А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

И, конечно, немцы, эти сукины дети, грозили за ослушание обычными в таких случаях наказаниями: арестом, конфискацией имущества, ссылкой и расстрелом. Полная эвакуация нашей зоны была назначена через два дня. В течение четырех дней все окрестности должны быть освобождены, чтобы у немцев и англичан было достаточно места убивать друг друга, сколько им хочется.
Беженцы и крестьяне уже привыкли считать немцев единственной властью, оставшейся в Италии, поэтому в первый момент им даже в голову не пришло, что можно не подчиниться этому приказу, и они предались отчаянию; немцы требовали от них невозможного, но власть находилась в их руках, другой власти, кроме них, не было, значит, надо подчиняться или... они сами не знали, какое могло быть еще или. Беженцы уже испытали, что значит уходить и оставлять свои дома, поэтому мысль о новом бегстве по горным тропинкам зимой, под проливным дождем, не утихавшим ни днем, ни ночью, по колено в грязи, настолько затруднявшей движения, что казалось невозможным дойти не только до Рима, но даже до другого конца мачеры, без проводников, не зная, куда идти,— эта мысль приводила их в отчаяние. Женщины плакали, мужчины ругались или неподвижно сидели в немом отчаянии. Крестьяне — Париде и другие семьи,— всю жизнь трудившиеся, чтобы создать своими руками мачеры, обработать их, выстроить на них домики и шалаши, просто не верили, что они должны бросить все это; и они не то что были огорчены, это просто их ошеломило. Одни из них повторяли:
— Куда же мы пойдем?
Другие просили прочитать им еще приказ слово в слово, а прослушав его до конца, говорили:
— Не может этого быть, это невозможно.
Бедняки не понимали, что для немцев не было ничего невозможного, тем более что это невозможное должны были делать не они сами, а другие. Невестка Париде Анита с тремя маленькими детьми на руках (муж у нее был в России) сказала совершенно спокойно:
— Прежде чем уйти, я убью своих детей, а потом себя.
Я поняла, что в ней говорило не отчаяние, просто она понимала, что с тремя маленькими детьми зимой идти куда-то по горным тропинкам — значило обречь их на верную смерть, так лучше уж было убить их сразу, не подвергая напрасным мучениям. Вероятно, многие думали так же, как Анита.
Единственный человек среди нас, не потерявший голову, был Микеле; он никогда не признавал власть немцев и часто говорил, что они просто бандиты, разбойники и преступники и что сила только временно на их стороне, потому что у них есть оружие и они пользуются им; вероятно, поэтому он и сохранил полное спокойствие. Прочитав приказ немецкого командования, Микеле только сказал с саркастической усмешкой:
— Кто из вас утверждал, что немцы и англичане одно и то же, пусть теперь ищет выход из положения.
Все молчали; молчал и Филиппо, отец Микеле, на которого и намекал сын. Это было вечером, мы все сидели в шалаше вокруг огня. Париде сказал:
— Ты смеешься над нами, но для нас это означает смерть... тут у нас дома, скот, имущество — все, что мы имеем... Если мы уйдем, что будет со всем этим?
Как я уже объясняла, Микеле был странным человеком— добрым, но резким, великодушным и жестоким; он засмеялся и сказал:
— Ну что ж, потеряете все, а потом, может быть, и умрете... что в этом удивительного? Разве не потеряли всего, разве не умирали поляки, французы, чехи — одним словом, все те, кто был под немецкой оккупацией...
теперь пришел наш черед, нас, итальянцев... Пока это касалось других, вы не протестовали... теперь же это касается нас... сегодня меня, завтра тебя.
Всех смутили эти слова Микеле, но больше всех был поражен Филиппо, он весь дрожал и, казалось, ничего не понимал от ужаса. Филиппо сказал:
— Ты все шутишь... но сейчас нам не до шуток.
— А тебе не все ли равно?.. Разве ты не говорил, что немцы и англичане одно и то же? — иронически сказал ему Микеле.
Филиппо спросил:
— Но что же нам теперь делать?
