«Элиана». Она все с той же улыбкой посмотрела на меня, и я почувствовал: чего-то ждет. Я сказал ей: «Если ты чего-нибудь хочешь, скажи, я принесу». Она ответила: «Я хочу серебряное сердечко и медвежонка, и потом я еще хочу…» Она не договорила и стала плакать. Я спросил: «Чего ты хочешь?». Она пошевелила головой, не переставая смотреть на меня сквозь слезы, и все. Стоявшая за мной врачиха сказала: «Этот господин твой большой друг. Он через несколько дней привезет на машине твоего папу». Тогда она засмеялась и, плача, стала ходить по палате, приговаривая: «Да, этого я очень хочу. Да, это то, что надо». И снова тихо заговорила сама с собой – неспокойная, но счастливая, со слезами на щеках.
Мне дали понять, что пора уйти. А я-то не пробыл и пяти минут. Я сказал: «До свидания, Элиана». Она, обернувшись, опять улыбнулась. Щеки ввалились, голову она держала очень прямо, и я заметил – потому что стремился все унести с собой в памяти, – у нее сняли обручальное кольцо.
В коридоре я прислонился к стене, и мадам Фельдман мне сказала: «Перестаньте. Я же вас предупреждала. Будьте благоразумны». Я сделал над собой усилие. Мне было стыдно. Мы пошли к лифту. Я сказал; «Как же так? Разве это бывает?» Она ответила; «Неизлечимые болезни редки. Если бы я всем сердцем в это не верила, то сидела бы дома и смотрела по телевизору передачу о крокодилах. Вот существа, которые сумели выжить, несмотря ни на что».
Я поездил по Марселю. Поставил машину на аллее Леон-Гамбетта, вошел в кафе. По-прежнему хотелось пить. Заказал воду с мятой. Ее любимый напиток. Более прохладительный, чем пиво. Кажется, я хотел чего-то, чего не существует на свете.
Потом пешком спустился по улице Канебьер до Старого порта. Меня толкали, но я молча рассматривал витрины. Серебряное сердечко. Где оно? Медвежонок, тот в нашей комнате. Я видел его перед отъездом. В Старом порту я поглядел на воду, на пятна нефти, на пароходики. Вернувшись на Канебьер, купил в киоске парижскую газету «Журналь де Диманш» и просмотрел, сидя в кафе, снова взял стакан минеральной с мятой.
О происшествии в Дине там уже писали, но в двух словах. Неизвестным убит хозяин лесопилки, исчез шурин жертвы, агент по продаже недвижимости. Машина его обнаружена, ведутся розыски. Я знал, что в понедельник газеты напишут подробнее, но не чувствовал ничего похожего на страх. Было безразлично.
Около шести часов вечера сел в «ДС». Решил ехать домой и вернуться снова на другой день. Я привезу ей медвежонка, она будет счастлива. Вечером поговорю с Микки. Не стану ему рассказывать, что я сделал, чтобы не впутывать его в это дело, но мне станет легче, когда увижу его мордаху и услышу его глупости. Он опять заговорит об Эдди Мерксе, Мэрилин Монро и Марселе Омоне. А может, и о Рокаре. По его мнению, Рокар – настоящий социалист и всегда говорит умные вещи. Клянусь, когда Микки рассуждает об этом, остается только заткнуть чем-нибудь уши.
Возвращаясь, я не хотел проезжать через Динь. Поэтому, добравшись до Драгиньяна и съев бутерброд, поехал наверх через Кастеллан и Анно. Сто восемьдесят километров.
Первый, кого я увидел, вернувшись в наш город, был ВавА, парень, перерисовавший портрет для Коньяты. Он слонялся, предлагая отдыхающим сняться. Он и сказал мне, что Микки с Жоржеттой в кино. А другого брата не видел. Он спросил, как Эна. Я ответил: «Ничего. Спасибо». Поставил «ДС» на улочке возле «Ройаля» за старым рынком. Лулу-Лу сидела в кассе, мне не хотелось ее видеть, и я пошел, как уже говорил раньше, в кафе напротив поджидать перерыв.
Когда же я начал вам все рассказывать? В понедельник вечером, на другой день и до утра. Затем мы разговаривали днем во вторник. А сейчас среда. Всего-то среда, 11 августа. Я только что понял это, просмотрев календарь, в котором для себя записал все события, случившиеся со мной этой весной и летом, с того дня, когда танцевал с Эной, когда впервые держал ее в своих объятиях. Господи, как это было давно!
