А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Но некоторые говорили, что немцы будут защищать Рим, потому что Муссолини не хочет отдавать столицу, он скорее позволит разрушить Рим, чем отдаст его англичанам. Послушала я эти разговоры и решила, что делаю правильно, уезжая из Рима; Розетта боязливо прижималась ко мне, и я понимала, что она боится и успокоится только тогда, когда мы уедем из Рима. Вдруг кто-то сказал:
— Ходят слухи, что в город сбросят парашютистов, которые будут ходить по домам и безобразничать.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Будут забирать вещи и женщин.
Тогда я сказала:
— Хотелось бы мне посмотреть, у кого хватит смелости дотронуться до меня!
Чей-то мужской голос насмешливо ответил в темноте:
— Тебя, может, и не тронут, потому что ты слишком стара, а вот дочку твою еще как тронут.
Это был Проетти, пекарь, человек грубый и невоздержанный на язык, я его терпеть не могла. Я ответила ему:
— Не трепи языком... Мне тридцать пять лет, а когда я вышла замуж, мне было шестнадцать, многие и теперь хотели бы жениться на мне, вот только я-то не хочу!
— Э, стара басня про лисицу и виноград,— ответил он.
Тогда я совсем рассвирепела и сказала ему:
— Ты лучше заботься о своей потаскушке-жене, которая наставляет тебе рога и без парашютистов. Воображаю, что будет она выделывать, когда в городе появятся парашютисты!
Я думала, что жена его в деревне, были они из Сут- ри, и я видела, как она уезжала несколько дней назад, но оказалось, что она тоже была в убежище, в темноте я не заметила ее, но сейчас же услышала ее крик:
— Сама ты потаскушка, грязная уродина, подлая баба!
Она схватила за волосы Розетту, думая, что это я, Розетта кричала, а та знай ее била. Тогда я бросилась на нее, и мы обе покатились по полу, нанося друг другу удары и таская за волосы; все вокруг кричали, Розетта плакала и звала на помощь. Нас розняли несколько человек, но и им досталось от нас; в тот момент, когда нас разнимали, завыла сирена, возвещая конец тревоги, зажегся свет, и мы оказались друг против друга, растрепанные и задыхающиеся, а у тех, кто держал нас за руки, были исцарапаны лица и растрепаны волосы. В углу рыдала Розетта.
В тот вечер мы рано легли спать, до ужина так и не прикоснулись, он простоял на столе всю ночь до самого утра. Розетта прижалась ко мне, чего она не делала с тех пор, как была совсем маленькая. Я спросила ее:
— Ты все еще боишься?
Она ответила:
— Нет, я не боюсь, но ты скажи мне, мама, правда, что парашютисты делают такие вещи с женщинами?
А я ей:
— Не слушай ты этого дурака, он сам не знает, что говорит.
— Но это правда? — не унималась она, и я ей опять:
— Нет, неправда... А потом, мы уезжаем завтра в деревню, там с нами ничего не случится. Спи спокойно.
Она помолчала немного, потом опять спросила:
— Для того чтобы мы могли Еернуться домой, кто должен победить: немцы или англичане?
Я растерялась, потому что — как я уже говорила — газет я никогда не читала и не интересовалась, как идет война. Я сказала ей:
— Не знаю я, что они там выдумывают, знаю только, что все они сукины дети — и англичане, и немцы... А воюют они, не спросившись у нас, у простых людей. Я одно могу тебе сказать: для нас важно, чтобы кто-нибудь победил по-настоящему, как следует, и кончилась война, а кто — англичане или немцы — все равно, лишь бы кто-нибудь был сильнее всех.
Но Розетта продолжала настаивать:
— Все говорят, что немцы плохие, а что они сделали плохого, мама?
На это я ей ответила:
— Вот то они и сделали, что пришли к нам, вместо того чтобы сидеть у себя дома... Поэтому люди и терпеть их не могут.
— А там, куда мы едем, немцы или англичане? — опять спросила она.
Я не знала, что ей на это ответить, и сказала:
— Там нет ни немцев, ни англичан... Там поля, коровы, крестьяне, и нам там будет хорошо. А сейчас спи.
