Мозг наш перегружен, ему надо отсортировать воспринятое — полезное запомнить, бесполезное отсеять. Для того и сон.
Информационная теория возникла в пятидесятые годы, в пору расцвета кибернетики и общей убежденности в том, что все на свете достойно измерения и в измерении нуждается. Измеряли тогда все подряд, и психологи, подобно пифагорейцам, толковали об одних числах. У этого увлечения были свои причины. На сцене появилась теория информации, в которой многие увидели универсальный метод анализа человеческой деятельности. Вычислительные машины работали все быстрее, объем их памяти возрастал не по дням, а по часам, и каждый, кому приходило в голову сопоставить машину и мозг, не удерживался от искушения и выводил на бумаге какую-нибудь грандиозную цифру, означавшую емкость человеческой памяти. Количество информации, которое человек якобы способен переварить за секунду, перемножалось на количество секунд в человеческой жизни, на количество нейронов, на количество молекул в нейронах и так далее.
Через несколько лет ученые начали догадываться, что машина устроена иначе, чем мозг, и работает на других принципах и что то, чем занят мозг, не всегда следует называть переработкой информации. Стало ясно, что доказать, будто все нейроны и их связи, не говоря уже о молекулах, участвуют в этой переработке и, наконец, что вся эта переработка — привилегия одних нейронов и молекул, невозможно. Все цифры рассеялись как сон, как утренний туман, словно их и не было, все, кроме «магической семерки», открытой американским психологом Джорджем Миллером и характеризующей объем непосредственной, или кратковременной, памяти.
Ограниченность этой памяти вообще-то была известна психологам давно, но специально ее никто не измерял. У Миллера же была вполне практическая задача: выяснить «пропускную способность» оператора автоматизированной системы — человека, действительно занятого переработкой информации. И вот он обнаружил, что оператор способен с одного раза удержать в памяти в среднем девять двоичных чисел (7 + 2), восемь десятичных чисел (7 + 1), семь букв алфавита и пять односложных слов (7 — 2). Все вертелось вокруг семерки. Но при этом каждая группа обладала неодинаковой информативной ценностью: семь букв несли в три с лишним раза больше информации, чем восемь десятичных чисел, а пять слов — почти в шесть раз больше. Из этого Миллер заключил, что объем непосредственной памяти ограничен не количеством самой информации, а количеством ее «кусков». В кошельке этой памяти, говорил он, помещается семь монет. Доллары это или центы, ей безразлично. Она интересуется не смыслом информации, а ее чисто внешними характеристиками — цветом, формой, объемом. Смыслом интересуется долговременная память, которой надлежит оценить то, что преподнесет ей память кратковременная.
Семерку Миллер назвал магическим числом. Он утверждал, что она следует за ним по пятам, что он каждый день сталкивается с ней. И это не было преувеличением: мы тоже сталкиваемся с семеркой ежедневно. «Семь раз примерь, один отрежь», — говорим мы. — «Семь бед — один ответ», «Один с сошкой, а семеро с ложкой», «Семеро одного не ждут», «Семи пядей во лбу», «А ты седьмой, у ворот постой», «Семь пятниц на неделе», «Семь раз поели, а за столом не сидели», «Служил семь лет, выслужил семь реп, да и тех нет», «За семь верст киселя хлебать», «Седьмая вода на киселе».
О семи днях творения рассказывает нам книга Бытия и о том, как семь коров тучных и семь тощих увидел во сне фараон. Семь городов спорили о Гомере, семь мудрецов было у древних греков и семь чудес света. Чем дальше в глубь веков, тем больше семерок. Сложный узор из ямок и спиралей на знаменитой бляхе со стоянки Мальта построен на ритмическом повторении семерки. На плоскостях доисторического дротика из Западной Грузии вырезано по семи стреловидных знаков.
Психологи и историки культуры считают, что в процессе эволюции, наряду со многими психофизическими константами, вроде скорости распространения нервного импульса, у человека выработалась и такая постоянная величина, как объем непосредственной памяти. Тысячелетие за тысячелетием эта константа оказывала свое влияние на выработку житейского уклада, культурных традиций, религиозных и эстетических воззрений. Человеку удобнее всего было думать об однородных вещах, если их число не превышало семи.
Целесообразность этого ограничения несомненна. Если бы перед нашим мысленным взором толпилось бесчисленное количество образов, мы бы просто не могли думать. Мы были бы не в состоянии сравнивать новую информацию со старой, оценивать ее и превращать медные монеты в серебряные, то есть придавать информации форму, удобную для хранения в долговременной памяти. А эта память, в отличие от кратковременной, способна вместить любое количество информации и хранить ее всю жизнь.
