А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Он воспитывал в них пренебрежение ко всем людям, но ведь если любишь только свой народ, то есть себя, то и все другие люди, даже соотечественники, вчуже тебе... Государственный эгоцентризм всегда приводил империи к сокрушительному крушению, ибо воспитывал в людях звериную зависть ко всему хорошему, что им не принадлежит, а нет ничего страшнее зависти: это – моральная ржа, она разъедает человека и государство изнутри, это не моль, от нее не спасешься нафталином... Бедная, бедная Дагмар, – вспомнил он женщину. – Она так добро говорила о наших былинах... Только б с ней все было хорошо... Тогда она поймет то главное, что надо понять; про былины она пока еще думает «с голоса» и говорит «с голоса» – так поступают одаренные дети, они подражают взрослым; она прекрасно рассказала про своего тренера, за которого была готова выброситься из окна, если б только он приказал... Ведь былины – это наука, отрасль истории, а в истории приблизительность, малая осведомленность, подтасовка – преступны. Это приводит к тому, что розенберги и геббельсы узурпируют власть над умами и делают народ слепым сборищем, послушным воле маньяка... Она говорила про Муромца и про общность германского и шведского фольклора с нашим и уверяла, что именно варяги занесли на Русь сказочные сюжеты; неверно, скорее это пришло от греков, стоит только вспомнить Владимира Мономаха в его «Наставлении к детям»... Ах, какая же это добрая литература и как плохо, что мы ее совсем не знаем!..»
Он снова услышал отца, который читал ему выдержки из этой книги, не сохранившейся целиком, но даже то, что сохранилось, поразительно: «Послушайте мене, аще не всего примите, то половину...» Папа тогда сказал: «Ты чувствуешь благородство его характера в этих нескольких словах? Всесильный князь не приказывает... Как всякий талантливый человек, он прилежен юмору, он скептичен, а потому добр, он не претендует на целое, только б хоть часть его мыслей взяли...» Отец тогда впервые объяснил ему, что после победы иконоборцев в Византии, когда верх одержали те, кто требовал в мирской жизни соблюдать изнурительное монашество (плодородие земель и щедрость солнца позволили людям на берегах Эгейского моря жить в праздности, поэтому пастырям надо было забрать все в кулак, понудить к крутой дисциплине, чтобы не повторилось новое римское нашествие), Мономах посмел противостоять Константинополю, хотя по матери был греком... Он к молитве – в отличие от византийских догматиков – относился не как к бездумно затверженному постулату, он говорил, что это просто-напросто средство постоянно дисциплинировать волю. Он хотел добиться от подданных страсти к работе не монастырским узничеством, а разумной дисциплиной, через века смотрел Мономах, потому и проповедовал: «Кто молвит: „Бога люблю, а брата своего не люблю“, тот самого себя обличает во лжи... Паче же всего гордости не имейте в сердце и в уме... На войну вышед, не ленитеся, ни питью, ни еденью не предавайтесь, и оружия не снимайте с себя... Лжи блюдися и пьянства, в то бо душа погибает и тело...» Отсюда ведь Муромец пошел, от южного моря и греческой преемственности, от доброты и ощущения силы, а благородный человек к своей мощи относится с осторожностью, боится обидеть того, кто слабее, оттого и простил поначалу своего грешного сына, поверил ему, как не поверить слову? А как мне было сказать Дагмар об этом? За годы работы здесь я приучил себя в беседе с другими жадно интересоваться тем, что знаю, что не интересно мне, и делать вид, что пропускаю мимо ушей то, что мне по-настоящему важно; чтобы работать, я обязан был стать актером, жить ожиданием реплики, которую нужно подать. Но только если актер заранее знает свою роль, успел выучить слова и запомнить мизансцены, то мне приходилось жить, словно в шальном варьете, экспромтом, где не прощают паузы, свистят и улюлюкают, гонят со сцены... Впрочем, в моем случае не свистят, а расстреливают в подвале. Потом, когда все кончится, я расскажу Дагмар про Мономаха – историю нельзя брать «с голоса», в нее надо погружаться, как в купель при крещении, ее надо пить, как воду в пустыне, ее надо чувствовать, как математик чувственно ощущает формулу – никакого чванства, горе и правда поровну, великое и позорное рядом, только факты, а уж потом трактовка... Я расскажу ей... Погоди, что ты ей расскажешь? Ты ничего не сможешь ей рассказать, потому что в кармане у тебя кусок острого металла, а за стеной сидят люди, которые любят смотреть, как другие корячатся, ты ведь становишься таким сильным, когда наблюдаешь мучения другого, ты помазан ужасом вседозволенности, ты...»
