели на меня пристально, молча, и теперь во всем окружавшем меня мире было слышно только чавканье их обуви по грязи перед домом, там, где я прежде смела снег.
Я закричала и побежала через комнату в пристройку, где потом была комната моей дочери. Ноги не держали меня. Я долго пыталась открыть засов, и, когда наконец сделала это, тот, кто говорил со мной утром, уже стоял рядом. Он первым ударил меня, произнеся какие-то непонятные слова. Остальные подошли к нам и потащили меня в комнату. Когда начали срывать с меня платье, я закричала, и они опять стали бить меня. Самый молодой из них сказал: «Знаешь, что мы сделаем, если ты будешь орать?» Я лежала на полу и плакала. «Мы перебьем тебе кочергой нос и выбьем зубы». Он пошел за кочергой. А затем зло сказал: «Ну валяй, кричи». Тот, что разговаривал со мной утром, сбросил на постель куртку и, наклонившись, заметил: «В твоих интересах помолчать. Ничего плохого мы тебе не сделаем, если не станешь сопротивляться». Самый младший заявил: «Скидывай платье, дрянь!» И нацелился в меня кочергой. Я заплакала, встала, сняла и так уже разорванное платье. Тогда они бросили меня на постель. И тот, что разговаривал со мной утром, все повторял и повторял: «Будь паинькой. Потом мы уедем». И тогда это началось. Помогая друг другу, они сначала держали меня за ноги и за руки. Но, почувствовав, что я не сопротивляюсь, перестали это делать. Тот, черноглазый и темноволосый, был вторым. Он целовал меня в губы. Последним оказался верзила. Взяв свое, он сказал: «Ты правильно поступила, что не орала. К чему быть изуродованной?»
Оставив дверь открытой, он присоединился к остальным. Я больше не плакала, я не могла ни о чем думать. Только слышала, как они роются в буфете и снова пьют. Затем тот, черноглазый с густыми усами, пришел за мной: «Идем. Они хотят есть».
Я подумала было взять из шкафа другую одежду, но младший не позволил. Бросившись в комнату, он закричал: «Ну нет!» И швырнул меня через всю комнату. Придерживая комбинацию рукой – они оборвали мне бретельки, – я пошла туда. А они смеялись.
Затем они заставили меня пить вино. Большими стаканами. Младший держал за волосы и говорил: «Пей, красотка» – и смотрел своими злющими глазами. Я изжарила им зайца. Черноглазый, которого остальные называли Итальянцем, открыл дверь на улицу и дышал свежим холодным воздухом. Младший сказал шоферу: «Смотри, как вызвездило, ну и красота!» Он захотел, чтобы я тоже посмотрела. Через открытую дверь был слышен свист северного ветра с гор. Я была пьяна, мне приходилось держаться за стену, чтобы не упасть.
Шофер усадил меня к себе на колени, пока они ели и пили, и заставлял пить. Им захотелось танцевать. Они смеялись. Я, кажется, тоже, и одновременно плакала. Я была пьяна впервые в жизни. Они набросили на меня американскую шинель и вывели на снег; В кузове машины стояло механическое пианино. При свете лампочки над дверью я увидела тяжелый густо-зеленого цвета инструмент. На крышке была большая позолоченная буква «М». Пианино было привязано веревками. Они запустили музыку. Я упала в снег, прикладывала его ко лбу, щекам и слышала мелодию «Пикардийской розы», долетавшую, наверное, до деревни. Шофер грузовика поднял меня. Он хотел, чтобы я тоже танцевала. А я не могла. У меня не было сил, голова болталась, ноги еле двигались по снегу.