Итак, я рассматривал афишу с Джерри Льюисом и ждал перерыва, когда выйдет Микки. И думал о своем чемодане. Я забыл, куда дел его. Помнил, что, оплачивая счет в «Кристотеле», держал чемодан у ног, а потом уж ничего не помнил. Не помнил, положил ли его в багажник «ДС». Подл, он и лежит там. Я тоже понемногу начинал сходить с ума.
Из кино повалил народ. Одни курили, другие ели мороженое Наконец я увидел Жоржетту и Микки. На нем были такие же черные брюки, как и на мне, и зеленоватая водолазка. И шел он эдак вальяжно, как павлин. Если не видеть, как Микки выходит в перерыве из кинотеатра, бросая окружающим: «Как дела, старина?» – скаля передние зубы на манер Хэмфри Богарта, то трудно понять, как радостно сознавать в такую минуту, что он твой брат. Хочется смеяться, и сердце щемит.
Встав со стула, я постучал по витрине, и он увидел меня. И еще понял кое-что. Жоржетта пошла было за ним, но он ей что-то сказал, и она осталась на улице под фонарем, а Микки подсел ко мне. Я пил пиво, и он заказал себе тоже. Потом спросил про Эну. Я рассказал, как ходил в больницу сегодня и накануне. Микки выпил пиво, хмуря лоб, как всякий раз, когда размышляет, и сказал: «Вид у тебя очень усталый. Скоро и ты попадешь в больницу».
Мы молча посидели еще за столом, а затем он сообщил, что его хозяин Фарральдо хочет меня видеть. Я встречался с Фарральдо раз десять – привет, как дела? – он даже был на моей свадьбе, но я толком с ним незнаком и потому удивился. А Микки сказал: «Это по поводу бывшего работника лесопилки по имени Лебаллек». Я почувствовал комок в горле, но постарался не показать виду. Тогда он добавил: «Две недели назад Эна приходила к Фарральдо и интересовалась тем Лебаллеком. Он тот самый шофер, что привез механическое пианино. Ну, когда отец возил его в город, в ломбард». Лебаллек, механическое пианино, наш отец – я ничего не мог понять и спросил: «Ты это о чем? Что за история?» Я сказал это так громко, что Микки, в замешательстве оглядевшись, ответил; «Я лично ничего не знаю. Фарральдо только сказал, что хочет поговорить с тобой».
Я заплатил по счету. Напротив в кинотеатре дали звонок на окончание перерыва. Мы вышли из кафе. Жоржетта дожидалась недовольная. Я поцеловал ее в щеку. Она спросила про Эну. Я ответил: «Микки тебе расскажет». Микки предложил: «Идем с нами. Забавный фильм. Посмеешься, станет легче». Я отказался, сказав им, что мне не больно охота смеяться, особенно сейчас. Они вернулись в зал. Лулу-Лу стояла в дверях, отбирая контрамарки. Я лишь помахал ей издали рукой и пошел к «ДС». Чемодан был в багажнике.
Приехав в деревню, я застал Коньяту и мать на кухне, они смотрели телек. Мать одновременно гладила белье. Она выключила телевизор, и я рассказал о том, что видел в больнице. Два-три раза мне приходилось кое-что по второму разу объяснять Коньяте, которая повторяла: «Что, что?» Бу-Бу не ужинал дома, и осталась тушеная баранина. Однако я сказал, что не хочу есть. Бутерброд, купленный в Драгиньяне, застрял у меня в горле.
Я спросил мать: «Ты знаешь, кто был тот шофер, который привез механическое пианино, когда я был мальчишкой?» Она ответила: «Я даже нашла накладную. И показала ее девочке. Его зовут Жан Лебаллек. В тот вечер меня не было дома, я ходила к Массиням – именно тогда умер их старик. Но я часто встречала Жана Лебаллека, и твоя тетка тоже, можешь спросить ее сам».
Она пошла за накладной, а я поговорил с Коньятой. В глазах у нее застыли слезинки. Она переживала, думая о том, каково Эне в сумасшедшем доме. И сказала глухим, очень громким и ровным голосом: «Жан Лебаллек и его шурин. Они сидели в этой комнате вместе с твоим бедным отцом. Я хорошо помню тот день – понедельник в ноябре 1955 года. Как раз обильно выпал снег. Они привезли пианино и выпили вина, тут, в этой самой комнате, и ты стоял здесь тоже, тебе было десять лет».
