А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Перед дверью квартиры Наталья Ивановна нагнулась, откинула половичок и подняла с пола ключи. Это удивило меня куда больше, чем сезонные восхождения на плато немолодой учительницы.
— А вы не боитесь?.. — начал было я. Но Наталья Ивановна перебила меня:
— Не боюсь. У меня ровным счетом нечего красть. А ключи я могу по рассеянности потерять или забыть в школе… Проходите! Только не надо так старательно вытирать ноги, все равно вы нанесете мне столько грязи, что придется мыть пол.
Когда я вошел в прихожую и оттуда осмотрел единственную комнату, то понял, что у Натальи Ивановны в самом деле красть было нечего. Старенький диван, какой-то допотопный буфет, заставленный рюмками и разнокалиберными чашками, большой сундук и круглый стол на одной ноге. Вот и вся мебель.
— Присаживайтесь, — сказала она, кивая на сундук. — На нем очень удобно. Это когда-то смастерил мой дед.
Она скрылась на кухне. Я рассматривал многочисленные — старые и новые — фотографии в рамках, висящие на стенах. Их было так много, что они закрыли обои.
— Это мои ученики, пятьдесят восьмой год, — сказала Наталья Ивановна, зайдя в комнату и проследив за моим взглядом. Она стала расставлять на столе чашки, сахарницу, маленькие вазочки для варенья, тарелку с пряниками. — А вот это, правее, мой класс на практике. Сборка черешни в деревне Дрофино… А вот чуть повыше — этакая сборная солянка. Все медалисты, которых я выпустила.
Я рассматривал лица, глаза, прически, кофточки, пиджаки. На меня смотрела целая эпоха.
— И все-таки, — произнес я, не отрывая взгляда от фотографий, — скажите, почему любовь — это не чувство, не порыв и не страсть?
Учительница усмехнулась.
— Запомнили?.. Это, голубчик, можно понять только с возрастом. То, что молодежь сейчас называет любовью, — всего лишь реакция нервной системы на внешний раздражитель. Обостренный половой инстинкт плюс яркая, привлекательная внешность — вот все, что необходимо для той любви, о которой молодые говорят. К сожалению, она проходит столь же быстро и внезапно, как и начинается… Снимайте свой бинт, он мокрый и грязный.
— Что ж тогда, по-вашему, настоящая любовь?
— А настоящая любовь, голубчик, — это образ жизни, это посвящение себя кому-то или чему-то другому. Она никогда не проходит. Она все равно что принятие веры, все равно что постриг в монахи…
Учительница замолчала, подошла к стене и сняла групповой снимок в рамке, провела по нему пальцем, словно стирала пыль.
— Вот она, Эльвира. Перед выпускным балом. Красивая, юная…
Наталья Ивановна судорожно сглотнула, сдерживая слезы, покачала головой. Я взял из ее рук снимок. В кругу одноклассников Эльвира выглядела не по годам взрослой девушкой. Ровный овал лица, слегка обозначенные скулы, выделяющиеся губы, спокойный, какой-то умиротворенный взгляд. На шее цепочка с крестиком. Для того времени это был вызов, провоцирование скандала. Прическа пышная, украшенная живой или искусственной розой.
Нет, Эльвиру Милосердову, даже если она с годами изменилась, я никогда не видел.
— Сколько у нее было любовных драм! Сколько слез! Сколько порывов свести счеты с жизнью! Но одни увлечения сменялись другими, и она с необыкновенной легкостью забывала своих прежних возлюбленных. Я ей говорила: нет, девочка, это не любовь. Но она снова и снова рыдала на моей груди и клялась, что наконец встретила своего единственного, неповторимого, уникального… Только порыв, только эмоции, словно огонь, в который плеснули кружку бензина.
— Но разве это так плохо?
— Никто не говорит, что плохо. Но все вещи надо называть своими именами: любовь — любовью, эмоциональный порыв — порывом. Тогда люди смогут лучше понимать друг друга и не будет столько разочарованных в жизни.
— Жаль, что вы не были моей учительницей.
— Спасибо, голубчик, спасибо за комплимент. Давайте пить чай, не то остынет… Чего вы там еще увидели?
