А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Потолок обрушился. Точнее — посыпалась штукатурка, и не штукатурка вовсе, но алебастровая дурманящая пыль — мертвое пылевое облако.
И тут меня позвали по имени:
— Ваня?
Я оглянулся и услышал сквозь усиливающуюся порошу:
— Саша?
Сделал шаг и услышал за спиной:
— Алеша?
И, оглянувшись, увидел сквозь усиливающуюся пургу наркотической дряни Вирджинию. Она сидела на тахте в атласном халатике и в своей излюбленной позе и курила папиросину. У неё был чудовищно-огромный живот. Она скалилась в улыбке и манила меня пальчиком.
Я вытянул руку — целился из пистолета в её барабанный живот. Вирджиния погрозила мне пальчиком и распахнула халат. То, что я увидел…
У неё был распорот живот, и в нем, как в светлом мерзлом озере, плавала голова моего мертвого друга.
И я закричал от ужаса, страха и безнадежности.
Пробудился от собственного исступленного вопля. Боже мой, говорю я себе, так, видимо, сходят с ума? Вернуться, чтобы так спятить?.. Что же со мной происходит?
И вспоминаю, что потерял своего последнего друга, потерял товарища, я остался один в этом утреннем насыщенном неопределенностью тумане. Или мне все привиделось?.. Нет, пистолет на холодной коже… Разве это достойное оружие для убийства? Им можно только забивать гвозди или пустить пулю в лоб, не более того.
Вероятно, уже сообщено, что в этом мире есть я — я вооружен и опасен. А я беспомощен, как ребенок, потерявшийся в толчее большого магазина.
Если не покину замкнутое пространство авто, и, если скоро не закончится этот обволакивающий волю бесцветный туман, я пущу пулю в лоб… Или сойду с ума… Или снова предам себя.
И принимаю решение — сейчас пойдет подъем, а после — спуск, и там, внизу, есть мостик; мост деревянный, неухоженный с хилыми перилами. Я вырулю на этот мостик джип, коим был однажды куплен, как вещь…
Знаю, то, что я делаю — глупо и бессмысленно, знаю это, и тем не менее не могу поступить иначе. Я хочу ещё пожить и посмотреть, что у меня из этого выйдет.
… Автомобиль трясет на трухлявых бревнах. Резкий поворот руля и падение из открытой дверцы. Мог бы выпрыгнуть красиво, как из самолетного люка, да нынче не в форме.
Неловко вываливаюсь из открытой дверцы и вижу, как, ломая ненадежную преграду и скрежеща днищем, медленно опрокидывается…
Капли тумана на бампере, они ртутные по цвету.
И в этот момент — зуммерная трель телефона. Сквозь скрежет металла, сквозь тумана, сквозь тишину ещё омертвевшего за зиму леса я слышу эту трель… Кто, спрашиваю себя. Кому ты нужен, герой? Кому понадобился в такой час?
Неужели мой друг Серов вернулся о т т у д а? Это была бы самая его замечательная и удачная шутка. Я бы так смеялся, что мои швы, прошитые леской, разорвались. Жаль, что мой товарищ не может больше удачно шутить. Это всего-навсего кто-то ошибся номером.
Присаживаюсь у рваного края мосточка. Хлопья трухи кружатся на цинковом фоне воды… прах и тлен… Вся наша жизнь — прах и тлен…
Меня мутит. Вспоминаю — как в мертвом рту моего друга плавал обмылок языка. Я это вспоминаю и меня вырывает в стылую чистую протоку, и сквозь слезы вижу: в уплывающей блевотной массе две таблетки. Подобные таблетные колесики заметил на ладони у Сашки, он тогда их жадно заглотил, хотя уже был мертвым.
Город войны жил по своим законам — цыкали пули снайперов, лопались мины, ныла авиация, наугад молотила артиллерия, тянулся дым от нефтехранилищ.
— Ха, — сказал Ваня. — Гляди, Алеха, снег, — и подставил ладонь.
— Снег, — согласился я. — Еще белый, потом будет, как сажа.
— Хорошо сейчас у нас, — замечтался; снежинки дрожали на его ресницах, как снег на лапах ели.
— Ты про свое Срелково? — догадался.
— Ага. В баньку бы сейчас, веничек березовый да вдовушку сдобную…
— Вдовушка подождет, — просматривал мертвую, как человек, улицу. — А Сушков нет.
— Вроде тихо? Не нравиться мне…
— Ладно, война — х… йня, главное — маневры, — сказал я. Подстрахуй, Ваня.