Я ничего не помнил. Осталось только смутное впечатление чего-то знакомого при виде лица Туре и особенно Лебаллека, когда он, уставившись на карабин, бросил: «Что за игрушки?». Я долго втолковывал Коньяте, пока она поняла мой вопрос: «Когда ты об этом рассказала ей?». Коньята ответила: «Девочке? За два дня до ее дня рождения, когда она поехала повидаться с учительницей и так поздно вернулась».
Я сидел у стола, положив руки на колени. Мне хотелось все обдумать, но никак не удавалось сосредоточиться. Я даже не знал, о чем мне думать. Какое отношение к этой-истории имели пианино, мой отец и зимний день двадцать лет назад? Я чувствовал себя выпотрошенным, застывшим.
Мать положила передо мной какую-то бумагу. Та самая накладная. На ней фамилии – Фарральдо, Лебаллека, моего отца. Дата наверху – 19 ноября 1955 года, а мой отец вывел внизу 21-е. Я поглядел на Коньяту и на мать. Затем сказал: «Ничего не понимаю. Зачем ей понадобился этот шофер? Она ведь тогда еще не родилась». Хотя я говорил тихо, словно для самого себя, Коньята все поняла и сказала: «Ноябрь 1955 года. Это за восемь месяцев до ее рождения. А отец ее неизвестен. Если ты все еще не понимаешь, зачем она пыталась выяснить, кто он такой, значит, ты решительно глуп».
Я поглядел на будильник и сказал матери, что поеду в гараж вернуть машину хозяину. Она спросила: «Что так поздно?» Было почти одиннадцать. Но мне надо было повидать Еву Браун, я не мог ждать до утра. Я сказал им: «Идите спать. Мы еще все обсудим». Перед тем как выйти, выпил два стакана воды из-под крана.
В одном из окон у Евы Браун горел свет. Я постучал в стеклянную дверь кухни. Помню, была такая яркая луна, что я увидел свое отражение в стекле. Отошел на несколько шагов и сказал довольно громко: «Это я, Флоримон». Какое-то время мне казалось, что она не слышит, я уже собрался повторить, как в кухне зажегся свет и дверь открылась.
Ева Браун накинула на ночную сорочку халат и завязала пояс. Волосы были стянуты лентой. Открывая, она широко улыбнулась, наверное подумав, что раз я не дождался утра, значит, у меня приятные новости. Но едва увидела меня, помрачнела.
Войдя на кухню, я прислонился к стене. Она предложила сесть, но я только покачал головой. Глядя на нее – у нее такие же глаза, как у дочери, – я сказал: «Мне надо знать всю правду. Я так больше не могу. Разве вы не видите, что я не могу? Что произошло в Арраме в ноябре 1955 года?».
Вы уже знаете, что рассказала мне Ева Браун в ту ночь, – ведь вы были у нее вчера, – наверно, теми же словами, которыми отвечала все эти годы, когда Эна забрасывала ее вопросами.
Я прервал тещу только раз: в ту минуту, когда сообразил, что Эна могла подумать, будто тот итальянец, черноглазый и усатый, был мой отец. Я задохнулся от возмущения. Я не нашелся даже, как объяснить, что это невозможно. Да и как объяснить? Невозможно, и все тут.
Взяв себя в руки я дослушал Еву Браун до конца. О ее знакомстве с Девинем во время войны в Германии. О том, как их семейное счастье было во время поездки в Гренобль разрушено девочкой, которую все звали Эна. Я снова услышал о собаке, которую она кормила под столом мясом. Ева Браун сидела на ступеньках лестницы наверх и упорно не поднимала глаз. Говорила печальным монотонным голосом, но достаточно громким, чтобы мне было слышно. Я сел рядом.
Наконец она сказала, что именно по вине ее пятнадцатилетней дочери оказался в параличе от удара по голове лопатой тот, кого Эна называла отцом. Теща хотела объяснить что-то, но разрыдалась. Я положил ей руку на плечо, мол, не надо объяснять. Дома, придя в себя, Габриель сказал, что упал с лестницы, когда обрезал дерево, а доктор Конт сделал вид, что поверил.
