Do you have a cash?
— Dont worry, dear, — засмеялся дед. — Я за эти восемь лекций столько денег получу — девать некуда будет. А еще что привезти? Для души? — спросил дед.
— Автомат «Узи», — брякнула я. — И ведро патронов.
Дед смачно захохотал, показывая два ряда белоснежных, как у юноши, зубов.
— Эт-та можно. Но заметут меня, как пить дать заметут! — еле выговорил он. — Прямо на таможне и повяжут. И весь ЮНЕСКО не выручит!
— Филипп! — укоризненно сказала бабушка. — Что за выражения? Фу!..
— Виноват!
Дед наклонился и чмокнул бабушку в тонкое запястье.
— Знаете что, дорогие мои, — сказала я. — Пойду-ка я, прилягу, пожалуй. Что-то я сегодня подустала, слишком много дел навалилось. Вы меня извините, хорошо?
— Конечно, конечно, Лёлечка, — засуетилась бабушка. — Я велю Дашеньке принести к тебе в комнату перину.
— Спасибо, бабуля. Нет причины ее беспокоить. У меня там целая куча теплейших пледов, — ответила я, по-обезьяньи переходя на дедулин академическо-книжный слэнг.
Я поднялась и поцеловала маму в щеку.
— Очень вкусно, ма…
По слабо освещенному, казавшемуся еще выше от бесконечно высоких книжных шкафов многоколенчатому коридору я понуро добрела до своей комнаты. До бывшей своей комнаты. Светелки. Хотя, впрочем, она в этом доме так и осталась навсегда моей. Комнатой единственной и ненаглядной дочки и внучки.
Я достала из шкафа несколько маленьких подушек-думок и пледы. Быстро соорудила из них на диване уютную нору и с ногами забралась в нее. Поставила рядом с собой на колченогий барочный столик вымытую Дашенькой до стерильной чистоты медную пепельницу.
Я курила и смотрела на противоположную от изголовья дивана стенку. Там, в тонкой деревянной рамке под стеклом висел большой цветной фотопортрет в рост. А на портрете смеялась прямо в объектив длинноногая девчонка с выгоревшими на солнце прямыми волосами. Это была я, собственной персоной.
На портрете мне лет девятнадцать, не более. Нет, девятнадцати мне еще тогда не стукнуло: день рождения должен был накатиться через полтора месяца, в конце лета. Значит, восемнадцать с хвостиком. Ранний период эпохи мужчин. Пицунда, Дом творчества Союза кинематографистов, постоянная жара за тридцать, парное море, отъезд мамы и папы на неделю раньше срока (какие-то неинтересные для меня питерские семейные проблемы), восхитительное одиночество, уйма карманных денег и первый выпитый на законных основаниях — я уже совершеннолетняя! — коктейль с Martini.
А еще: молодые мускулистые животные в маленьких узких плавках; томление, перетекающее в низ живота от раскаленной пляжной гальки; постоянный треугольник паруса на черте горизонта; сошедший с ума сорокатрехлетний (дедушка!) маститый лысоватый московский кинооператор, вдрызг разругавшийся из-за моей юной персоны со скоропостижно уехавшей после этого домой дебелой супругой; его ежедневные ритуальные пляски вокруг меня с фотоаппаратом наготове — щелк-щелк, — летят в урну для мусора упаковки из-под пленки Kodak; внезапные слезы на его плохо выбритых щеках в полумраке комнаты, под шелест ночного прибоя после моего мстительного отказа (почему отказала-то, дурища?) выйти за него замуж и полное ощущение вседозволенности и безнаказанности.
Оператор был влюблен по-настоящему, теперь-то я это понимаю. Но, увы, оператор канул в неизвестность и вместо него — ожидание принца. Вместо принца — мой бывший муж-урод, которого я через пол-года после свадьбы застукала в гостиничной постели (короткая совместная поездка на каникулы в Таллин) с пятнадцатилетним прыщавым сопляком. Сейчас, по весьма достоверным слухам, мой голубой принц держит на пару с каким-то пуэрториканцем (занятие как раз по нему) маленький sex-shop в каком-то бандитском районе L.A.
Я погасила догоревшую до фильтра сигарету и снова посмотрела на свой замечательный портрет.
Я была снята беднягой-оператором как раз в тот момент, когда повернулась к камере — волосы летят, плечи углом, мини-юбки, считай и вовсе нет. И улыбка до ушей.
