А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Она будет плакать каждый раз, когда Это-Ангелу будет плохо. Это называется состраданием. А сострадание не очень-то веселая штука.
– Солидарность ангелов, – раздался шепот Жереми в начавшей сгущаться тишине. – Только этого не хватало.
И тут высокая худосочная юная особа вернула всех на землю, неожиданно обратившись резким царапающимся голосом к инспектору Титюсу, которого до сих пор, казалось, никто не замечал:
– Вы из полиции, верно? Зачем вы пришли?
***
– И что потом? – спросил Силистри.
Потом Титюс и Жервеза объявили им о смерти Шестьсу. И, естественно, дети начали плакать, и есть уже никому не хотелось, и плиту выключили, оставив ужин недоваренным, и… Жервеза стала очевидицей всеобъемлющей скорби Малоссенов, этой «способности приноравливаться к худшим фокусам судьбы», как выражался Тянь, пытаясь описать Жервезе это семейство; на сей раз все происходило следующим образом: Клеман, который каждый вечер рассказывал им какой-нибудь фильм на ночь, Клеман, который на тот вечер выбрал «Призрак госпожи Мюир» Манкевича, Клеман внезапно передумал и решил рассказать им жизнь Шестьсу, который, по его мнению, весьма походил на главного героя фильма; Титюс, сославшись на боли своей двойной макушки, тихонечко смотал, а Жервезу не отпустили, усадив ее в кружок двухъярусных кроватей, где уже примостился весь выводок, в пижамах и тапочках, свесив пятки и приготовившись внимательно слушать (в точности так, как частенько описывал ей Тянь), и Клеман, сидя в центре, на табурете рассказчика, начинает: «Звали его Шестьсу, в память о его родной и далекой Оверни, где в пяти су никогда не насчитаешь шесть…»; и Верден засыпает на мягкой груди Жервезы, как засыпала раньше на костлявых ребрах Тяня; и Жервезу пробирает страх, почти ужас, когда она, увлеченная рассказом Клемана, чувствует, как шершавые пальцы Терезы берут ее руку, аккуратно распрямляют и разглаживают ее ладонь, будто разворачивая скомканный лист бумаги; и Жервеза уже не может убрать свою руку, потому что эта жердь Тереза, погрузившись в мудреное чтение, многозначительно качает головой, и что бы мы, добрая католичка и к тому же монахиня, ни говорили, порицая суеверие как удел безбожников на земле, закрытой для Неба, нам все равно хочется знать – да, хочется! – что кроется за этим киванием, за этой улыбкой, смягчающей время от времени угрюмую строгость лица, за этим внезапным блеском в глазах («Ты меня знаешь, – говорил Жервезе Тянь, – и ты знаешь также, что я, уважая твою набожность, не стал бы втирать тебе очки насчет дара Терезы предвидеть будущее, но я скажу одно: эта ворожея никогда не ошибается»); и если Жервеза не отнимала свою руку, то, прежде всего, в память о Тяне, об этом их давнем споре («Да что ты, Тяньчик, шутишь, наверное, все ошибаются, может быть и сами мы – всего лишь ошибка Господа Бога!»), да, именно так, если Жервеза позволила читать по своей руке, то только для того, чтобы выиграть у Тяня, услышать, как эта жердь предскажет ей что-то невероятное, что-нибудь совершенно невозможное… что та и сделала, заботливо закрыв ладонь Жервезы, сжимая ей пальцы в кулак, как будто вложила ей в руку золотой: «Вы счастливая женщина, Жервеза, вы скоро станете матерью».
Силистри от неожиданности пропилил на красный свет.
– Что? Она объявила, что ты ждешь ребенка?
– Что я буду матерью.
– С подачи Святого Духа, что ли?
– Именно так я сразу себя и спросила.
О, конечно, она не замедлила попросить прощения у Святой Троицы, наша сестра Жервеза, за то, что невольно привлекла Святого Духа к этой шутке – «просто игра слов и ничего больше, не придирайтесь…», – но юная особа, словно проследив ход ее мыслей, настойчиво подчеркнула: «Я говорю вполне серьезно, Жервеза: и года не пройдет, как вы родите. Это так же несомненно, как то, что Шестьсу ушел от нас сегодня утром».
***
– Так, – заключил Силистри, паркуясь во дворе больницы, – придется мне присмотреть за Титюсом.