После этого мы долго молчали. Ева Браун плакала. Единственная четкая мысль, пробивавшаяся сквозь другие, более смутные, была та, что я убил двоих, неверно истолковывая некоторые обстоятельства, по навету Они не знали ее и не знали, что она могла быть дочерью одного из них. Эна их разыскала, когда увидела механическое пианино. Мой отец умер, тогда она решила использовать меня, чтобы наказать остальных.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
Мне дали понять, что пора уйти. А я-то не пробыл и пяти минут. Я сказал: «До свидания, Элиана». Она, обернувшись, опять улыбнулась. Щеки ввалились, голову она держала очень прямо, и я заметил – потому что стремился все унести с собой в памяти, – у нее сняли обручальное кольцо.
В коридоре я прислонился к стене, и мадам Фельдман мне сказала: «Перестаньте. Я же вас предупреждала. Будьте благоразумны». Я сделал над собой усилие. Мне было стыдно. Мы пошли к лифту. Я сказал; «Как же так? Разве это бывает?» Она ответила; «Неизлечимые болезни редки. Если бы я всем сердцем в это не верила, то сидела бы дома и смотрела по телевизору передачу о крокодилах. Вот существа, которые сумели выжить, несмотря ни на что».
Я поездил по Марселю. Поставил машину на аллее Леон-Гамбетта, вошел в кафе. По-прежнему хотелось пить. Заказал воду с мятой. Ее любимый напиток. Более прохладительный, чем пиво. Кажется, я хотел чего-то, чего не существует на свете.
Потом пешком спустился по улице Канебьер до Старого порта. Меня толкали, но я молча рассматривал витрины. Серебряное сердечко. Где оно? Медвежонок, тот в нашей комнате. Я видел его перед отъездом. В Старом порту я поглядел на воду, на пятна нефти, на пароходики. Вернувшись на Канебьер, купил в киоске парижскую газету «Журналь де Диманш» и просмотрел, сидя в кафе, снова взял стакан минеральной с мятой.
О происшествии в Дине там уже писали, но в двух словах. Неизвестным убит хозяин лесопилки, исчез шурин жертвы, агент по продаже недвижимости. Машина его обнаружена, ведутся розыски. Я знал, что в понедельник газеты напишут подробнее, но не чувствовал ничего похожего на страх. Было безразлично.
Около шести часов вечера сел в «ДС». Решил ехать домой и вернуться снова на другой день. Я привезу ей медвежонка, она будет счастлива. Вечером поговорю с Микки. Не стану ему рассказывать, что я сделал, чтобы не впутывать его в это дело, но мне станет легче, когда увижу его мордаху и услышу его глупости. Он опять заговорит об Эдди Мерксе, Мэрилин Монро и Марселе Омоне. А может, и о Рокаре. По его мнению, Рокар – настоящий социалист и всегда говорит умные вещи. Клянусь, когда Микки рассуждает об этом, остается только заткнуть чем-нибудь уши.
Возвращаясь, я не хотел проезжать через Динь. Поэтому, добравшись до Драгиньяна и съев бутерброд, поехал наверх через Кастеллан и Анно. Сто восемьдесят километров.
Первый, кого я увидел, вернувшись в наш город, был ВавА, парень, перерисовавший портрет для Коньяты. Он слонялся, предлагая отдыхающим сняться. Он и сказал мне, что Микки с Жоржеттой в кино. А другого брата не видел. Он спросил, как Эна. Я ответил: «Ничего. Спасибо». Поставил «ДС» на улочке возле «Ройаля» за старым рынком. Лулу-Лу сидела в кассе, мне не хотелось ее видеть, и я пошел, как уже говорил раньше, в кафе напротив поджидать перерыв.
Когда же я начал вам все рассказывать? В понедельник вечером, на другой день и до утра. Затем мы разговаривали днем во вторник. А сейчас среда. Всего-то среда, 11 августа. Я только что понял это, просмотрев календарь, в котором для себя записал все события, случившиеся со мной этой весной и летом, с того дня, когда танцевал с Эной, когда впервые держал ее в своих объятиях. Господи, как это было давно!
Итак, я рассматривал афишу с Джерри Льюисом и ждал перерыва, когда выйдет Микки. И думал о своем чемодане. Я забыл, куда дел его. Помнил, что, оплачивая счет в «Кристотеле», держал чемодан у ног, а потом уж ничего не помнил. Не помнил, положил ли его в багажник «ДС». Подл, он и лежит там. Я тоже понемногу начинал сходить с ума.