Розетта больше ничего не сказала, она только еще ближе прижалась ко мне, и через некоторое время я решила, что она спит.
Какая это была ужасная ночь! Я все время просыпалась; Розетта, наверно, тоже всю ночь не сомкнула глаз, хотя и притворялась спящей, чтобы не беспокоить меня. Иногда мне казалось, что я просыпаюсь, а между тем я спала и видела во сне, что просыпаюсь, или, наоборот, я думала, что сплю, а на самом деле не спала, но от усталости и от нервов мне казалось, что я сплю. Христос в саду ночью, ожидая Иуду, не выстрадал столько, сколько выстрадала я за одну эту ночь. Как подумаю, что я оставляю дом, в котором прожила столько лет, сердце сжимается. А то вдруг я начинала бояться, что наш поезд могут обстрелять из пулемета или что поездов вообще больше не будет: ведь говорили, что со дня на день Рим может быть отрезан. Я боялась за Розетту, думала о том, какое это несчастье, что мой муж был таким никчемным человеком и умер, оставив нас, двух женщин, одних на свете, а ведь, известное дело, женщины без мужчины, который руководил бы ими и защищал их, похожи на слепых, бредущих вперед, не видя ничего и не понимая, где они находятся.
Один раз (не знаю, в котором часу это было) я услыхала на улице стрельбу — стреляли каждую ночь, как в тире,— но Розетта проснулась и спросила:
— Что случилось, мама?
Я ответила ей:
— Ничего, ничего... опять эти сукины дети развлекаются... Чтоб они все перестреляли друг друга!
В другой раз мимо самого дома проехала целая колонна грузовиков, весь дом дрожал, а грузовикам, казалось, и конца не будет; после того как они проехали,
вдруг опять послышался невообразимый грохот: оказывается, это отстал один грузовик. Я обняла Розетту, а она прижималась головой к моей груди, и я вспомнила, как кормила ее грудью, когда она была совсем маленькая; молока у меня было очень много, как у всех женщин Чочарии, лучших кормилиц во всем Лацио. Розетта сосала мое молоко и хорошела с каждым днем, пока не стала настоящей красавицей, так что люди на улице останавливались, чтобы посмотреть на нее; и я вдруг подумала, что лучше бы она вовсе не родилась на свет, чем жить в вечных заботах, тревоге и страхе. Но потом я сказала себе, что такие мысли приходят только ночью и это грешно, перекрестилась в темноте и помолилась Христу и мадонне, чтобы они защитили нас. За стеной, где жила семья, устроившая из уборной курятник, пропел петух, я подумала, что скоро рассвет, и с этой мыслью заснула.
Меня разбудил неистовый звонок у двери, казалось, что кто-то звонит уже давно. Я поднялась в темноте и пошла в переднюю: это оказался Джованни; я открыла ему, и он вошел, говоря:
— Ну и спите же вы! Я уже целый час звоню.
Я была в одной рубашке, надо сказать, что грудь у меня и сейчас еще крепкая, я даже не ношу лифчика, а тогда она была еще лучше, тяжелая, но не отвислая, соски торчали, поднимая рубашку, и я сразу заметила, что он смотрит на мою грудь и глаза его горят, как два раскаленных угля. Поняв, что он собирается схватить меня за грудь, я тотчас сказала ему, отступая назад:
— Нет, Джованни, нет... Для меня ты больше не существуешь, ты должен забыть то, что случилось. Если бы ты не был женат, я вышла бы за тебя замуж, но ты женат, и между нами больше не должно быть ничего.
Он не ответил ни да, ни нет, но я видела, что он делает над собой страшное усилие, чтобы взять себя в руки. Наконец, ему это удалось, и он сказал обычным голосом:
— Ты права... Но будем надеяться, что эта мерзавка, моя жена, умрет во время войны, и когда ты вернешься, я буду вдовцом и мы поженимся... Столько людей умирает от бомбежки, почему бы не умереть и ей?