– И ему за тобой, – ответила Жервеза.
И, открывая дверцу машины, добавила:
– А я пока присмотрю за Святым Духом.
Она уже поставила ногу на тротуар.
– Постой.
Силистри схватил ее за запястье.
– Постой, Жервеза.
Только что они позволили себе немного отвлечься – маленькая малоссеновская переменка, немного райской безмятежности в буре тревог. Клешня Силистри, стиснувшая ей руку, ясно напомнила, что шутки кончились: возвращаемся в ад.
– Смотри.
Он протягивал ей фотографию.
Она отшатнулась, как от удара. На снимке был голый торс Шестьсу. Его татуировка. От груди до шеи. План Бельвиля на мертвом пергаменте факса. Кто-то сфотографировал труп. Шестьсу Белый Снег. Одно туловище без головы. До следа от веревки.
– Из судмедэкспертизы?
Силистри отрицательно покачал головой:
– Когда ты сменила меня в морге, сегодня ночью, я по дороге домой включил радио в машине. В новостях говорили о рассеивании «Зебры». Мы так были заняты с самого утра, что, наверное, одни только и не слышали об этом. Тогда я, прежде чем отправиться домой, заскочил к своей знакомой журналистке по фамилии Коппе. Она мне детально расписала все представление этого Барнабу. Она еще пошутила, заметив: «Одни стирают, другие хранят память», – и достала мне эту копию, которую только что скинули ей на факс. Бельвиль на груди Шестьсу. В ее редакции хотели, чтобы она быстренько сварганила статейку на эту тему: живая память против эстетов забвения, что-то вроде этого…
– Кто им продал снимок?
– Никто. Какое-то информационное агентство. Копии, наверное, уже успели разослать по всем редакциям.
– И завтра это появится во всех газетах.
– Скорее всего.
Она сложила факс. Она сложила вчетверо бюст Шестьсу. Она даже не заметила, как ее ногти вонзились ему в ребра.
– Я хочу знать, кто это сделал.
– Я тоже. Через два часа я заеду за тобой.
24
В гулком больничном коридоре Жервезу встречали два часовых тамплиера, заметно обрадовавшиеся ее появлению. Один из них указал пальцем на палату.
– Там у Мондин какой-то санитар базарит, целый час уже торчит. – Он покачал головой. – Я бы уже давно разделал его под орех, но ты была права, Жервеза, это успокаивает… бусы твои.
Он протянул четки, свисавшие у него с большого пальца. Второй подтвердил:
– Да и курить неудобно. Заметная экономия получается.
Они задержали Жервезу, которая уже взялась за ручку двери, собираясь войти.
– Его зовут Бертольд, лекаря-то. Секи, Жервеза, этот пижон хочет, чтобы его называли «профессором».
– Профессор Бертольд, не забудь…
Закрыв за собой дверь палаты, Жервеза уткнулась прямо в белую спину, которая вещала, обращаясь к окружившим ее слушателям в таких же белых халатах:
– Если речь идет о чистой работе, то простых операций не бывает, запомните это, сборище карликов! Успешное удаление аппендикса, по-настоящему успешное, слышите! требует пальчиков белошвейки, такой искусной вышивальщицы, какими были разве что ваши прабабки.
«Карлики» скрупулезно записывали – и про прабабок, и про белошвеек.
Бертольд указал на Мондин.
– Что до этого негодяя, который порезал нашу малышку, надо признать, я не встречал, сколько себя помню, более точного скальпеля, чем у него! Он взялся за это грязное дело золотыми руками, его пальцы феи потрудились над татуировкой, которую эта бедняжка носит на плече. Сначала он хотел вырезать фрагмент вместе с лопаткой – может, он любит пепельницы из костей, – поэтому и наметил линию внутреннего разреза, но его прервали как раз во время работы, и он принялся прямо за кожный покров. Не разрез, а конфетка! Превосходно! Ни малейшей дрожи в руке, раз – и готово. Еще секунда, и он бы улизнул, прихватив с собой шедевр. И какой шедевр, дети мои! «Снятие с креста» Понтормо! Самое волнующее из всего, что оставил флорентийский маньеризм шестнадцатого. Сама жизнь! Вы еще в этом убедитесь, когда я сниму повязки с плеча нашей малышки! Вы увидите это собственными глазами! Губы Мадонны, распухшие от слез, тяжелый взгляд, которым она глядит на мертвого сына, вся мировая скорбь в насыщенности холодного света! Но вы, конечно, понятия не имеете о Понтормо – Якопо Карруччи! Он был как я, этот Якопо, он не допускал учеников к своему гению! Он все делал сам, и никогда не повторялся, вот так, благоволите! Фантазия! Вымысел и жизнь! Нужно видеть это «Снятие» в алтаре часовни Каппони, в Санта-Феличита, нужно видеть эту смерть, чтобы поверить в жизнь! Живая плоть проступала в размытости синих тонов… Вы и представить себе не можете, как великолепно это выглядит в татуировке на нежной коже ребенка! Плечо нашей малышки – это оживший Понтормо!