Из кино повалил народ. Одни курили, другие ели мороженое Наконец я увидел Жоржетту и Микки. На нем были такие же черные брюки, как и на мне, и зеленоватая водолазка. И шел он эдак вальяжно, как павлин. Если не видеть, как Микки выходит в перерыве из кинотеатра, бросая окружающим: «Как дела, старина?» – скаля передние зубы на манер Хэмфри Богарта, то трудно понять, как радостно сознавать в такую минуту, что он твой брат. Хочется смеяться, и сердце щемит.
Встав со стула, я постучал по витрине, и он увидел меня. И еще понял кое-что. Жоржетта пошла было за ним, но он ей что-то сказал, и она осталась на улице под фонарем, а Микки подсел ко мне. Я пил пиво, и он заказал себе тоже. Потом спросил про Эну. Я рассказал, как ходил в больницу сегодня и накануне. Микки выпил пиво, хмуря лоб, как всякий раз, когда размышляет, и сказал: «Вид у тебя очень усталый. Скоро и ты попадешь в больницу».
Мы молча посидели еще за столом, а затем он сообщил, что его хозяин Фарральдо хочет меня видеть. Я встречался с Фарральдо раз десять – привет, как дела? – он даже был на моей свадьбе, но я толком с ним незнаком и потому удивился. А Микки сказал: «Это по поводу бывшего работника лесопилки по имени Лебаллек». Я почувствовал комок в горле, но постарался не показать виду. Тогда он добавил: «Две недели назад Эна приходила к Фарральдо и интересовалась тем Лебаллеком. Он тот самый шофер, что привез механическое пианино. Ну, когда отец возил его в город, в ломбард». Лебаллек, механическое пианино, наш отец – я ничего не мог понять и спросил: «Ты это о чем? Что за история?» Я сказал это так громко, что Микки, в замешательстве оглядевшись, ответил; «Я лично ничего не знаю. Фарральдо только сказал, что хочет поговорить с тобой».
Я заплатил по счету. Напротив в кинотеатре дали звонок на окончание перерыва. Мы вышли из кафе. Жоржетта дожидалась недовольная. Я поцеловал ее в щеку. Она спросила про Эну. Я ответил: «Микки тебе расскажет». Микки предложил: «Идем с нами. Забавный фильм. Посмеешься, станет легче». Я отказался, сказав им, что мне не больно охота смеяться, особенно сейчас. Они вернулись в зал. Лулу-Лу стояла в дверях, отбирая контрамарки. Я лишь помахал ей издали рукой и пошел к «ДС». Чемодан был в багажнике.
Приехав в деревню, я застал Коньяту и мать на кухне, они смотрели телек. Мать одновременно гладила белье. Она выключила телевизор, и я рассказал о том, что видел в больнице. Два-три раза мне приходилось кое-что по второму разу объяснять Коньяте, которая повторяла: «Что, что?» Бу-Бу не ужинал дома, и осталась тушеная баранина. Однако я сказал, что не хочу есть. Бутерброд, купленный в Драгиньяне, застрял у меня в горле.
Я спросил мать: «Ты знаешь, кто был тот шофер, который привез механическое пианино, когда я был мальчишкой?» Она ответила: «Я даже нашла накладную. И показала ее девочке. Его зовут Жан Лебаллек. В тот вечер меня не было дома, я ходила к Массиням – именно тогда умер их старик. Но я часто встречала Жана Лебаллека, и твоя тетка тоже, можешь спросить ее сам».
Она пошла за накладной, а я поговорил с Коньятой. В глазах у нее застыли слезинки. Она переживала, думая о том, каково Эне в сумасшедшем доме. И сказала глухим, очень громким и ровным голосом: «Жан Лебаллек и его шурин. Они сидели в этой комнате вместе с твоим бедным отцом. Я хорошо помню тот день – понедельник в ноябре 1955 года. Как раз обильно выпал снег. Они привезли пианино и выпили вина, тут, в этой самой комнате, и ты стоял здесь тоже, тебе было десять лет».