– Хайль Гитлер, группенфюрер! – услыхал Штирлиц высокий голос Ойгена и понял, что пришел Мюллер...
37. ПАУКИ В БАНКЕ – I
Генерал Бургдорф, представлявший глубинные интересы армейской разведки при ставке, улучив момент, когда Борман вышел от фюрера, обратился к адъютанту Йоханнмайеру с просьбой доложить Гитлеру, что он просит уделить ему пять минут для срочного и крайне важного разговора.
Бургдорф знал, что телеграмму от Геринга первым получил не Гитлер. Телеграфисты сразу же – будто догадываясь, что она придет, словно бы предупрежденные заранее помощником рейхсляйтера Цандером – отнесли ее именно ему; тот – через минуту – был у Бормана. Армейская разведка продолжала свою методичную, скрупулезную работу и здесь, в бункере, получив соответствующие указания генерала Гелена перед тем, как он «выехал» на юг, в горы, «готовить свои кадры» к работе «после победоносного завершения битвы на Одере».
Сопоставив эти, да и другие данные, сходившиеся в его кабинет, Бургдорф пришел к выводу, что именно Борман не позволяет Гитлеру выехать в Альпийский редут; именно Борман влияет на Геббельса, этого слепого фанатика, больного, ущербного человека, в том смысле, что только в Берлине возможно решить исход битвы, а Геббельс единственный человек среди бонз, который действительно верил и верит в безумную идею национального социализма, Борман этим пользуется, умело нажимает на клавиши, извлекая нужные ему звуки. Он в тени, как всегда в тени, а Геббельс заливается, рисует картины предстоящей победы, предрекает чудо, фюрер слушает завороженно, и на лице появляется удовлетворенная улыбка, он закрывает глаза, и лицо его становится прежним – волевым, рубленым.
Бургдорф искренне старался понять логику Бормана, старался, но не мог. Он знал тайное жизнелюбие этого человека, его физическое здоровье, крестьянскую, надежную ухватистость, отсутствие каких-либо комплексов, полную свободу от норм морали, тщательно скрываемую ото всех алчность. Все эти качества, собранные воедино, не позволяли опытному разведчику, аристократу по рождению, битому и тертому Бургдорфу допустить возможность того, что Борман, так же как и Гитлер, решится на то, чтобы покончить с собою. При этом он понимал, что у Бормана неизмеримо больше возможностей для того, чтобы исчезнуть, нежели чем у него, боевого генерала. Он знал, что Борман оборудовал по крайней мере триста конспиративных квартир в Берлине, более семисот сорока по всей Германии, ему было известно – через одного из шифровальщиков ставки, – что существует некая сеть, проходящая пунктиром через Австрию, Италию, Испанию и замыкающаяся на Латинскую Америку. В этой сети ведущую роль играют люди из секретного отдела НСДАП и ряд высших функционеров СС, завязанных на Мюллера; для кого же была создана эта цепь, если не для самого Бормана? Простая логика подсказывала и следующий вопрос: когда можно запустить эту цепь в работу? Лишь после того, как исчезнет Гитлер. Где это может случиться скорее всего? Здесь, в Берлине, ибо если Гитлера вывезти отсюда в Альпийский редут, совершенно неприступный для штурма, возвышающийся над всеми окружающими районами Южной Германии, оборудованный радиосвязью со всем миром, то битва может продлиться еще и месяц, и два, а отношения между союзниками, столь разнородными по своей сути, таковы, что всякое может случиться. И тогда предстоит капитуляция, но никак не безоговорочная, а с передачей функции власти на истинно германских землях армии, тем ее силам, которые уже сейчас готовы немедленно пустить англо-американцев в Берлин. Туда, к Альпийскому редуту, можно еще подтянуть отборные части вермахта; войск СС – кроме батальона охраны – нет и в помине, не зря армия просила Гитлера бросить на передовую наиболее преданные ему дивизии «Адольф Гитлер» и «Мертвая голова», не зря эта комбинация проводилась столь последовательно и терпеливо, подстраиваясь под рубленые акции Бормана. В Альпийском редуте Гитлер выполнит волю армии или же армия предпримет свои шаги – то, что не удалось 20 июля сорок четвертого, когда бомба полковника Штауфенберга чудом не задела диктатора, сделают другие, им несть числа, только бы выманить Гитлера отсюда, только бы выйти из-под душной опеки Бормана и его гестаповских СС...