— Вот овца-то беззаботная, прости Господи, — пробормотала я, глядя на свою глупую и счастливую улыбку.
В дверь осторожно постучали.
— Входи, ма, — сказала я.
Мама вошла и остановилась в дверях:
— Я тебе не помешаю, Лёля?
— Ну что ты, ма. Конечно же нет.
Мама помедлив, опустилась в кресло, стараясь не помять складки длинного платья. Помолчала.
— Дай, пожалуйста, и мне сигаретку, — сказала она.
Я удивленно покосилась на нее, но ничего не сказала. Протянула ей пачку и зажигалку. Мама долго разминала и так сухую американскую сигарету. Прикурила. Покачала головой. Ноги у нее и сейчас были хоть куда. И одевалась мама, не смотря на инфляцию, дефолт и смену мужей по-прежнему дорого и модно. Я в этом отношении вся в нее. В остальном — в деда. И кое в чем — в папу.
— Послушай, Лёля, — начала она не очень решительно. — Мне кажется… Мне кажется, что у тебя что-то произошло…
— У меня? — отозвалась я нехотя.
— Да… Впрочем, я не знаю… В конце концов — ты человек взрослый, самостоятельный и я не вправе требовать от тебя исповеди. Но…
Она замолчала.
— Так что — «но»? — спросила я сварливо, усаживаясь по-турецки на диване.
— Может я чем-либо могу тебе помочь, Лёля? Может быть, ты сочтешь нужным поделиться со мной твоими проблемами?
— Какими проблемами? — постаралась сделать я недоумевающий вид. Кажется мне это удалось.
Мама вздохнула. Неумело стряхнула пепел и негромко продолжила, глядя куда-то сквозь меня, в окно, забранное белоснежным тюлем:
— С тех пор, как ты стала жить отдельно, Лёля, а это произошло уже достаточно давно, мы с тобой как-то совсем перестали разговаривать по душам. А время идет. Я уже не молода, дорогая, совсем не молода… Но я ведь все-таки хорошо знаю тебя… И после смерти отца…
— Мама, а почему вы отдали меня именно в английскую спецшколу, — перебила ее я. — Почему?
— Как почему? — ошарашенно уставилась на меня мама. — Чтобы ты блестяще знала язык… Чтобы легко поступила в университет… Все же ты учила его с трех лет… А что это тебя вдруг так заинтересовало детство?
— Просто так, — сказала я и встала. — Лучше бы я не знала английского языка, мама.
— Господи, да что это ты такое говоришь, Лёля?
— Я, мама, наверное сегодня не останусь ночевать. Поеду к себе, — сказала я и вышла из комнаты.
* * *
Я уже натягивала в прихожей плащ, когда мама появилась из бывшей моей комнаты и подошла ко мне.
— Тебе надо как следует отдохнуть, Лёля, — негромко сказала она. — Съездить развеяться, скажем за границу. В горы или к морю. На худой конец — к нам на дачу.
— Да, ма. На дачу — это неплохая идея. Очень кстати. Но дачу я уже недавно посещала. Боюсь, что на дачи у меня теперь стойкая идиосинкразия.
— Ты была на нашей даче? А почему я об этом не знаю? — удивилась мама.
Я наклонилась и чмокнула ее в щеку.
— Я пошла. Поцелуй за меня деда и бабушку. Извинись, скажи — у меня срочные дела.
* * *
Я спустилась вниз, попрощалась с консьержкой и пошла к машине. Долго открывала дверь — никак не могла попасть в темноте ключом в замочную скважину. А потом, скорчившись на сиденье, я включила двигатель, печку и долго-долго смотрела перед собой, в осязаемо сгустившуюся темноту старого петербургского двора-колодца. Залетавший сверху, от труб, ветер сдирал остатки листьев с корявого высокого тополя, тянущегося из асфальта рядом с покосившимся фонарным столбом. Редкие капли дождя барабанили по крыше машины. Пахло холодной кожей сидений и застарелым табачным дымом.
Мне было жалко себя, маму, дедулю с бабулей. Хотя они и не узнают никогда, что со мной произошло, мне было их жалко.
И еще мне хотелось умереть.
Но вместо того, чтобы покончить с собой каким-либо зверским способом, я достала из кармана пачку сонапакса. Проглотила две таблетки. И тронула машину с места.