Мой взгляд вдруг словно приклеился к фотографии, которую я держал в руках. Рядом с Эльвирой в белой рубашке, ворот которой был отложен поверх пиджака, с каким-то легкомысленным бантиком, пристроенным на лацкане, улыбался во весь рот Леша.
— Кто это? — спросил я.
Наталья Ивановна взяла фотографию, отвела ее подальше от глаз.
— Это Алеша Малыгин. Тоже, кстати, один из ее поклонников. Бедный мальчик, совершенно сходил по Эльвирочке с ума! А сколько раз ему драться за нее пришлось! И что? Где он? Как исчез после выпускного бала, так больше я его ни разу и не видела. Кажется, поехал учиться в Москву. Даже на похороны не приехал… Садитесь же, Кирилл Андреевич! Вы словно указку проглотили.
«Нет, милая Наталья Ивановна, — подумал я, опускаясь на сундук. — Это очень хорошо, что вы не были моей учительницей. Потому что в настоящей любви вы ровным счетом ничего не понимаете. Как, собственно, и я».
36
Смею предположить, что Лев Толстой, завершив работу над «Войной и миром», испытывал нечто похожее. Букет чувств переполнял меня, когда я возвращался полуденным рейсом в Судак. Самые сильные из них — усталость, легкая эйфория от того, что довел большое и сложное дело до конца, и горечь от той мысли, что предательство и двуличие — вечные пороки людей. «Я считал Лешу другом? — думал я, прижимаясь лбом к прохладному стеклу и провожая взглядом осыпанные пылью, смазанной дождем, деревья. — Я слишком много доверял ему? Мне больно его терять? Нет, нет, нет. Почему же тогда мне так грустно? Почему я не хочу поверить тому, что уже ясно как день?»
С автовокзала я пошел пешком. На рынке встретил Володю Кныша. Он был зол на невыносимую жару и оттого с особым усердием гонял валютных менял, которые с честными лицами топтали пятачок при входе в торговые ряды. Он встретил меня с какой-то изуверской гримасой и, беспрестанно вытирая платком красное лицо, сказал что-то невыразительное:
— Нет, я от тебя шизею! Ну, накрутил-наворотил! Ну, бля, Мегрэ, Конан Дойл прибабахнутый…
— Конан Дойл никогда не был сыщиком, — блеснул я своим интеллектом, но Володя лишь махнул рукой.
— Домой иди! — сказал он властным тоном. — Иди домой! И готовь ведро шампанского!
Мне очень хотелось надвинуть козырек фуражки ему на глаза, но нельзя было фамильярничать с представителем власти на глазах у менял.
Как раз к остановке подпылил автобус, но я, обманывая сам себя, вдруг вспомнил, что дома у меня нет ни крошки хлеба, и пошел обходить все попутные магазины.
«Чего ты мучаешься? — спрашивал я себя, становясь в конец длинной очереди за хлебом. — Ты не знаешь, что делать дальше с этим знанием истины? Ты раскрутил преступление, нашел преступника, но не знаешь, в какой фантик завернуть свой труд и кому его преподнести? Милиции он не нужен, она давно закрыла это дело, а Володя Кныш уже не поверит мне, даже если я приведу ему неопровержимые факты. Он до конца дней своих будет шарахаться от меня, как черт от ладана. Мне — тем более не нужен. Дело Милосердовой было для меня чем-то вроде кроссворда. Решил его, скомкал газетку — и в урну. А что, прикажете обрамить и на стенку повесить? Вот только как мне поступить с Лешей? Как к нему относиться?»
Мне надоело стоять за каким-то скандальным гипертоником, который безостановочно ворчал по поводу медленного продвижения очереди и хватался за сердце.
— Черт возьми! — вслух выругался я. Меня начинала раздражать собственная нерешительность. Точно сказал кто-то из великих философов: движение — все, конечная цель — ничто. Это надо было мне почти три недели кряду носиться как угорелому по следу преступника, недосыпать, недоедать, рисковать башкой, чтобы, достигнув цели, в нерешительности остановиться между булочной и автобусной остановкой.