ПУШКА СТЕФАНА БАТОРИЯ
Лет двадцать пять назад канадский нейрохирург Уилдер Пенфилд сделал замечательное открытие. Больные Пенфилда страдали очаговой эпилепсией, которая вызывается патологическими процессами в височных долях коры. Пенфилд удалял под местным наркозом пораженный участок. По соседству с этим участком находятся зоны, управляющие речью. Стараясь установить, где проходит граница этих зон, он прикладывал к разным участкам коры электрод со слабым током.
В тот миг, когда он подвел электрод к одному участку височной доли доминантного, то есть ведущего, полушария (у левшей правого, а у правшей левого), больная, находившаяся в сознании и ничего не чувствовавшая, вскрикнула и улыбнулась. Она внезапно увидела себя маленькой, среди своих кукол. Другая увидела себя с новорожденным ребенком на руках; ребенок этот уже давно стал взрослым. Третья очутилась в своем родном Утрехте, в соборе, и услышала рождественский хорал.
Когда электрод нейрохирурга вызывает к жизни запись прошлого, писал Пенфилд, это прошлое развертывается последовательно, мгновение за мгновением, как в кинофильме. Время в этом фильме всегда идет вперед с неизменной скоростью. Но в отличие от настоящих фильмов, оно не поворачивает вспять и не перескакивает на другие периоды. Если убрать электрод, фильм оборвется, но, поднеся электрод к той же точке, его можно продолжить. Если же электрод попадет в другую точку, на экране сознания могут вспыхнуть сцены другого периода жизни.
Известие об открытии Пенфилда облетело весь свет. Врачи вспомнили удивительные случаи гипермнезии, или сверхпамятливости, проявлявшейся при чрезвычайных обстоятельствах. В горячечном бреду люди вдруг начинали говорить на языке, которым не пользовались полвека или на котором говорили когда-то даже не они сами, а их близкие. Спасшиеся при кораблекрушениях рассказывали, что, когда они погружались в воду, перед ними проносилась вся их жизнь и с такими мельчайшими подробностями, о которых они никогда прежде не вспоминали. Такие же подробности всплывают в памяти под гипнозом, если человека просят рассказать о каком-нибудь периоде его жизни.
В фильмах, которые видели пациенты Пенфилда, никогда не встречались образы, связанные с выполнением серьезной работы, с принятием решений, с сильными эмоциями — со всем тем, к чему сознание могло хоть раз вернуться и что могло исказиться при воспоминании. Фильмы содержали лишь фон, который окружает человека в обыденной жизни, не вызывая заметных душевных реакций. Это та часть жизни, которая проходит мимо сознания и благодаря забвению сохраняется во всей своей неприкосновенности. Материал гипермнезии того же рода. Язык, на котором мы говорим в детстве, мы не учим: это стихия, в которой мы живем, не думая о ней. Картины, проносившиеся перед взором утопающих, были все тем же забытым и никогда не вспоминавшимся фоном.
Наша память хранит во много раз больше того, что мы воспроизводим в обычной жизни. Может быть, она вообще хранит все, что попадалось нам на глаза и задерживалось в поле зрения хоть на миг. Когда мы останавливаем свой взгляд на предмете, он, как говорят психологи, становится для нас фигурой, а все остальное фоном. Но чтобы выделить фигуру из фона, нужно мгновенно оценить сам фон. Бессознательная память, над которой время не властно, храня в себе бесчисленные образы среды, употребляет их как эталоны при встрече с новыми объектами и этим оказывает неоценимую услугу сознанию. Объем долговременной памяти измерениям не поддается, но ее «пропускную способность» измерить можно. В многочисленных экспериментах было установлено, что из двух одинаковых по величине «кусков» лучше запоминается тот, в котором содержится меньше информации. Долговременная память весьма чувствительна к перегрузкам. Легче всего она усваивает то, что связано с прошлым опытом. Она не любит новизны.
Если событие совершенно выпадает из общего порядка вещей и не имеет ни причин, ни следствий, говорит Честертон в одном из своих рассказов, ничто в дальнейшем не способно воскресить его в памяти. У людей открыты глаза лишь на те стороны явлений, которые они уже научились различать, которые уже пустили корни в их душе. С другой стороны, замечает Уильям Джемс, ничего не может быть приятнее умения ассимилировать новое со старым, разоблачать загадочность необычного и связывать его с обычным. Победоносное ассимилирование нового со старым — характерная черта всякого интеллектуального удовольствия. Жажда такого ассимилирования и составляет научную любознательность.