Я ничего не помнил. Осталось только смутное впечатление чего-то знакомого при виде лица Туре и особенно Лебаллека, когда он, уставившись на карабин, бросил: «Что за игрушки?». Я долго втолковывал Коньяте, пока она поняла мой вопрос: «Когда ты об этом рассказала ей?». Коньята ответила: «Девочке? За два дня до ее дня рождения, когда она поехала повидаться с учительницей и так поздно вернулась».
Я сидел у стола, положив руки на колени. Мне хотелось все обдумать, но никак не удавалось сосредоточиться. Я даже не знал, о чем мне думать. Какое отношение к этой-истории имели пианино, мой отец и зимний день двадцать лет назад? Я чувствовал себя выпотрошенным, застывшим.
Мать положила передо мной какую-то бумагу. Та самая накладная. На ней фамилии – Фарральдо, Лебаллека, моего отца. Дата наверху – 19 ноября 1955 года, а мой отец вывел внизу 21-е. Я поглядел на Коньяту и на мать. Затем сказал: «Ничего не понимаю. Зачем ей понадобился этот шофер? Она ведь тогда еще не родилась». Хотя я говорил тихо, словно для самого себя, Коньята все поняла и сказала: «Ноябрь 1955 года. Это за восемь месяцев до ее рождения. А отец ее неизвестен. Если ты все еще не понимаешь, зачем она пыталась выяснить, кто он такой, значит, ты решительно глуп».
Я поглядел на будильник и сказал матери, что поеду в гараж вернуть машину хозяину. Она спросила: «Что так поздно?» Было почти одиннадцать. Но мне надо было повидать Еву Браун, я не мог ждать до утра. Я сказал им: «Идите спать. Мы еще все обсудим». Перед тем как выйти, выпил два стакана воды из-под крана.
В одном из окон у Евы Браун горел свет. Я постучал в стеклянную дверь кухни. Помню, была такая яркая луна, что я увидел свое отражение в стекле. Отошел на несколько шагов и сказал довольно громко: «Это я, Флоримон». Какое-то время мне казалось, что она не слышит, я уже собрался повторить, как в кухне зажегся свет и дверь открылась.
Ева Браун накинула на ночную сорочку халат и завязала пояс. Волосы были стянуты лентой. Открывая, она широко улыбнулась, наверное подумав, что раз я не дождался утра, значит, у меня приятные новости. Но едва увидела меня, помрачнела.
Войдя на кухню, я прислонился к стене. Она предложила сесть, но я только покачал головой. Глядя на нее – у нее такие же глаза, как у дочери, – я сказал: «Мне надо знать всю правду. Я так больше не могу. Разве вы не видите, что я не могу? Что произошло в Арраме в ноябре 1955 года?».
Вы уже знаете, что рассказала мне Ева Браун в ту ночь, – ведь вы были у нее вчера, – наверно, теми же словами, которыми отвечала все эти годы, когда Эна забрасывала ее вопросами.
Я прервал тещу только раз: в ту минуту, когда сообразил, что Эна могла подумать, будто тот итальянец, черноглазый и усатый, был мой отец. Я задохнулся от возмущения. Я не нашелся даже, как объяснить, что это невозможно. Да и как объяснить? Невозможно, и все тут.
Взяв себя в руки я дослушал Еву Браун до конца. О ее знакомстве с Девинем во время войны в Германии. О том, как их семейное счастье было во время поездки в Гренобль разрушено девочкой, которую все звали Эна. Я снова услышал о собаке, которую она кормила под столом мясом. Ева Браун сидела на ступеньках лестницы наверх и упорно не поднимала глаз. Говорила печальным монотонным голосом, но достаточно громким, чтобы мне было слышно. Я сел рядом.
Наконец она сказала, что именно по вине ее пятнадцатилетней дочери оказался в параличе от удара по голове лопатой тот, кого Эна называла отцом. Теща хотела объяснить что-то, но разрыдалась. Я положил ей руку на плечо, мол, не надо объяснять. Дома, придя в себя, Габриель сказал, что упал с лестницы, когда обрезал дерево, а доктор Конт сделал вид, что поверил.
После этого мы долго молчали. Ева Браун плакала. Единственная четкая мысль, пробивавшаяся сквозь другие, более смутные, была та, что я убил двоих, неверно истолковывая некоторые обстоятельства, по навету Они не знали ее и не знали, что она могла быть дочерью одного из них. Эна их разыскала, когда увидела механическое пианино. Мой отец умер, тогда она решила использовать меня, чтобы наказать остальных.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42