* * *
Я вытащила из почтового ящика целую кипу корреспонденции: газеты, телефонные счета, несколько писем и бумажную шелуху рекламных объявлений. Разглядывая конверты, я поднялась на второй этаж и отперла дверь в свою квартиру.
Одно из писем было из Штатов — длинный узкий конверт, заляпанный яркими пятнами марок. From Los Angeles, от моего бывшего супруга, мать его. И наверняка с какой-нибудь очередной слезной челобитной или дурацким коммерческим (по его мнению) предложением. Он, сволочь, теперь бессовестно пользуется так сказать, скидкой на время, на то что я — человек не злопамятный. И хотя я на большинство его писем не отвечаю, он все мне пишет и пишет. Настырный, как Ломоносов, мать его! Я скинула плащ. Прошла в кабинет и бронзовым длинным ножом для разрезания бумаг вскрыла конверт. Вытащила исписанные неаккуратным убористым почерком — по-английски, наверняка с кучей грамматических и синтаксических ошибок, — несколько листов с label какого-то отеля в верхнем левом углу. Мой бывший гомосек-миленок обожает, как и большинство русских эмигрантов последней волны, дешевые опереточные эффекты. А пресловутый отель — наверняка какая-нибудь грязная трехзвездочная дыра в захудалом южном штатовском городишке, полном поддатых скототорговцев и тупых полицейских.
Но я не успела прочитать ни строчки.
Потому что мелодично пропел дверной звонок. С письмом в руке я подошла к двери и заглянула в глазок. На плохо освещенной лестничной площадке я увидела искаженную оптикой глазка мужскую фигуру в куртке, кепке и с небольшим чемоданчиком в руке. Я не могла разобрать — кто это. Но в любом случае ни на кого из моих знакомых он не был похож и поэтому я настороженно спросила:
— Кто там?
— Открывайте, Ольга Матвеевна, не стесняйтесь. Это из РЭУ, дежурный сантехник, — услышала я быстрый, веселый, слегка отдающий псковским говором мужской голос. — Вы тут у соседей ваших нижних, у Антоновых из семьдесят второй, цельный потоп устроили. Мы уж вам звоним, звоним. Я второй раз прихожу. Открывайте, Ольга Матвеевна, открывайте скорей. А то они уже в тазиках по квартире плавают.
Я растеряно охнула. Однажды я по свойственному мне иногда разгильдяйству действительно круто затопила многодетных бедняг Антоновых. Потом мне пришлось нанимать работяг, которые сделали им за мой счет ремонт на кухне и в ванной. И теперь то же во второй раз? Да что ж за напасть такая! Я быстро повернула собачку замка и распахнула дверь.
Передо мной стоял он.
Один из них. Номер четвертый. Но я не смогла бы сейчас, даже если бы и захотела, вспомнить его имя или фамилию. Я вообще сейчас больше не могла ни о чем думать, потому что при виде номера четвертого мозг мой мгновенно отключился и я превратилась в бесформенный комок неодушевленной, распадающейся на первозданные молекулы слизи.
Даже не умом, а каким-то пока что еще живым кусочком сознания я вроде бы ощущала, что у меня вроде бы есть возможность захлопнуть дверь, но я словно оледенела от ужаса. Я хотела закричать, но вместо этого у меня из горла вырвался тоненький писк, даже скорее мерзкий сип какой-то, а не писк. Я попятилась в глубину квартиры, инстинктивно вытянув для защиты руку, в которой так и было зажато письмо.
Он шагнул вперед, прямо на меня, резко захлопывая за собой дверь. Он что-то говорил, но я не могла разобрать ни одного из его слов. Я пятилась назад, пока не уперлась спиной, мокрой от холодного смертного пота, в не менее холодную твердую стену. Дальше отступать мне было некуда. Я чувствовала, как капли пота быстро катятся у меня и по вискам, и по лбу, заливают, пощипывая, глаза.
Он подступал ко мне с вытянутыми вперед руками. Пальцы были растопырены. Его лицо с беззвучно шевелящимися губами приблизилось к моему лицу. И только тогда я услышала, что он говорит — какие слова. И наконец поняла, что он показывает мне, что руки у него пустые. А говорил он вот что:
— Не бойтесь. Да не бойтесь же вы. Я безоружен. Я пришел просто поговорить с вами… Не бойтесь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
— Dont worry, dear, — засмеялся дед. — Я за эти восемь лекций столько денег получу — девать некуда будет. А еще что привезти? Для души? — спросил дед.