...Гитлер принял Бургдорфа сразу же, поинтересовался его здоровьем: «У вас отекшее лицо, может быть, попросить моих врачей проконсультировать вас?» – спросил про новости с фронтов, удовлетворенно выслушал ответ, что сражение продолжается с неведомой ранее силой и еще далеко не все потеряно, как считают некоторые, а потом перешел к главному, к тому, что гарантировало ему, Бургдорфу, жизнь, в случае если он сейчас может переиграть Бормана, убедить Гитлера в своей правоте, а сделать это можно, лишь уповая на сухую логику и законы армейской субординации, которой Гитлер, как капрал первой мировой войны, был внутренне прилежен.
– Мой фюрер, – сказал он, подчеркнуто незаинтересованно в том, о чем докладывал, – мне только что стала известна истинная причина, за что вы разжаловали рейхсмаршала. Я не вдаюсь в политическое существо дела, но меня не может не тревожить, что люфтваффе остались без главнокомандующего. В дни решающей битвы это наносит ущерб общему делу, ибо летчики не могут воевать, когда нет единой руки, когда нет более своего фюрера в небе. – Бургдорф знал, что, если он остановится хоть на миг, изменит стиль доклада, переторопит его или, наоборот, замедлит, Гитлер сразу же перебьет и начнет словоизвержение, и придет Борман, который теперь фюрера не оставляет более чем на полчаса, а тогда его операция не пройдет. – Поэтому я прошу вас подписать указ о том, что главкомом люфтваффе вы назначаете нынешнего командующего шестым воздушным флотом в Мюнхене генерал-полковника Риттера фон Грейма.
– Где Борман? – спросил Гитлер беспомощно. – Давайте дождемся Бормана...
– Рейхсляйтер прилег отдохнуть, фюрер, – смело солгал Бургдорф. – Прошу вас – до тех пор пока вы не подпишете приказ, посоветовавшись с рейхсляйтером, – позволить мне радировать в Мюнхен фон Грейму, чтобы он немедленно вылетел в Берлин... Это такой ас, который сможет посадить самолет на улице, да и потом мы еще держим в своих руках несколько летных полей на аэродромах... Я попрошу его пригласить с собою Ганну Рейч, – дожал Бургдорф, зная, что эта выдающаяся летчица, истинный мастер пилотажа, была слабостью Гитлера, он подчеркивал свое к ней расположение, повторяя: «Нация, родившая таких женщин, непобедима».
– Да, да, – согласился Гитлер устало, – пусть он прилетит для доклада... О назначении его главнокомандующим я сообщу ему здесь, сам, когда согласую этот вопрос с Борманом и Гиммлером...
Бургдорф вышел в радиооператорскую и отдал приказ Грейму и Ганне Рейч немедленно вылететь в Берлин.
Через двадцать минут об этом узнал Борман.
Через сорок семь минут в Мюнхен ушла его радиограмма, предписывавшая фон Грейму перед вылетом подготовить не только всю документацию о положении дел с люфтваффе, но и соображения по перестройке работы воздушного флота рейха. Зная машину, Борман точно рассчитал удар, понимая, что на подготовку доклада уйдет не менее двух-трех дней.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66