Профессор Бертольд закусил удила.
– Живопись – единственная область культуры, на которую может отвлекаться хирург, так-то, сборище карликов! Не из любви к искусству, будем говорить откровенно, но для того, чтобы развивать анатомическое чутье! Делайте так же, как я поступал в вашем возрасте, бросайте ваши анатомички и бегом в Лувр, там вы найдете все, что нужно.
Он вдруг склонился к Мондин:
– Только не вы!
Он пригвоздил ее перстом к больничной койке.
– Лувр не для вас, мой малыш, слышите! Чтобы ноги вашей там не было. Я внесу это в историю болезни как предписание. С таким шедевром на плече вы в конце концов окажетесь в рамке на стене, среди экспонатов! Кто вам его сделал? Я хочу такой же! И еще больше! «Снятие» целиком! Ну, кто этот мастер?
Мондин в замешательстве захлопала ресницами и внезапно встретила взгляд Жервезы, которая как раз сделала шаг в сторону. Мондин ответила:
– Просто, я мечтала об этом, доктор. Засыпая, я только подумала, а проснулась уже с этим.
– Да нет же, моя девочка, так только рак появляется!
Пару-тройку особо нервных в белых халатах передернуло.
Это вмешалась Жервеза, выставив на всеобщее обозрение свой жетон полицейского.
– Профессор Бертольд? Инспектор Ван Тянь. Я веду расследование по этому делу. Значит, вы говорите, что над плечом Мондин специалист постарался…
– Специалист? Еще какой, мадам! Золотых дел мастер! Пальцы ювелира! Знаете, это мог бы быть я, да-да! Только я не убиваю, я воскрешаю. Другая специализация.
Жервеза охотно бы ответила на это улыбкой, но тут вдруг откуда ни возьмись появилась медсестра и, встав на цыпочки, завладела ухом профессора Бертольда.
– Аборт? Какой еще аборт? – заорал Бертольд.
Но медсестра настаивала, вцепившись в руку хирурга.
– Скажите Марти, чтобы катился ко всем чертям! Этот дурак еще будет мне указывать, когда и что делать!
Медсестра опять забралась в ухо хирургу.
– Ну ладно, сейчас иду, – сдался он. – Ох уж эти Малоссены! Не люди, а ходячая неприятность, честное слово.
Жервеза едва уловила имя Малоссенов, но Бертольд уже схватил ее руку, чтобы чмокнуть в запястье, как прусский солдафон.
– Сожалею, инспектриса, только что говорил о воскрешении, и вот надо бежать делать аборт.
И, уходя, наказал белым халатам:
– Что стоите, дел других нет? Аборт – не для посторонних, хватит меня и пациентки.
После ухода профессора всех как ветром сдуло. В наступившей тишине Жервеза ясно расслышала шепот Мондин:
– Он душка, правда?
Жервеза поняла, что вопрос стоял не только в определении.
– Я его заполучу, – продолжала Мондин.
Жервеза присела на край постели. Мондин продолжала смотреть на дверь.
– Точно тебе говорю, Жервеза, быть мне профессоршей, как только встану на ноги.
Жервеза слушала. Мондин взяла ее за руку.
– Такие, как он, они ведь в любом деле встречаются. Они с детства такие, и больше уже не меняются. Жизненные силы бьют в них через край, вот и все. Но когда они выплеснут все, что накипело, становятся смирными, как ягнята. Пусть они орут слишком громко, зато выкладывают все начистоту, без задней мысли. В них нет глубины души, но нет и коварства. И они могут плакать над картиной, мне это нравится. Тех транзитных, что были у меня раньше, я всех их построила.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65