— Давай, Леха!
Петляя, начал движение. Под ногами хрустели гильзы, куски льда битое стекло, кости… Шаг влево — рваная рана витрины магазина, шаг вправо остов сожженного грузовичка с рессорами, похожими на ребра; шаг влево и ещё раз влево — паленый полосатый матрац, шаг вправо — столбы с перебитыми обвислыми проводами, шаг влево — пластмассовые игрушки, вмерзшие в мусорный террикон, шаг вправо — дальний пес, пожирающий трупную падаль, шаг влево яркий, слепящий и обжигающий столп огня…
Я натыкаюсь на это странное шумное препятствие, оно обладает свинцовой и яростной силой, вторгающейся в мою плоть; и эта стихийная сила швыряет меня, как волна, и я лишь успеваю заметить на фоне низкого и сумрачного неба подозрительного старичка в домотканой рубахе; он бредет по небесной закраине и складно бубнит песенку: «За морями за долами живет парень раскудрявый»…
Торопливый и напряженный перетук сердца. Нет, это не сердце — это бьют колеса электрички. Я вижу себя сидящим в теплом вагоне. Поначалу он был холоден и пуст, после набился люд и стало тепло и уютно.
Они ничего не знают, эти люди, им можно лишь позавидовать; они шелестят газетами и отравляют себя последними новостями, как наркотической дурью. Им можно наврать с три короба, и они, как дети, поверят в ложь… Ложь во имя спасения?
Напротив меня сидит девочка, я её знаю, у неё странное имя Победа. Какие могут быть победы во времена постоянных поражений? У неё закрыты глаза, но меня узнает.
— Привет, — говорит она. — Ты вернулся?
— Да, — отвечаю я. — Вернулся, но лучше бы не возвращался.
— Почему?
— Серов погиб.
— Не может быть? — удивляется. — Он приходил. И был живым.
— Когда он был живым?
— Не помню: полгода назад или сегодня ночью… Не помню. У меня плохая память на время.
— Он приходил к Соловьеву, я знаю…
— А я ушла от Соловушки.
— Да?
— Я любила тебя. Не веришь?
— Нет.
— Я потом поняла: любила тебя, а не его.
— Не понимаю?
— Соловей был слаб. Я его пожалела.
— А я? Каким был я?
— Был сильным. Ты не говорил слов… А Соловушка говорил. Он говорил, что любит меня. А ты схватил меня в ванной так неожиданно, что я испугалась… Помнишь?
— Да. Тогда Сашка был жив. Тогда он жил. И все мы жили. Мы жили надеждами. Надежда — это не что иное, как уничтожение самого себя…
— А я поверила Соловушке, его словам. Только потом узнала…
— Что?
— Он — пушер, толкач, крал лекарства, продавал их. У него всегда были деньги. Он тогда пил, Соловушка мой. Когда напивался, бил меня. Утром ползал у моих ног и обещал счастливую жизнь. Утром обещал, а я знала напьется и будет бить, и не просто бить, а ногами в живот, чтобы синяков не оставалось. А у меня должен был родиться мальчик. Он уже жил, пять месяцев жил счастливой жизнью… Но его уже ненавидели и били. Я не могла его защитить. И я… я… — глаза у неё по-прежнему были закрыты, но она, девочка Виктория, меня узнала и поэтому рассказывала. — Это было зимой, перед самым Новым годом, холодно было, снега не было… Мы с Соловьем в такси, а там бензином воняет, меня даже рвало в шапку. Потом приехали в слободку, нашли дом. Там — старуха, на бабу-ягу похожая. Соловушка нашел. Ааа, говорит, попалась, девонька, попалась сладенькая. Ничего, говорит, выручу и мамке не скажу. На кухне тазик, крючок, бутылка водки, люстра старая с рожками. Ну с Богом, говорит старуха. Налила три стакана водки. Себе, мне и Соловью. Я отказываюсь. Старуха смеется: анестезия, дура! Легче ж будет, пей за здоровье убиенного дитя, ха-ха. Разложила меня на столе, свет в глаза — больно. Соловушка ноги держал. Смешной такой, пуганый, будто не видел, как из нас каждый день куски мяса выдирают… Потом люстра закружилась — падает, падает, падает. Я дышать не могу, а люстра давит, давит, давит, входит в меня и там расходится медными рожками… Больно так.