Жажда ассимилирования, но — не новизны. Недаром многие люди получают наслаждение от музыки лишь тогда, когда им удается предвосхитить развитие музыкальной темы. В простейших случаях, как это хорошо показывает Эдгар По в своей статье «Философия творчества», этой задаче служат припевы у песенок. «Удовольствие, — говорит он, — возникает лишь из ощущения тождества-повторения. Абсолютная новизна тягостна для памяти, постижение нового лишь тогда доставляет удовольствие и приносит хорошие плоды, когда его можно хотя бы отчасти угадать». Для усвоения новизны необходима известная игра ума, нужно преодолеть определенные препятствия, затратить энергию, а эти затраты придется восполнять. Рассуждая так, мы приходим к мысли о неизбежности периодического отдыха для ума, причем такого отдыха, который не нарушался бы никаким притоком новостей.
Ум, восприятие, память — вот что должно отдыхать. Не клетки, не ткани, не органы, не анатомические субстраты функций, а сами функции нуждаются в отдыхе. Об этом и говорила информационная теория сна, особенно в первоначальном своем варианте. Наш ум не успевает переваривать все впечатления, попадающие в кошелек непосредственной памяти. Впечатления накапливаются, и вот уже кошелек трещит по Швам. Медные монеты нам удалось переплавить в серебряные, но кошелек не вмещает и их. Мы закрываем глаза и отворачиваем мысленный взор от всего, что может кошелек переполнить. Кроме того, кое-что мы не успели переплавить, а кое-что переплавляли напрасно. Одна монетка оказалась фальшивой… Все, что заслуживает длительного хранения, надо перевести в долговременную память, а что не заслуживает — за борт! Словом, мы должны тщательно оценить все, что события дня набросали в наш кошелек. Так как никто этим сознательно не занимается, то, очевидно, это входит в обязанности нашего бессознательного мышления. А раз оно бессознательное, то столь же очевидно, что действовать ему будет удобнее, когда сознательное ему не мешает, то есть спит.
Сторонники информационной теории сна опирались на данные нейрофизиологии, согласно которым, чтобы информация перешла из кратковременной памяти в долговременную, она должна быть переведена с языка электрических импульсов на язык молекул. Электрические импульсы циркулируют по нейронным кругам до тех пор, пока информация не перейдет на белковые молекулы и не запишется в них кодом, основанным на комбинациях нуклеотидов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
Информационная теория возникла в пятидесятые годы, в пору расцвета кибернетики и общей убежденности в том, что все на свете достойно измерения и в измерении нуждается. Измеряли тогда все подряд, и психологи, подобно пифагорейцам, толковали об одних числах. У этого увлечения были свои причины. На сцене появилась теория информации, в которой многие увидели универсальный метод анализа человеческой деятельности. Вычислительные машины работали все быстрее, объем их памяти возрастал не по дням, а по часам, и каждый, кому приходило в голову сопоставить машину и мозг, не удерживался от искушения и выводил на бумаге какую-нибудь грандиозную цифру, означавшую емкость человеческой памяти. Количество информации, которое человек якобы способен переварить за секунду, перемножалось на количество секунд в человеческой жизни, на количество нейронов, на количество молекул в нейронах и так далее.
Через несколько лет ученые начали догадываться, что машина устроена иначе, чем мозг, и работает на других принципах и что то, чем занят мозг, не всегда следует называть переработкой информации. Стало ясно, что доказать, будто все нейроны и их связи, не говоря уже о молекулах, участвуют в этой переработке и, наконец, что вся эта переработка — привилегия одних нейронов и молекул, невозможно. Все цифры рассеялись как сон, как утренний туман, словно их и не было, все, кроме «магической семерки», открытой американским психологом Джорджем Миллером и характеризующей объем непосредственной, или кратковременной, памяти.
Ограниченность этой памяти вообще-то была известна психологам давно, но специально ее никто не измерял. У Миллера же была вполне практическая задача: выяснить «пропускную способность» оператора автоматизированной системы — человека, действительно занятого переработкой информации. И вот он обнаружил, что оператор способен с одного раза удержать в памяти в среднем девять двоичных чисел (7 + 2), восемь десятичных чисел (7 + 1), семь букв алфавита и пять односложных слов (7 — 2). Все вертелось вокруг семерки. Но при этом каждая группа обладала неодинаковой информативной ценностью: семь букв несли в три с лишним раза больше информации, чем восемь десятичных чисел, а пять слов — почти в шесть раз больше. Из этого Миллер заключил, что объем непосредственной памяти ограничен не количеством самой информации, а количеством ее «кусков». В кошельке этой памяти, говорил он, помещается семь монет. Доллары это или центы, ей безразлично. Она интересуется не смыслом информации, а ее чисто внешними характеристиками — цветом, формой, объемом. Смыслом интересуется долговременная память, которой надлежит оценить то, что преподнесет ей память кратковременная.