В первый раз я заметила, что вся его мудрость, основанная на том, что «дураков здесь не водится», не стоила и ломаного гроша не только для нас, но и для него самого. Микеле пожал плечами:
— Разве не немцы хозяева здесь? Так идите к ним и спросите, что вам делать. А они вам скажут, что вы должны делать то, что написано в этой бумаге.
У Париде тогда вырвалась фраза вроде той, которую сказала Анита о своих детях:
— Я возьму ружье и, как только увижу первого немца, убью его... потом, конечно, убьют и меня, ну что ж... по крайней мере не один пойду на тот свет.
Микеле засмеялся и сказал:
— Молодец, вот теперь ты начинаешь рассуждать правильно.
Мы не поняли, что хотел этим сказать Микеле, а он продолжал посмеиваться, в то время как другие с обалдевшим видом смотрели на затухающий огонь. Наконец Микеле перестал смеяться и сказал:
— Знаете, что вы должны сделать? — Все с надеждой уставились на него, Микеле продолжал: — Вы не должны ничего делать, вот и все. Как будто вы никогда и в глаза не видели этого приказа. Оставайтесь в своих домах, продолжайте жить, как жили до сих пор, не обращайте внимания на немцев с их приказами и угрозами. Если они хотят на самом деле эвакуировать всю эту зону, пусть делают это не бумажными приказами, которым грош цена, а силой. Англичане тоже сильны, но непогода мешает им применить свою силу, и вот они остановились. Так же будет и с немцами. Если вы не уйдете отсюда, они еще подумают, прежде чем посылать солдат сюда в горы по этим тропинкам. А если эти солдаты все-таки придут, не двигайтесь с места, пусть они вас несут отсюда на руках. Не слушайте ничего, не понимайте ничего. Потом увидим. Разве вы не знаете, что и немцы и итальянские фашисты всегда угрожают смертной казнью за непослушание? Я тоже находился в армии двадцать пятого июля и дезертировал, а потом был приказ, что все под страхом смертной казни должны вернуться в свои подразделения. Ну а я, вместо того чтобы идти в свое подразделение, пришел сюда. Советую и вам так сделать. Не уходите отсюда.
Это был самый простой и правильный выход из положения. Но никто не подумал об этом, потому что, как я уже говорила, все считали, что власть в руках у немцев, и всем нужна была хоть какая-то власть, а кроме того, если что-нибудь напечатано на бумаге, всем кажется, что возражать против этого невозможно. Однако вечером все пошли спать почти спокойно, с большей надеждой на будущее, чем утром, когда они вставали. А на другой день случилось чудо: никто больше не говорил ни о немцах, ни о приказе об эвакуации. Как будто все сговорились не упоминать больше об этом и вести себя так, как если бы этого приказа вовсе не было. Прошло несколько дней, и мы убедились, что Микеле был прав, потому что никто не двинулся с места ни в Сант Еуфемии, ни в других местах; надо думать, что немцы решили не настаивать на эвакуации, во всяком случае, никаких приказов по этому поводу мы больше не видели.
Сколько дней шел дождь? Мне кажется, что он продолжался по крайней мере сорок дней, как во время всемирного потопа. Но, кроме того, теперь стало еще и холодно, пришла зима; и ветер с моря, приносивший с собой туман и влагу, был совсем ледяным, а тучи не только поливали нас дождем, но посыпали снегом и ледяной крупой, и эта смесь дождя и снега колола лицо, как иголками. В нашем распоряжении была жаровня с горячими углями, но она не могла согреть нашей комнатки, и мы большую часть времени проводили в постели, прижавшись друг к другу, или шли в шалаш и сидели в темноте возле огня, горевшего теперь целый день. Дождь обычно шел все утро, к полудню он прекращался на некоторое время, но тучи не рассеивались, они лишь давали себе временную передышку, над морем вдали продолжал клубиться туман, и во второй половине дня дождь опять припускал и шел уже без передышки до вечера, весь вечер и всю ночь. Микеле был все время с нами; он говорил, а мы слушали. О чем он рассказывал? Обо всем понемножку. Микеле любил говорить и делал это, как профессор или проповедник, я часто повторяла ему: «Жаль, что ты все-таки не стал патером, Микеле... Какие прекрасные проповеди мог бы ты читать своим прихожанам по воскресеньям».
