А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

) на стенах. «Святой Георгий, попирающий дракона», что висит над головами пациентов – начало шестнадцатого, Карпаччо. Даже голова самого Френкеля, казалось, относится к тому же веку. Лицо – иссохшая древесная кора с полотен Грюневальда. Худой, как сама Инквизиция. Взгляд испепеляющий – хоть факелы зажигай. И в довершение портрета, пепел седых волос на его видавшем виды черепе.
– Вы и в самом деле это сказали? Ну из святого Фомы, я правильно расслышал?
– Да, и это, к сожалению, именно то, что я думаю… Давний спор, который мы ведем с вашей женой.
(Моей женой? Какой еще женой? С чего он взял? Жюли мне не «жена», уважаемый, но как еще назвать женщину, которая тебе не жена, и избежать при этом избитых клише языка любви?)
– О, простите… я забыл, что Жюли и вы… что вы живете в грехе… бедные дети…
Тщедушный анахорет, питающийся кореньями, и вдруг хоп – и перед вами уже улыбающийся Маркс (Гарпо, тот, что из квартета)!
– Серьезно, господин Малоссен, вы в самом деле думаете, что я оставлю вам шестиголового ребенка? Или двенадцатиголового – вдруг будут близнецы?
– Вы же сами это сказали тогда на конференции!
– Это говорил святой Фома… А я… меня прервали окровавленным куском телятины… А то я бы еще кое-что добавил.
Френкель замолчал. Как замолкают после долгой речи. Он дышал прерывисто, как астматик. Посмотрев на свои руки, он извинился:
– Я всегда был слишком медлителен… Чтобы выступить, мне нужно сначала написать черновик… Я подыскивал нужные слова, а та женщина, возьми и швырни в меня этот… аргумент… Я хотел сказать… сказать, что…
И правда, очень, очень медлительный. Длинные пальцы саламандры с крайней осторожностью перебирают сантиметры будущего. Улыбка сомнения.
– Я хотел сказать… что согласен со святым Фомой… но что в любом случае это личное дело каждого… потому что нет большего преступления, чем подменять чужую совесть своей.
(В этом, пожалуй, соглашусь.)
– Единственный урок, который нам следовало бы вынести из Истории, по моему мнению.
(Поконкретнее, пожалуйста…)
– Это стремление навязать свою точку зрения… сколько жертв за столько веков, вы не находите?.. Все эти убеждения, все губительные тождества… Разве нет?
Да… да, да. И число этих жертв имеет в последнее время устойчивую тенденцию к росту. В общем счете, я начинал ему симпатизировать, этому Френкелю. Он подыскивал не только слова.
Улыбка.
– Иначе говоря, господин Малоссен… через несколько недель Жюли будет знать абсолютно все о поселившемся в ней маленьком постояльце: число голов и ног… пол… вес… группу крови… и тогда уже ей решать, оставить его или нет. Как скажете.
– И потом, кому когда-нибудь удавалось навязать Жюли что бы то ни было?
Это правда.
Последовало продолжительное молчание, и я начал понимать, что этот странный человек с голосом астматика и мягкими руками постепенно приводил меня в чувство. Значительное понижение уровня панического страха.
Потом он продолжил:
– Жюли ценит меня, потому что ей все интересно… а я знаю все, что касается моей профессии… все, что навыдумывала человеческая фантазия с начала времен, чтобы появляться на этот свет или нет… все, что только еще готовится обнаружить себя в ближайшее время… все, что изобретут завтра… и, уж поверьте мне, святой Фома был не самым чокнутым из всех этих господ.
– Но вы, почему вы занимаетесь Жюли?
Это выскочило само собой.
Как, впрочем, и ответ:
– Она вам не сказала? Я принимал роды, когда она появилась на свет, господин Малоссен.
(Ах так! Ах вот как!.. Даже так…)
Что за странная штука – жизнь… Думаешь, что идешь к акушеру, вытаскивающему на свет монстров, готовишься скрестить шпаги с самим Торквемадой, укрывшимся под панцирем принципов, а находишь человека, которому ты обязан счастьем всей своей жизни.
– Мы были друзьями, губернатор, ее отец, и я… Наши дети играли вместе, приезжая туда, в Веркор, на каникулы… Там родилась и ваша Жюли.
Именно на кухонном столе их фермы Роша… таком большом, крестьянском столе…
Он посмотрел на меня, немного запыхавшись, немного удивившись, что столько сразу наговорил, и, может, даже смутившись немного.