Семерку Миллер назвал магическим числом. Он утверждал, что она следует за ним по пятам, что он каждый день сталкивается с ней. И это не было преувеличением: мы тоже сталкиваемся с семеркой ежедневно. «Семь раз примерь, один отрежь», — говорим мы. — «Семь бед — один ответ», «Один с сошкой, а семеро с ложкой», «Семеро одного не ждут», «Семи пядей во лбу», «А ты седьмой, у ворот постой», «Семь пятниц на неделе», «Семь раз поели, а за столом не сидели», «Служил семь лет, выслужил семь реп, да и тех нет», «За семь верст киселя хлебать», «Седьмая вода на киселе».
О семи днях творения рассказывает нам книга Бытия и о том, как семь коров тучных и семь тощих увидел во сне фараон. Семь городов спорили о Гомере, семь мудрецов было у древних греков и семь чудес света. Чем дальше в глубь веков, тем больше семерок. Сложный узор из ямок и спиралей на знаменитой бляхе со стоянки Мальта построен на ритмическом повторении семерки. На плоскостях доисторического дротика из Западной Грузии вырезано по семи стреловидных знаков.
Психологи и историки культуры считают, что в процессе эволюции, наряду со многими психофизическими константами, вроде скорости распространения нервного импульса, у человека выработалась и такая постоянная величина, как объем непосредственной памяти. Тысячелетие за тысячелетием эта константа оказывала свое влияние на выработку житейского уклада, культурных традиций, религиозных и эстетических воззрений. Человеку удобнее всего было думать об однородных вещах, если их число не превышало семи.
Целесообразность этого ограничения несомненна. Если бы перед нашим мысленным взором толпилось бесчисленное количество образов, мы бы просто не могли думать. Мы были бы не в состоянии сравнивать новую информацию со старой, оценивать ее и превращать медные монеты в серебряные, то есть придавать информации форму, удобную для хранения в долговременной памяти. А эта память, в отличие от кратковременной, способна вместить любое количество информации и хранить ее всю жизнь.
ПУШКА СТЕФАНА БАТОРИЯ
Лет двадцать пять назад канадский нейрохирург Уилдер Пенфилд сделал замечательное открытие. Больные Пенфилда страдали очаговой эпилепсией, которая вызывается патологическими процессами в височных долях коры. Пенфилд удалял под местным наркозом пораженный участок. По соседству с этим участком находятся зоны, управляющие речью. Стараясь установить, где проходит граница этих зон, он прикладывал к разным участкам коры электрод со слабым током.
В тот миг, когда он подвел электрод к одному участку височной доли доминантного, то есть ведущего, полушария (у левшей правого, а у правшей левого), больная, находившаяся в сознании и ничего не чувствовавшая, вскрикнула и улыбнулась. Она внезапно увидела себя маленькой, среди своих кукол. Другая увидела себя с новорожденным ребенком на руках; ребенок этот уже давно стал взрослым. Третья очутилась в своем родном Утрехте, в соборе, и услышала рождественский хорал.
Когда электрод нейрохирурга вызывает к жизни запись прошлого, писал Пенфилд, это прошлое развертывается последовательно, мгновение за мгновением, как в кинофильме. Время в этом фильме всегда идет вперед с неизменной скоростью. Но в отличие от настоящих фильмов, оно не поворачивает вспять и не перескакивает на другие периоды. Если убрать электрод, фильм оборвется, но, поднеся электрод к той же точке, его можно продолжить. Если же электрод попадет в другую точку, на экране сознания могут вспыхнуть сцены другого периода жизни.
Известие об открытии Пенфилда облетело весь свет. Врачи вспомнили удивительные случаи гипермнезии, или сверхпамятливости, проявлявшейся при чрезвычайных обстоятельствах. В горячечном бреду люди вдруг начинали говорить на языке, которым не пользовались полвека или на котором говорили когда-то даже не они сами, а их близкие. Спасшиеся при кораблекрушениях рассказывали, что, когда они погружались в воду, перед ними проносилась вся их жизнь и с такими мельчайшими подробностями, о которых они никогда прежде не вспоминали. Такие же подробности всплывают в памяти под гипнозом, если человека просят рассказать о каком-нибудь периоде его жизни.