Но Микеле никак нельзя было назвать болтливым; он всегда говорил что-нибудь интересное, а болтуны скучны, и их в конце концов перестаешь слушать. Микеле рассказывал нам такие интересные вещи, что часто спицы застывали у меня в руках и я вся превращалась в слух. Когда Микеле говорил, он забывал обо всем, не замечал, сколько прошло времени, что потухла лампа или что мы с Розеттой хотели по какой-либо причине остаться на несколько минут одни. Он говорил горячо, хотя и монотонно, и всегда искренне и бывал огорчен и удивлен, когда я прерывала его, говоря:
— Ну что ж, пора уже спать; или — пойдемте обедать.
Лицо его тогда выражало: «Вот что значит разговаривать с глупыми и легкомысленными женщинами, как уйти,— напрасная трата времени».
За все сорок дней, что шел дождь, не произошло ничего замечательного, за исключением одного случая, касающегося Филиппо и его испольщика Винченцо. Об этом случае я и хочу рассказать. Это было утром; моросил дождь, и небо было сплошь затянуто облаками, беспрестанно набегавшими с моря; мы с Розеттой наблюдали, как резали козу, которую Филиппо купил у Париде и собирался продать по частям, взяв, конечно, львиную долю себе. Коза, черная с белым, была привязана к столбу, а вокруг толпились беженцы и от нечего делать спорили, какой у нее живой вес и сколько мяса останется после того, как ее обдерут и вычистят. Дождь мочил нас, ноги утопали в грязи; Розетта сказала мне вдруг на ухо:
Мне жалко эту бедную козу, мама. Вот она еще живая, а через несколько минут ее уже убьют... если бы это зависело от меня, я бы ее не убивала.
Я ответила ей:
— А что бы ты тогда ела?
— Хлеб и овощи... зачем надо обязательно есть мясо? Я тоже сделана из мяса, и мое мясо не так уж отличается от мяса козы... чем же она виновата, что она животное и не умеет ни рассуждать, ни защищаться?
Я передаю эти слова Розетты главным образом для того, чтобы показать, как она рассуждала, когда шла война и кругом был голод. Может быть, ее слова были наивны и даже не слишком умны, но подтверждали ее особое совершенство, о котором я уже говорила, в ней нельзя было найти ни одного недостатка, как у святой, и если даже это совершенство объяснялось ее неопытностью и невежеством, слова ее были искренни и шли от сердца. Впоследствии, как я уже говорила, я заметила, что совершенство Розетты было хрупким и неестественным, как совершенство взлелеянного в теплице цветка, (вянущего и засыхающего на свежем воздухе, но в тот момент слова Розетты тронули меня, и я невольно подумала, что ничем не заслужила такой доброй и нежной дочери.
Тем временем мясник, некий Иньяцио, совершенно не похожий на мясника, печальный и равнодушный человек, с густыми седеющими волосами, длинными бачками и глубоко сидящими голубыми глазами, снял пиджак, оставшись в одном жилете. На столике возле столба, к которому была привязана коза, для мясника уже приготовили два кухонных ножа и миску, как это делают в больницах, готовясь к операции. Иньяцио взял один из этих ножей, попробовал ладонью его лезвие, подошел к козе и, схватив ее за рога, закинул ей голову назад. Глаза у козы вылезли из орбит, она словно понимала, что с ней собираются делать, водила глазами и жалобно блеяла, как будто хотела сказать: «Пощадите меня, не убивайте».
Но Иньяцио, все еще продолжая держать козу за рога, прикусил нижнюю губу и одним ударом загнал ей нож в горло по самую рукоятку. Филиппо, помогавший ему, быстро подставил миску, из раны фонтаном хлынула кровь, темная и густая, горячая и дымящаяся. Коза вздрогнула и полузакрыла глаза, ставшие сейчас же невыразительными, как будто вместе с кровью, стекавшей в миску, ее покидала и жизнь, наконец ноги у нее подогнулись, и она каким-то доверчивым движением упала на руки тому, кто только что убил ее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57