— Автомат «Узи», — брякнула я. — И ведро патронов.
Дед смачно захохотал, показывая два ряда белоснежных, как у юноши, зубов.
— Эт-та можно. Но заметут меня, как пить дать заметут! — еле выговорил он. — Прямо на таможне и повяжут. И весь ЮНЕСКО не выручит!
— Филипп! — укоризненно сказала бабушка. — Что за выражения? Фу!..
— Виноват!
Дед наклонился и чмокнул бабушку в тонкое запястье.
— Знаете что, дорогие мои, — сказала я. — Пойду-ка я, прилягу, пожалуй. Что-то я сегодня подустала, слишком много дел навалилось. Вы меня извините, хорошо?
— Конечно, конечно, Лёлечка, — засуетилась бабушка. — Я велю Дашеньке принести к тебе в комнату перину.
— Спасибо, бабуля. Нет причины ее беспокоить. У меня там целая куча теплейших пледов, — ответила я, по-обезьяньи переходя на дедулин академическо-книжный слэнг.
Я поднялась и поцеловала маму в щеку.
— Очень вкусно, ма…
По слабо освещенному, казавшемуся еще выше от бесконечно высоких книжных шкафов многоколенчатому коридору я понуро добрела до своей комнаты. До бывшей своей комнаты. Светелки. Хотя, впрочем, она в этом доме так и осталась навсегда моей. Комнатой единственной и ненаглядной дочки и внучки.
Я достала из шкафа несколько маленьких подушек-думок и пледы. Быстро соорудила из них на диване уютную нору и с ногами забралась в нее. Поставила рядом с собой на колченогий барочный столик вымытую Дашенькой до стерильной чистоты медную пепельницу.
Я курила и смотрела на противоположную от изголовья дивана стенку. Там, в тонкой деревянной рамке под стеклом висел большой цветной фотопортрет в рост. А на портрете смеялась прямо в объектив длинноногая девчонка с выгоревшими на солнце прямыми волосами. Это была я, собственной персоной.
На портрете мне лет девятнадцать, не более. Нет, девятнадцати мне еще тогда не стукнуло: день рождения должен был накатиться через полтора месяца, в конце лета. Значит, восемнадцать с хвостиком. Ранний период эпохи мужчин. Пицунда, Дом творчества Союза кинематографистов, постоянная жара за тридцать, парное море, отъезд мамы и папы на неделю раньше срока (какие-то неинтересные для меня питерские семейные проблемы), восхитительное одиночество, уйма карманных денег и первый выпитый на законных основаниях — я уже совершеннолетняя! — коктейль с Martini.
А еще: молодые мускулистые животные в маленьких узких плавках; томление, перетекающее в низ живота от раскаленной пляжной гальки; постоянный треугольник паруса на черте горизонта; сошедший с ума сорокатрехлетний (дедушка!) маститый лысоватый московский кинооператор, вдрызг разругавшийся из-за моей юной персоны со скоропостижно уехавшей после этого домой дебелой супругой; его ежедневные ритуальные пляски вокруг меня с фотоаппаратом наготове — щелк-щелк, — летят в урну для мусора упаковки из-под пленки Kodak; внезапные слезы на его плохо выбритых щеках в полумраке комнаты, под шелест ночного прибоя после моего мстительного отказа (почему отказала-то, дурища?) выйти за него замуж и полное ощущение вседозволенности и безнаказанности.
Оператор был влюблен по-настоящему, теперь-то я это понимаю. Но, увы, оператор канул в неизвестность и вместо него — ожидание принца. Вместо принца — мой бывший муж-урод, которого я через пол-года после свадьбы застукала в гостиничной постели (короткая совместная поездка на каникулы в Таллин) с пятнадцатилетним прыщавым сопляком. Сейчас, по весьма достоверным слухам, мой голубой принц держит на пару с каким-то пуэрториканцем (занятие как раз по нему) маленький sex-shop в каком-то бандитском районе L.A.
Я погасила догоревшую до фильтра сигарету и снова посмотрела на свой замечательный портрет.
Я была снята беднягой-оператором как раз в тот момент, когда повернулась к камере — волосы летят, плечи углом, мини-юбки, считай и вовсе нет. И улыбка до ушей.