Позже они нашли виноградную водку и опять заставили меня пить, а младший, чтобы помучить, заставлял ходить по кухне голой. Итальянец сказал: «Хватит. Перестань». Но младший не соглашался, и шофер тоже. Потом я только повторяла про себя: «Мне все равно. Теперь мне все равно». У меня остались какие-то обрывки воспоминаний. Не помню, сколько это продолжалось. Я назвала себя Паулой. Я курила французскую сигарету, которую мне дал младший. Когда я различала их лица, мне казалось, что я их знаю давным-давно. Они брали меня снова, и младший заставлял повторять, что я их подружка. Едва я закрывала глаза, как все вокруг начинало кружиться, весь мир раскачивался вместе со мной.
Потом меня стошнило. Они набросили на меня шинель, водитель посадил на скамью перед столом и сам надел мне на ноги резиновые сапоги. Они потащили меня на улицу, сказав, что уезжают, и требовали, чтобы я с ними попрощалась. Все трое поцеловали меня в губы, и я им позволила, хотя внутри все восставало. Но не потому, что это имело какое-то значение после всего случившегося, а от мысли, что я пьяная и что от меня пахнет блевотиной. Самый молодой сказал: «Советуем тебе помалкивать. Иначе мы вернемся, и я перебью тебе нос и выбью зубы». Садясь в кабину, добавил: «Мы все трое скажем, что ты сама хотела». Последним со мной прощался Итальянец. В куртке и грубых вельветовых брюках. Он пошатывался. Потом с трудом вытащил из кармана золотое портмоне и дал денег. Сто нынешних франков. Я очень тихо сказала «нет», но он глухо пробормотал: «Бери, бери», – и сунул в руку.
Я увидела, как грузовик с зажженными фарами и красными задними огнями спускался с холма, а затем исчез за пихтами. Я была совсем голая под шинелью, и мне было холодно. Но я была счастлива, что мне холодно. Перед самой дверью снова упала в снег. Потом кое-как заползла в дом, таща за собой шинель. Оказавшись на полу кухни, ногами закрыла дверь. Несмотря на шум в голове, на стучавшую в висках кровь, я понимала, что не доберусь до постели. Подтянула к себе шинель и укрылась ею. Подумала: «Ведь плита еще горячая. Подвинься к ней ближе». Но уже не могла этого сделать. Ничего не болело. Все тело было каким-то пустым. Я слышала странный ритмичный стук, нет, не будильника, который стоял на печке. Долго не могла понять, что это лязгали мои зубы. Тогда я изо всех сил завыла и захлебнулась в рыданиях, надеясь, что на другой день меня уже не будет в живых.
2
Вернувшись домой, Габриель нашел меня на полу скорчившейся под шинелью. Ногами я упиралась в дверь и пришла в себя, когда он попытался ее открыть. Он был недоволен тем, что свет на улице горел всю ночь. Я поджала ноги, и тогда, войдя, он увидел меня, грязные тарелки и бутылку на столе и лишился голоса. Он поднял меня и отнес на постель. Простыни и одеяла валялись на полу. Он поднял их, укрыл меня, лег рядом, чтобы я не дрожала, и все говорил: «Не может этого быть. Не может быть». Сквозь окно пробивался дневной свет, и мне показалось, что я спала долго-долго. Открыв глаза, когда пришел Габриель, я удивилась, что я не в подвале, где спала последние недели в Берлине. А ведь прожила в этом доме больше девяти лет.
Он пошел сварить кофе. Я слышала, как он разжигает печь. У него было достаточно времени, чтобы поразмыслить по поводу беспорядка в комнате, потому что, вернувшись, он только сказал; «Мерзавцы! Я пойду за жандармами». На нем были пальто и шарф. Я выпила большую чашку кофе. У меня болели распухшие губы и правый глаз. Накануне я не обратила на это внимания, но, когда Габриель провел рукой по моему лицу, поняла, что там, где меня били, остались следы. Он спросил: «Ты их знаешь? Они здешние?» Я отрицательно покачала головой. Тогда он повторил: «Я пойду за жандармами». Но я знала, что он никуда не пойдет. Облегчая ему отступление, заметила: «Даже если их найдут, мне все равно не поверят. Они предупредили, что скажут, будто я сама хотела».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42