А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Правда, пессимисты утверждают, что в иных мирах отсутствует воздух с кислородной начинкой, необходимый для наших изношенных легких. Плохо представляют пессимисты нашего человека, воспитанного в духе активной социальной позиции. Если такому межгалактическому герою выдать лопату и приказ: сажать, но не дышать, то с полной уверенностью можно сказать: приказ будет выполнен.
А если приказ власти преступен, и ты это знаешь, и тем не менее выполняешь?..
Власть — всласть, всласть — власть. Власть — порция фрикасе в винном соусе, тайный счет в иноземном банке № 004000400Е, бессмысленные приказы, не подлежащие обсуждению? Власть над кем и чем? Миром, космосом, пушечным молодым мясом, личными сбережениями, гаерами из правительства, привередливой фортуной, дочерьми, убеждениями и так далее? Щекочет ли власть селезенку и прочие шурфовые органы властолюбца? Видно, да, иначе не объяснишь такого яростного рвения к заветной мечте, к рулевому колесу государственного корабля в надежде, что Бог продлит агонию затухающей жизни.
Не знаю, какая ещё долготерпеливая нация может позволить себе роскошь содержать политический, истерический паноптикум; какая ещё нация может держаться на тонущем корабле и, жертвуя жизнями, затыкать ту или иную пробоину, которые возникают вовсе не по причинам внешним, а по причинам внутренних идеомоторных актов тех, кто нетвердо качается у колеса власти.
Даже по-человечески жаль того, кто прошагал тяжкий, выморочный, извилистый путь к желанному штурвалу. И вот оно в руках, колесо фортуны, ан нет — нет власти над временем и пространством, нет власти над широкими народными массами, а есть больничная палата и медицинский консилиум, убеждающий, что все будет отлично — зарежут по первому разряду, есть за окном безразличный, спивающийся, тоскливый в своей бедности люд, есть моложавые соратники по общему делу со сдержанным нетерпением ждущих бесславного и закономерного конца, чтобы после гарцевать на неостывшем ещё трупе, есть выматывающая колкая боль в сердце и есть надежда…
Псевдогероические ожидания лучшего.
Сквозь гнетущую пелену сна — снова знакомый звук, словно птицы с колокольчиками перемахивают в теплые края. Потом понимаю — телефон, его требовательный перезвон. На маму не похоже — она нетерпелива. Наверно, кто-то в очередной раз ошибся номером? Нет, неправ. Поднимаю трубку и слышу незнакомый голос:
— Аллё? Иванова, пожалуйста?
— Ивановых много, — отвечаю. — Миллионы, какого надо?
— Алексея?
— Тогда это я.
— А это я Иван Стрелков, — слышу незнакомый голос. И чувствую свое сердце.
— Ваня погиб, — сказал я. И не узнал своего голоса.
— Ой, звини, я двоюродный братан Ванюхи… Тож Ваня… У нас в деревни усе Ваньки…
Я слушаю незнакомый голос, говорящий с заметным своим местным говорком, и понимаю, что от прошлого невозможно уйти, оно всегда рядом с тобой, желаешь ли ты этого или нет.
Узнаю, что Иван Стрелков приехал с племяшем Егорушкой в столицу — мать всех городов, мотнули по магазинам, под вечер уезжают домой, по случаю решили позвонить другу Ванюхи…
— А где его похоронили? — спрашиваю.
— На кладбище тута… У нас, в смысле… Над речухой, местечко красно… Наведался бы, Алеха?
— Да, — отвечаю. — Я бы хотел навестить Ваню.
До войны я любил свой городок Ветрово. Он был мил, как ребенок по имени Ю. Помнится, говорил, что у меня была сестричка, которую все называли Юленька, а я на свой лад — Ю. Она была жизнерадостный ребенок и ничего не предвещало, как говорят в таких случаях, беды. Я любил вывозить её на прогулочной коляске к озеру. Там мы кормили хлебом двух красивых белых лебедей. Они подплывали к нам близко-близко, и Ю во все глаза смотрела на их гибкие и длинные шеи, и смеялась, когда птицы хлопали крыльями, приветствуя нас на берегу.
Потом Ю умерла, а лебединую пару убили жизнерадостные, рыжевато-веснушчатые выблядки, и теперь в стоячей воде разлагаются островки дерьмеца с малахитовыми проплешинами.