— Вот овца-то беззаботная, прости Господи, — пробормотала я, глядя на свою глупую и счастливую улыбку.
В дверь осторожно постучали.
— Входи, ма, — сказала я.
Мама вошла и остановилась в дверях:
— Я тебе не помешаю, Лёля?
— Ну что ты, ма. Конечно же нет.
Мама помедлив, опустилась в кресло, стараясь не помять складки длинного платья. Помолчала.
— Дай, пожалуйста, и мне сигаретку, — сказала она.
Я удивленно покосилась на нее, но ничего не сказала. Протянула ей пачку и зажигалку. Мама долго разминала и так сухую американскую сигарету. Прикурила. Покачала головой. Ноги у нее и сейчас были хоть куда. И одевалась мама, не смотря на инфляцию, дефолт и смену мужей по-прежнему дорого и модно. Я в этом отношении вся в нее. В остальном — в деда. И кое в чем — в папу.
— Послушай, Лёля, — начала она не очень решительно. — Мне кажется… Мне кажется, что у тебя что-то произошло…
— У меня? — отозвалась я нехотя.
— Да… Впрочем, я не знаю… В конце концов — ты человек взрослый, самостоятельный и я не вправе требовать от тебя исповеди. Но…
Она замолчала.
— Так что — «но»? — спросила я сварливо, усаживаясь по-турецки на диване.
— Может я чем-либо могу тебе помочь, Лёля? Может быть, ты сочтешь нужным поделиться со мной твоими проблемами?
— Какими проблемами? — постаралась сделать я недоумевающий вид. Кажется мне это удалось.
Мама вздохнула. Неумело стряхнула пепел и негромко продолжила, глядя куда-то сквозь меня, в окно, забранное белоснежным тюлем:
— С тех пор, как ты стала жить отдельно, Лёля, а это произошло уже достаточно давно, мы с тобой как-то совсем перестали разговаривать по душам. А время идет. Я уже не молода, дорогая, совсем не молода… Но я ведь все-таки хорошо знаю тебя… И после смерти отца…
— Мама, а почему вы отдали меня именно в английскую спецшколу, — перебила ее я. — Почему?
— Как почему? — ошарашенно уставилась на меня мама. — Чтобы ты блестяще знала язык… Чтобы легко поступила в университет… Все же ты учила его с трех лет… А что это тебя вдруг так заинтересовало детство?
— Просто так, — сказала я и встала. — Лучше бы я не знала английского языка, мама.
— Господи, да что это ты такое говоришь, Лёля?
— Я, мама, наверное сегодня не останусь ночевать. Поеду к себе, — сказала я и вышла из комнаты.
* * *
Я уже натягивала в прихожей плащ, когда мама появилась из бывшей моей комнаты и подошла ко мне.
— Тебе надо как следует отдохнуть, Лёля, — негромко сказала она. — Съездить развеяться, скажем за границу. В горы или к морю. На худой конец — к нам на дачу.
— Да, ма. На дачу — это неплохая идея. Очень кстати. Но дачу я уже недавно посещала. Боюсь, что на дачи у меня теперь стойкая идиосинкразия.
— Ты была на нашей даче? А почему я об этом не знаю? — удивилась мама.
Я наклонилась и чмокнула ее в щеку.
— Я пошла. Поцелуй за меня деда и бабушку. Извинись, скажи — у меня срочные дела.
* * *
Я спустилась вниз, попрощалась с консьержкой и пошла к машине. Долго открывала дверь — никак не могла попасть в темноте ключом в замочную скважину. А потом, скорчившись на сиденье, я включила двигатель, печку и долго-долго смотрела перед собой, в осязаемо сгустившуюся темноту старого петербургского двора-колодца. Залетавший сверху, от труб, ветер сдирал остатки листьев с корявого высокого тополя, тянущегося из асфальта рядом с покосившимся фонарным столбом. Редкие капли дождя барабанили по крыше машины. Пахло холодной кожей сидений и застарелым табачным дымом.
Мне было жалко себя, маму, дедулю с бабулей. Хотя они и не узнают никогда, что со мной произошло, мне было их жалко.
И еще мне хотелось умереть.
Но вместо того, чтобы покончить с собой каким-либо зверским способом, я достала из кармана пачку сонапакса. Проглотила две таблетки. И тронула машину с места.