Назад тоже такси, там бензином воняет, меня даже рвало в шапку. Таксер хохочет: уже ужрались, братцы! До Нового года, до нового счастья сутки, а вы ужрались. А Соловушка мне шоколад тычет. Горький такой, ореховый. Тычет и хихикает, мальчик был, я рассмотрел, вылитый я…
— Прости меня, — сказал я.
— И ты меня прости.
— Я убью его.
— Зачем?
— Убью.
— Жить труднее.
— Нет.
— Ха, — хохотнула. — И ты поверил всему? Ты поверил мне, сучке?
— Что? — не понял.
— Ты всегда был наивным мальчиком, дружочек… А я люблю только Соловьева. Он умеет жить — у него есть деньги. У него хороший бизнес, он всех держит в страхе. А у тебя что? Ничего. Кроме желания быть самим собой. А он умеет жить — и пусть он такой, я его все равно люблю. Он работал на почте, у него благодарность, он хотел в институт физкультуры, ха-ха… А я ему изменяла, рога наставляла… Это не его ребеночек. Догадайся с трех мелодий чей?..
— Серова?
— Да, ха-ха, — смеялась с закрытыми глазами. — И никогда Соловушка меня не бил. Это я его просила, чтобы пинал. Я ненавидела ребенка, нам сказали: рожайте их побольше — идет война. Войне нужно пушечное мясо… Ты не знаешь, когда делают тушенку, туда перемалывают детей? У них такое нежное мясцо, неправда ли?
— Уйди, — сказал я.
— Ты любишь меня?
— Нет.
— Зря. Соловей бросил меня, я бы тебя подобрала… пожалела… Ты остался один, и никто не пожалеет. Я бы тебя кормила тушенкой… каждый день…
— Я тебя прибью, тварь.
— Люби меня, дурачок.
— Нет!
— Ко всему можно привыкнуть. Даже к такой жизни.
— Уйди!
— Тише… У тебя все будет хорошо. Ты ещё будешь счастливым. Ты знаешь, что такое счастье? — она протянула руку к моему лицу.
Она протянула руку и открыла веки — глазницы её были пусты, точнее, там запеклись бельма.
Она протянула руку и принялась закрывать мне глаза. Я знал, кому так закрывают глаза… Попытался их открыть, свои больные глаза, и не смог, у меня уже не было сил их открыть.
… и все, боли нет, и меня уже нет, я был, а теперь меня не будет, и если не будет меня, то и не будет боли… боли нет, и меня уже нет, я был, а теперь меня не будет…
Я хорошо помню — пришел к Антонио. Прости, сказал я. Вот пришел к тебе. Мне некуда идти. Снова пришел к тебе. Я знаю у тебя Ванька, у тебя свои проблемы… Я бесконечно неправ — дважды человека невозможно спасти, не волнуйся, Антонио, я скоро уйду… Уйду-уйду…
Она что-то закричала, помогала стаскивать куртку. Помню — я сказал про пистолет. Она не поверила — выудила оружие из кармана куртки. И не испугалась. Притащила коробок, может быть, из-под детской игрушки, она притащила этот коробок и похоронила в нем пистолет, как новогоднюю игрушку после бессонного, бесконечного праздника.
Праздник Новый год для меня кончился, он закончился сорок первого декабря… Начался отсчет нового времени, новой для меня войны.
Потом я сказал про Сашку, не мог не сказать, по многим причинам, я должен был это сказать, мог и не говорить, но понимал, что надо говорить. Только правда делает нас сильнее.
Я сказал. Женщина держала ребенка на руках. Это был Ванька. Он был толстопуз и чист, как лист бумаги, коряво сидел на руках матери, точно на дереве, из которого и вырабатывают бумагу, где позже появляются капли нашей крови.
Потом я умер, как Ю.
Первое, что вижу после смерти — это дерево. Пытаюсь вспомнить его национальность…
У деревьев нет национальности, говорю я себе. Деревья — не люди, у них нет ненависти друг к другу, они не умеют убивать, у них огромное преимущество перед нами, людьми… и поэтому они умирают свободными… и стоя…
Мне жаль, властолюбивые суки, что вам так повезло; повезло тем, кто говорил неправду, кто обманывал нас, кто обманывал тех, кто ждал нас. Вам, лакировщики счастливой жизни, невероятно повезло. Если бы вы знали, как вам повезло.
Повезло, потому что в пистолете нет патронов… Им можно лишь забивать гвозди, этим куском железа, не было патронов в этом куске металла… А как же собака? Не было собаки, вернее она была, но я не убиваю беззащитных псов.
А как же — пуля в лоб?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72