Городок превратился в прыщеватого, неопрятного и закомплексованного недоросля. В хамоватого юнца, пытающего скрыть свои дурные манеры и наклонности под новыми одеждами.
Этот подновленный краской, витринами, тайным бизнесом, ларьками и потертыми иномарками городишко враждебен моему состоянию покоя и свободы. Когда на улице, то теряю и покой, и свободу — свободу теряешь тут же, как только считаешь, что достиг её, вот в чем дело.
Я превращаюсь в ничто, растворяюсь в семечной сухой шелухе, пыли, в конфетных обертках, мягком от солнца асфальте, в окурках, в шуме, в прогорклых пирожках с квашеной капустой, в очередях, в потных спинах, в дефектоскопических взглядах…
Однако надо быть как все, и поэтому терпеть телесные и душевные неудобства. Я прохожу мимо палаток, оккупировавших привокзальную территорию, приобретаю квиток до столицы, иду на платформу ждать электричку.
Все знакомо и привычно: ультрамариновые рельсы, запах шпал в мазуте, платформы и товарные вагоны у пакгаузов. Яблоками, семечками и хрустальной воблой торгуют дачные старушки…
Сажусь на лавочку, подставляю лицо солнцу, уже цепляющемуся за край леса, и вспоминаю далекое-далекое лето…
Была жара. Я качался в гамаке и глазел сквозь вялую листву в небо. Небо было свободным от облаков. В нем жили птицы. Над клумбой недвижно стоял воздушный знойный столб, казалось, его можно потрогать, как печку. С соседней дачи доносился сладкозвучный голос когда-то популярной певицы…
Мне было хорошо и покойно от модной песенки прошлых, незнакомых мне лет, от запаха горячей полыни и цветов, от мысли, что жить мы все будем счастливо и вечно. Потом я вспомнил про Ю и понял, что буду терять себя и друзей… каждый год… каждый день… каждую секунду…
Так и случилось: одни превратились в груз двести, а другие — в груз триста.
Остальные — никакие. Пришло время н и к а к и х людей. Они, как молекулы свинца, у них одинаковые, нежилые лица и глаза, тусклые костюмы и галстуки, неживые слова и мысли. У них вместо проточной крови — болотная хлюпающая жижа.
Как переступить чавкающее болото посредственности, если оно тотчас же затягивает тебя в свое мерзкое и мертвое пространство? Затягивает и не отпускает. И только чудо может спасти, только чудо. А чудес, как известно, на гнилых болотных местностях не случается.
Открываю глаза — синь эллипсоидного небесного озера. Оттуда наступает металлический и напористый звук, точно кто-то бьет в гигантский и невидимый колокол.
Я поднимаюсь — колокольный бой материализуется в рядовую электричку, пыльную, с разбитыми окнами, прокуренными тамбурами, раздавленными в толчее судьбами.
Через минуту уже стою в тамбуре и смотрю на послеполуденный окрестный мир. Он жалок, убог и скуден. Даже летние краски не помогают скрасить нищету. У христарадников не может быть яркого колера.
В квадратных окошках автоматических дверей стекла выбиты. Своего рода гильотина на рельсах. Очень удобно уехать из станции Жизнь, достаточно лишь тиснуть голову в полый квадрат и дождаться, когда створки дверей откроются: бздынь!..
В прошлой жизни, когда снег ещё тлел под солнцем в мокрых мерцающих перелесках, меня ждали неприятности, об этом посчитал нужным предупредить человек в гражданской одежде. Я запомнил его крашеные баки. Этот человек хотел быть вечно молодым и нравиться женщинам с конскими вибрирующими крупами.
— Так вот, молодой человек, скажите спасибо маме и отчиму, уважаемым людям нашего городка.
— Спасибо, — сказал я.
— И особым обстоятельствам, — промолвил этот человек. — А так вас бы ждали крупные неприятности.
— Спасибо, — сказал я. — А вы, могу поспорить, любите крупные крупы?
— Что?
— Это я так.
— Ох, молодежь, — покачал головой. — Вы свободны, — и душевно улыбнулся. — Пока.
Я понял его шутку — ножи гильотины уже вздернуты, чтобы по прошествию времени со смачным хрустом впиться в хрупкие, шейные, похожие на сахарный тростник, позвонки тех, кому удалось вернуться на родную сторонку. Не мертвым.