* * *
Я вытащила из почтового ящика целую кипу корреспонденции: газеты, телефонные счета, несколько писем и бумажную шелуху рекламных объявлений. Разглядывая конверты, я поднялась на второй этаж и отперла дверь в свою квартиру.
Одно из писем было из Штатов — длинный узкий конверт, заляпанный яркими пятнами марок. From Los Angeles, от моего бывшего супруга, мать его. И наверняка с какой-нибудь очередной слезной челобитной или дурацким коммерческим (по его мнению) предложением. Он, сволочь, теперь бессовестно пользуется так сказать, скидкой на время, на то что я — человек не злопамятный. И хотя я на большинство его писем не отвечаю, он все мне пишет и пишет. Настырный, как Ломоносов, мать его! Я скинула плащ. Прошла в кабинет и бронзовым длинным ножом для разрезания бумаг вскрыла конверт. Вытащила исписанные неаккуратным убористым почерком — по-английски, наверняка с кучей грамматических и синтаксических ошибок, — несколько листов с label какого-то отеля в верхнем левом углу. Мой бывший гомосек-миленок обожает, как и большинство русских эмигрантов последней волны, дешевые опереточные эффекты. А пресловутый отель — наверняка какая-нибудь грязная трехзвездочная дыра в захудалом южном штатовском городишке, полном поддатых скототорговцев и тупых полицейских.
Но я не успела прочитать ни строчки.
Потому что мелодично пропел дверной звонок. С письмом в руке я подошла к двери и заглянула в глазок. На плохо освещенной лестничной площадке я увидела искаженную оптикой глазка мужскую фигуру в куртке, кепке и с небольшим чемоданчиком в руке. Я не могла разобрать — кто это. Но в любом случае ни на кого из моих знакомых он не был похож и поэтому я настороженно спросила:
— Кто там?
— Открывайте, Ольга Матвеевна, не стесняйтесь. Это из РЭУ, дежурный сантехник, — услышала я быстрый, веселый, слегка отдающий псковским говором мужской голос. — Вы тут у соседей ваших нижних, у Антоновых из семьдесят второй, цельный потоп устроили. Мы уж вам звоним, звоним. Я второй раз прихожу. Открывайте, Ольга Матвеевна, открывайте скорей. А то они уже в тазиках по квартире плавают.
Я растеряно охнула. Однажды я по свойственному мне иногда разгильдяйству действительно круто затопила многодетных бедняг Антоновых. Потом мне пришлось нанимать работяг, которые сделали им за мой счет ремонт на кухне и в ванной. И теперь то же во второй раз? Да что ж за напасть такая! Я быстро повернула собачку замка и распахнула дверь.
Передо мной стоял он.
Один из них. Номер четвертый. Но я не смогла бы сейчас, даже если бы и захотела, вспомнить его имя или фамилию. Я вообще сейчас больше не могла ни о чем думать, потому что при виде номера четвертого мозг мой мгновенно отключился и я превратилась в бесформенный комок неодушевленной, распадающейся на первозданные молекулы слизи.
Даже не умом, а каким-то пока что еще живым кусочком сознания я вроде бы ощущала, что у меня вроде бы есть возможность захлопнуть дверь, но я словно оледенела от ужаса. Я хотела закричать, но вместо этого у меня из горла вырвался тоненький писк, даже скорее мерзкий сип какой-то, а не писк. Я попятилась в глубину квартиры, инстинктивно вытянув для защиты руку, в которой так и было зажато письмо.
Он шагнул вперед, прямо на меня, резко захлопывая за собой дверь. Он что-то говорил, но я не могла разобрать ни одного из его слов. Я пятилась назад, пока не уперлась спиной, мокрой от холодного смертного пота, в не менее холодную твердую стену. Дальше отступать мне было некуда. Я чувствовала, как капли пота быстро катятся у меня и по вискам, и по лбу, заливают, пощипывая, глаза.
Он подступал ко мне с вытянутыми вперед руками. Пальцы были растопырены. Его лицо с беззвучно шевелящимися губами приблизилось к моему лицу. И только тогда я услышала, что он говорит — какие слова. И наконец поняла, что он показывает мне, что руки у него пустые. А говорил он вот что:
— Не бойтесь. Да не бойтесь же вы. Я безоружен. Я пришел просто поговорить с вами… Не бойтесь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37