Берег моря притягивал, а моя квартира с вечной горой засохших грязных тарелок в раковине, с альпинистскими веревками, крюками, карабинами, подводными очками, ластами всех цветов и размеров, пневматическими ружьями — исправными и поломанными, которые валялись на диване и под книжным шкафом, — отталкивала; моя несчастная бесхозная квартира представлялась мне сейчас камерой смертников, где мне суждено было тыкаться в стены без всякого смысла, в каком-то полубредовом состоянии, в котором не проглядывалось ни будущего, ни прошлого.
«Да что я мучаюсь, голову ломаю!» — подумал я, стряхивая с себя эту липкую нерешительность, как пчела со своих лап сахарный сироп, и направился к бочке с портвейном. Мадера оказалась теплой, и после второго стакана горячий асфальт поплыл под моими ногами, зато ощущение глухого тупика, в который я забрел, мгновенно рассеялось и На меня хлынул поток белозубых загорелых улыбающихся лиц. Виртуозно лавируя между изможденными морем и солнцем отдыхающими, я бодро зашагал по кипарисовой аллее на набережную, откуда дул крепкий морской бриз и обрывками доносилась музыка.
«Для начала я зайду к Аруну. Этот приветливый армянин готовит шашлык так, как никто на побережье, — думал я, не в силах совладать со зверским аппетитом, разгорающимся во мне. — Затем загляну в „Парус“. Надо будет напомнить о себе и уже с завтрашнего дня возобновить ловлю крабов. А потом, потом… »
То, что я намеревался сделать потом, я сделал в первую очередь. Фигурка человека в белых шортах, сидящего у пирса в тени полосатого шезлонга, раздражала, как соринка в глазу. Стягивая с себя по пути куртку и майку, я шел к пирсу. Недалеко от берега прыгали на волнах две «Ямахи», сверкая оранжевыми бортами. Один из водителей постоянно сваливался в воду, второй же управлял более виртуозно и удерживался в седле, даже когда его вместе с мотоциклом подкидывало в воздух. «От этого мне было бы нелегко уйти», — подумал я, вспомнив свою недавнюю гонку на водном мотоцикле.
Я напрасно разулся. Черный кварцевый песок накалился до такой степени, что, сделав всего три шага по пляжу, я подскочил, как мотоциклист на волне, и сел, задрав ноги кверху. Дима Моргун следил за мной из-под зонтика, и его тонкие усики растянулись во всю ширину лица, напоминая математическую скобку.
— Ты бы лучше не зубы скалил, — сказал я, стряхивая песок с подошв, — а залил бы это пепелище водой.
Дима ничего не ответил, снова откинул голову на спинку шезлонга, и в его зеркальных очках заплескалось море. Я сунул ноги в кроссовки и, оставляя за собой борозду, добрел до зонтика.
— Будешь кататься? — спросил он, не поворачивая головы.
— Я хотел предложить тебе бокальчик холодного шампанского.
Дима вздохнул, вытянул перед собой руки, сжал кулаки, хрустнув суставами.
— Как ты мне надоел! — сказал он, снова растягивая усами лицо.
— Неправда, — ответил я, опускаясь на песок рядом с ним. — Ты только делаешь вид, что я тебе надоел. На самом деле тебе очень хочется со мной поговорить.
— Черт с тобой! — беззлобно ответил Моргун. — Беги за шампанским.
Когда я спускался на пляж с бутылкой под мышкой, над Моргуном, изогнувшись вопросительным знаком, нависал худой, загоревший до черноты помощник. Парень держал в руках раскрытый журнал и водил по странице пальцем.
— … если пластиковую плоскодонку считать как четырехместную, то все равно одной не хватает, — говорил он Моргуну.
Дима, сняв очки и потягивая пепси из банки, косился на журнальную страницу.
— Дальше! — поторопил он мальчика.
— Компрессоры. Числятся три, а в наличии только два.
— А почему ты движок не считаешь?
— Это от «Жигулей», что ли? — захлопал парень глазами.
— Что ли! — подтвердил Моргун и, заметив меня, легко подтолкнул Сережу рукой. — Иди и с вопросами больше не подходи! Весь хлам, все запчасти возьми на учет.
Парень, почесывая затылок и все еще глядя в журнал, поплелся в мастерскую. Он спокойно ступал босыми ногами по песку и не чувствовал боли.
— Решил провести ревизию? — спросил я.
Моргун не ответил. Либо разговор об инвентаре был ему неинтересен, либо представлял собой коммерческую тайну.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70