Привокзальная столичная площадь мне знакома — бурлящий котел человеческих страстишек. Все продается и покупается. Лица людей изношены, как обувь. Шумное и прогретое за день пространство продирают трамвайные вагоны. Станция подземки втягивает сточные потоки суетных гостей столицы.
У колонны станции замечаю крепкого крестьянского хлопца и мелковатого мальчонку, в них мужиковатое, знакомо стрелковское; подхожу к ним:
— Иван?
— О, Алеха, — мне радуются, жмут руку. — Перекус бы, а то мы с Егорушей, как кони дохлы.
— Там, на вокзале, буфеты, — вспоминаю.
— Тогда уперед. Егорий, действуй!..
Я помогаю — и мы тащим сумки, коробки, свертки; нас крутит водоворот потных тел; на ходу узнаю, что от первопрестольной они, гости её, ополоумели, ни ногой бы сюда, да у марухи-сеструхи свадьба, решили рвать за подарками, а родни — вся деревня, гори огнем всем…
По отвратительному запаху общепита находим буфетное стойло. Пассажиры не испытывают никаких отрицательных эмоций — руками рвут копченных кур, впихивают в себя сероводородные упругие тельца яиц, глотают кофейную бурду. Кругами мучаются бомжики в поисках бутылочной тары. Рядом поднывает музыкальная палатка.
— Что, солдаты? — говорит Иван. — По стопарику? С устатку?
— Не пью.
— А что тако, Леха?
— Кишки латаные, Ваня.
— Бяда, — качает головой, разливая водку по пластмассовым стаканчикам. — Без энтой живой воды жизня на Руси — маета, братан… Ну, Егоруша, расти большо!..
— А сколько ему лет? — хмыкаю.
— Ужо скоро тринадцать, — обиженно басит Егорушка.
— Алеха, у Стрелково с трех годов хлебають прокляту, — смеется Иван.
И они пьют солидно, с удовольствием, как колхозные мужички после обрыднувшего, холодного, трудового дня. Занюхивают черствыми бутербродами. Колбаса цветет подвальной плесенью. Поднывает музыкальная палаточная шкатулка.
— А до нас часов-та восемь, — сообщает Иван. — Места сладки… Реча, сады яблоневы, банька, березовы веничка…
— … и вдовушка, — говорю я.
— Вдовушка?
— Ваня как-то говорил.
— Ааа, вдовушек пол-деревни, — соглашается Иван. — Егоруша скорь их потоптает, как петух курочек.
— Это обяза, — чинно соглашается мальчонка. — Чегось не потоптать-та?
Я качаю головой: с таким кизиловым неистребимым народцем действительно можно сажать яблоневые плантации на Марсе.
— Егоруша, изобразь космонавта, — смеется Иван. — После приземления.
Мальчишка кроит уморительную рожицу удавленника. По радио объявляют прибытие и отбытие поездов. Тошнотворный запах общепита. Пассажиры по-прежнему заглатывают яичные тельца с обреченностью вечных неудачников. От бомжей тянет свалкой, дымом и пронзительными криками степных чаек.
Меня что-то невыносимо раздражает. До кишечной боли. Что? Оглядываюсь — музыкальная палатка, оттуда надрывается лживый ломкий голосок, вещающий о том, как трудно на войне убивать врага, но его надо уничтожить, иначе трупяком будешь ты… И припев: «Что ж ты родина-мать, своих сыновей предала, блядь!»
Эта лживая звуковая жижа заполняет все свободное пространство, проникает в кровь, мешает дышать…
Я люблю людей со всей ненавистью, на которую способен. Я ненавижу людей со всей любовью, на которую способен.
В музыкальной шкатулке раскисал от песен и жира странный человек — он был невероятно раскормлен. Я никогда не подозревал, что ещё встречаются подобные экземпляры в нашей нищей и полуголодной стране. Нет, есть больные люди. Но этот был сдобен, как булка. Его щеки пламенели, точно утренние зорьки. И этот сальник жизни торговал популярной музыкой.
— Что это? — наклонился к окошку.
— Это? Лирика чеченской войны. Товар ходкий, рвут с руками. Покупай, командир.
— Выключи, — улыбнулся я.
— Чего? — изумившись, начал колыхаться, как студень в стакане.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72