В фильмах, которые видели пациенты Пенфилда, никогда не встречались образы, связанные с выполнением серьезной работы, с принятием решений, с сильными эмоциями — со всем тем, к чему сознание могло хоть раз вернуться и что могло исказиться при воспоминании. Фильмы содержали лишь фон, который окружает человека в обыденной жизни, не вызывая заметных душевных реакций. Это та часть жизни, которая проходит мимо сознания и благодаря забвению сохраняется во всей своей неприкосновенности. Материал гипермнезии того же рода. Язык, на котором мы говорим в детстве, мы не учим: это стихия, в которой мы живем, не думая о ней. Картины, проносившиеся перед взором утопающих, были все тем же забытым и никогда не вспоминавшимся фоном.
Наша память хранит во много раз больше того, что мы воспроизводим в обычной жизни. Может быть, она вообще хранит все, что попадалось нам на глаза и задерживалось в поле зрения хоть на миг. Когда мы останавливаем свой взгляд на предмете, он, как говорят психологи, становится для нас фигурой, а все остальное фоном. Но чтобы выделить фигуру из фона, нужно мгновенно оценить сам фон. Бессознательная память, над которой время не властно, храня в себе бесчисленные образы среды, употребляет их как эталоны при встрече с новыми объектами и этим оказывает неоценимую услугу сознанию. Объем долговременной памяти измерениям не поддается, но ее «пропускную способность» измерить можно. В многочисленных экспериментах было установлено, что из двух одинаковых по величине «кусков» лучше запоминается тот, в котором содержится меньше информации. Долговременная память весьма чувствительна к перегрузкам. Легче всего она усваивает то, что связано с прошлым опытом. Она не любит новизны.
Если событие совершенно выпадает из общего порядка вещей и не имеет ни причин, ни следствий, говорит Честертон в одном из своих рассказов, ничто в дальнейшем не способно воскресить его в памяти. У людей открыты глаза лишь на те стороны явлений, которые они уже научились различать, которые уже пустили корни в их душе. С другой стороны, замечает Уильям Джемс, ничего не может быть приятнее умения ассимилировать новое со старым, разоблачать загадочность необычного и связывать его с обычным. Победоносное ассимилирование нового со старым — характерная черта всякого интеллектуального удовольствия. Жажда такого ассимилирования и составляет научную любознательность.
Жажда ассимилирования, но — не новизны. Недаром многие люди получают наслаждение от музыки лишь тогда, когда им удается предвосхитить развитие музыкальной темы. В простейших случаях, как это хорошо показывает Эдгар По в своей статье «Философия творчества», этой задаче служат припевы у песенок. «Удовольствие, — говорит он, — возникает лишь из ощущения тождества-повторения. Абсолютная новизна тягостна для памяти, постижение нового лишь тогда доставляет удовольствие и приносит хорошие плоды, когда его можно хотя бы отчасти угадать». Для усвоения новизны необходима известная игра ума, нужно преодолеть определенные препятствия, затратить энергию, а эти затраты придется восполнять. Рассуждая так, мы приходим к мысли о неизбежности периодического отдыха для ума, причем такого отдыха, который не нарушался бы никаким притоком новостей.
Ум, восприятие, память — вот что должно отдыхать. Не клетки, не ткани, не органы, не анатомические субстраты функций, а сами функции нуждаются в отдыхе. Об этом и говорила информационная теория сна, особенно в первоначальном своем варианте. Наш ум не успевает переваривать все впечатления, попадающие в кошелек непосредственной памяти. Впечатления накапливаются, и вот уже кошелек трещит по Швам. Медные монеты нам удалось переплавить в серебряные, но кошелек не вмещает и их. Мы закрываем глаза и отворачиваем мысленный взор от всего, что может кошелек переполнить. Кроме того, кое-что мы не успели переплавить, а кое-что переплавляли напрасно. Одна монетка оказалась фальшивой… Все, что заслуживает длительного хранения, надо перевести в долговременную память, а что не заслуживает — за борт! Словом, мы должны тщательно оценить все, что события дня набросали в наш кошелек. Так как никто этим сознательно не занимается, то, очевидно, это входит в обязанности нашего бессознательного мышления. А раз оно бессознательное, то столь же очевидно, что действовать ему будет удобнее, когда сознательное ему не мешает, то есть спит.
Сторонники информационной теории сна опирались на данные нейрофизиологии, согласно которым, чтобы информация перешла из кратковременной памяти в долговременную, она должна быть переведена с языка электрических импульсов на язык молекул. Электрические импульсы циркулируют по нейронным кругам до тех пор, пока информация не перейдет на белковые молекулы и не запишется в них кодом, основанным на комбинациях нуклеотидов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40