Чтобы поддержать тему разговора, я спросил:
– Сколько у вас детей?
– Один сын. Барнабе. Он живет в Англии… теперь.
Он поднялся.
Но тело его – из сухой коры и жгута – все продолжало разгибаться.
Стоя за своим столом, он опять о чем-то задумался. Выбирал один из двух синонимов, лежащих каждый на своей чаше его внутренних весов:
– Терпимость, господин Малоссен… это… как вам сказать?.. это… осторожность, возведенная в метафизику.
Обходит стол. Весь сгорбленный. Длинная лоза, скрюченная ревматизмом.
– У меня еще есть престарелый отец, господин Малоссен, он жив до сих пор… Жюли его прекрасно знает… Дряхлый старик, которому все еще не сидится на месте… намного бодрее меня… промышленник, всю жизнь – в производстве кинопленки (отсюда и моя клиентура)… всю жизнь в разъездах… при этом панически боится самолетов.
Мы идем к выходу под руку.
– Каждый раз, как ему предстоит лететь самолетом, он отправляется в церковь помолиться, в кирху спеть псалом, в мечеть прочесть суру, не забывая заглянуть и в синагогу…
И, уже взявшись за ручку двери, добавил:
– И знаете, что он делает потом?
Нет, я не знал.
– Он звонит в авиакомпанию, чтобы убедиться, что пилот не верит в Бога!
Робкая улыбка, протянутая для прощального пожатия рука, открытая дверь.
– До свидания, господин Малоссен, вы очень правильно сделали, что зашли ко мне. Своего ребенка не доверяют, закрыв глаза, командиру авиалайнера, верящему в Вечность.
***
Да, этот человек привел меня в чувство. Больше никаких страхов и переживаний о беременности. Жюли в хороших руках. Остается проблема продолжения – то есть того, что мы привыкли называть жизнью…
Вот о чем я думал, шагая по Бельвильскому бульвару, безотчетно косолапо выворачивая ступни и выпятив живот, когда Длинный Мосси и Симон-Араб выросли прямо передо мной как из-под земли. Черный великан и его рыжая тень, сорвиголовы моего приятеля Хадуша Бен-Тайеба.
– Ладно тебе заморачиваться, Бен, все же как-то рождаются.
– Пойдем, мы должны тебе кое-что показать.
– Кое-что очень важное.
6
«Кое-что очень важное» находилось в подвале «Кутубии», заведении Амара, где как раз в это время Шестьсу потягивал свою анисовку и резался с хозяином в домино. («Здравствуй, Бенжамен, сынок, как поживаешь?» – «Хорошо, Амар, а как ты?» – «Хорошо, благодарение Господу; а как поживает твоя матушка? Ей лучше после вчерашнего?» – «Лучше, Амар, понемногу приходит в себя; а как Ясмина?» – «Хорошо, малыш, там в подвале для тебя кое-что есть…»)
Это «кое-что» лежало связанным среди ящиков со спиртным, и ему, пожалуй, было не слишком удобно. Молодой парень в костюме мышиносерого цвета, перетянутый бечевкой, как палка колбасы. Пай-мальчик, студент из хорошей семьи, попавшей в переплет. Вид у него был весьма помятый.
– Мы его взяли, когда он снимал на пленку Малыша.
– Вот этим.
Хадуш протягивает мне небольшую камеру, «супер-восьмерку».
Мое светлое чело прорезают морщины.
– И что, он плохо получился, наш Малыш?
Хадуш, Мосси и Симон перекидываются взглядом, который, очертив треугольник, возвращается к пасовавшему.
– Вчера вы заставили его разыграть театральное представление, у вас под дверью; почему бы сегодня ему не сняться на улице в кино!
(Пользуюсь случаем, чтобы напомнить им, что был не в восторге от этой затеи с распятием в красных тонах. Есть символы, которые негоже лапать грязными руками.)
– Смотря какой оператор попадется, Бен. Одним пальцем Симон поднимает студента и сует его мне под нос.
– Практикант у Ла-Эрса.
– Судейское семя…
(Сдается мне, если он выкарабкается из этой истории, данное прозвище пристанет к нему несмываемым родимым пятном.)
– Вчера утром он был там вместе со своим патроном.
– Он побежал за детьми, но мы ему отсоветовали.
– Стоп-кран и задний ход.
– Видно, не дошло.