И я опять была поражена, что он говорит такие вещи, я просто не верила СЕОИМ ушам, как это уже было однажды, когда он назвал моего мужа сволочью, хотя они и были такими неразлучными друзьями. Я знала жену Джованни и всегда думала, что он ее любит или по крайней мере привязан к ней — женаты они были уже давно, у них было трое сыновей,— и вдруг он говорит о жене с такой ненавистью и желает ей смерти; из его слов можно понять, что он ненавидит ее уже давно, может, когда-то он и испытывал к ней какое-нибудь другое чувство, но теперь не осталось ничего, кроме ненависти. По правде сказать, меня даже испугало, что человек, который столько лет был другом и мужем, мог потом так холодно и зло называть своего друга сволочью, а жену мерзавкой. Но Джованни я ничего этого не сказала, он прошел на кухню, и я услышала, как он шутил там с Розеттой, которая к тому времени уже встала.
— Увидишь, что вы обе вернетесь толстыми, для вас это будет единственным последствием войны... В деревне есть сыр, яйца, ягнята... вы там будете хорошо питаться и хорошо себя чувствовать.
Все было готово. Я вынесла в переднюю три чемодана и тюк. Джованни взял два чемодана, я несла тюк, а Розетте дала самый маленький чемоданчик. Пока они спускались по лестнице, я делала вид, что запираю дверь, но, как только они скрылись из виду, я вернулась в квартиру, прошла в спальню, приподняла плитку пола и вынула спрятанные там деньги. Это была крупная по тем временам сумма в тысячных ассигнациях, которую я не хотела вынимать из тайника при Розетте, потому что неискушенная девушка может по неосторожности проговориться о том, чего никто не должен знать. Я задрала юбку и спрятала деньги в холщовый карман, заранее приготовленный для этой цели. Сделав это, я догнала Джованни и Розетту, ожидавших меня на улице.
Перед домом стоял извозчик; Джованни не пользовался своим грузовиком, на котором обычно возил уголь, потому что боялся, как бы его не отобрали. Он помог нам сесть на извозчика, сел сам, и мы тронулись. Я невольно обернулась, чтобы взглянуть еще раз на перекресток, на дом и на лавку, и меня охватило тяжкое предчувствие, что я больше никогда не увижу их. Еще
не совсем рассвело, хотя ночь уже шла на убыль, воздух казался серым, и в этом сером воздухе я увидела на углу наш дом: окна в квартире были закрыты, железные жалюзи в лавке опущены. В угловом доме напротив нашего на высоте второго этажа была ниша в форме медальона, там в углублении стояло под стеклом изображение мадонны, окруженное золотыми шпагами, а перед мадонной горела неугасимая лампада. Я подумала, что моя надежда на возвращение немного похожа на эту лампадку, которая горит, несмотря на то, что идет война и кругом царит голод, и это придало мне бодрости; надежда на возвращение будет согревать мое сердце вдали от дома. В полумраке перекресток наш походил на театральную сцену, опустевшую после ухода актеров. Сразу было видно, что в этих домах живут бедняки; это были даже не дома, а лачуги, чуть покосившиеся — казалось, они подпирают друг друга,— ободранные, особенно нижние этажи, там, где стукаются тележки и машины; как раз рядом с моей лавкой был вход в угольную лавку Джованни, стена около двери была вся черная, как печное отверстие, теперь эта чернота была хорошо видна и почему-то наводила меня на грустные мысли. Я невольно вспомнила, что в лучшие времена этот перекресток днем всегда был запружен народом, возле дверей сидели на соломенных стульях женщины, по мостовой бродили кошки, дети прыгали через веревочку или играли в классики, парки работали в мастерских или заходили в тратторию, которая была всегда полна. Представила я себе эту картину, и сердце мое сжалось, я почувствовала, как дороги мне эти лачуги и этот перекресток, может, потому, что вся моя жизнь прошла здесь: я приехала сюда совсем молоденькой девушкой, а теперь стала уже зрелой женщиной, и у меня была взрослая дочь. Я посмотрела на Розетту:
— Неужели ты даже не оглянешься на наш дом, на нашу лавку?
А она в ответ:
— Успокойся, мама, ты ведь сама говорила, что мы вернемся недели через две.
Я вздохнула и не сказала больше ничего. Мы ехали по направлению к Тибру, и я стала смотреть вперед, не оборачиваясь больше на каш перекресток.
Улицы были пустынны, серый воздух вдали походил на пар, который поднимается, когда стирают очень грязное белье.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57