– Упрямый попался.
«Упрямый» печально свисал с указательного пальца Симона, как половая тряпка. Он висел неподвижно, стараясь не шевелиться. Он бы и рад был что-нибудь сказать, но от страха будто язык проглотил.
– Теперь надо решить, что с ним делать.
– Да, это тебе не фунт изюма, за похищение судебного исполнителя такое можно схлопотать…
– Мне что-то не улыбается загреметь на двадцать лет из-за какого-то судейского семени.
Симон разжал согнутый палец, и «судейское семя» шлепнулось на пол, прямо на бутылки.
Мосси улыбнулся. Вспышка белозубого оскала.
– Интересно, знает ли он, какой вкусный готовят кускус в Бельвиле?
Симон наклонился и задал вопрос по-своему:
– Скажи-ка, Судейское Семя, ты в курсе, из чего арабы делают свои фирменные сардельки?
Со стороны все это, наверное, выглядит грубо; но здесь, в мрачном подвале, видя, как поблескивают в темноте клыки Мосси, как кровожадно сверкают глаза Симона, и наблюдая, как Хадуш, чуть поодаль, невозмутимо чистит ногти острием своего ножичка, представляете, каких ужасов может напридумывать себе этот маменькин сынок.
– В них кладут все подряд.
– Так что ничего не остается.
– А потом прохожий неверный с аппетитом уплетает вчерашнего неверного.
Знаю, знаю, я должен был вмешаться гораздо раньше, но мне любопытно было посмотреть, до чего они его запугают. Бенжамен Малоссен, землемер акров наивности, эхолот глубин страха… Как не стыдно… однако я тоже не питаю безграничной нежности к судебным исполнителям.
– Ты как думаешь, Бен?
– Вы достали пленку?
– Нет, мы хотели отдать ее Кларе, чтобы она ее проявила. Поди узнай, чего он там наснимал, поганец.
Я посмотрел на поганца.
И замолчал.
И все замолчали.
У меня мурашки побежали по спине. В конце концов, настоящие садисты начинают, наверное, тоже с невинных забав, играя в пытки понарошку.
– Хадуш, развяжи его.
Хадуш развязал его. Не разрубил разом путы, а аккуратно развязал веревочку.
– Как вас зовут?
Он был еще весь зажат, как будто его и не развязывали.
Тогда я сказал:
– Спокойно, все кончено. Расслабьтесь. Это была шутка. Как вас зовут?
– Клеман.
– Клеман – и всё? А фамилия?
– Клеман Клеман.
Скорее всего, это была правда. У него и в самом деле была физиономия папенькиного сынка, чей родитель в чрезмерной гордости за своего отпрыска, пошел на тавтологию, лишь бы присвоить его себе целиком.
– Зачем вы снимали моего брата?
– Потому что он перевернул мою жизнь.
И вот он, до сих пор молчавший как рыба и дрожавший от страха, пускается вдруг в пространный монолог, тарабаня скороговоркой, как он увидел Малыша, скатившегося по лестнице в чем мать родила, и как этот кадр развернул его собственное видение мира на сто восемьдесят градусов, что с этого момента, момента прозрения, он перестал быть тем, кем был, или, вернее, стал самим собой, это как посмотреть, короче, он вернул свой слюнявчик семье, рабочую робу – патрону, что с этих пор все, чего он хочет в жизни, это жить в Бельвиле и снимать кино, одно кино, сейчас и всегда…
На мгновение он остановился – перевести дух.
Бац! Хадуш ему под нос бутылку того, что покрепче.
– На, глотни немного, эти автобиографии, от них всегда в горле пересыхает.
Тот хлопнул залпом полбутылки и бровью не повел. Утерся тыльной стороной ладони и сказал:
– Ай! Хорошо.
– Где вы живете?
Он улыбнулся, в первый раз.
– С сегодняшнего утра – нигде.
Симон по-отечески покачал головой:
– Кино, кино… все это, конечно, замечательно, но на что ты будешь жить?
– Да, – подхватил Мосси, – выпивка тоже денег стоит!
И Хадуш туда же:
– Знаешь, сколько их мыкается без дела, в этом вашем кино?
За что я их люблю, моих друзей, так это за их умение заставить вас помечтать. Сначала всегда одно и то же: запугать человека до смерти, как полагается, только и ждешь, что они сейчас вытащат паяльник, а они вдруг устраивают семейный совет:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65