А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Напротив, сливаются в один поток и…
И приближаются ко мне.
Они приближаются, я чувствую ритм их движения, подобрать к нему музыкальную канву – не вопрос, «Let's do it» Эллы Фицджеральд или что-то вроде того. Главное – чтобы ударные были приглушены и уравновешены вкрадчивыми фортепьянными клавишами. Мои же собственные страхи ни приглушить, ни уравновесить не Удается.
Я – легкая добыча. Я и пальцем не пошевелю, чтобы избавиться от проклятых жуков, хотите сожрать меня, что ж, let's do it. Я – легкая добыча.
Интересно, видит ли меня сейчас Линн?
Кузнечики-кобылки уж точно видят. Один из них путается у меня в волосах, как в траве, остальные затерялись в складках одежды, облепили плечи, щекочут шею. Странно, но ничего отталкивающего в этих прохладных, почти невесомых прикосновениях нет. Странно и то, что возня насекомых напоминает мне поцелуи Мари-Кристин на заре нашего с ней романа. Мари-Кристин обожала шарить языком в моем ухе, «поцелуй женщины-паука», вот как это называлось. Легкое приятное жжение, нечто подобное я испытываю и сейчас. Очевидно, какая-то тварь уже забралась вовнутрь, так и оглохнуть недолго.
Так и оглохнуть недолго, отстраненно думаю я, не делая, однако, никаких попыток вытащить насекомое из уха.
– …Забавная вещь, Кристобаль… Девичья фамилия матери Базза Олдрина, одного из астронавтов, побывавших на Луне, была Мун. Ну разве не прелесть?!.
Я не оглох, это снова Линн. Снова ее голос. Я не оглох и не сошел с ума, хотя все предпосылки к этому имеются. Насекомые, совсем крохотные и побольше; с лоснящимися панцирями, с жесткими подкрыльями, с нежным юношеским пушком на лапках, даже пара кузнечиков-кобылок, даже медведки с раздвоенным хвостом, похожим на садовый секатор, – не что иное, как составляющие дурацкой фразы про неизвестного мне Базза Олдрина. Все они копошатся сейчас в моем ухе, ну да, их нет ни на стеблях, ни на одежде; интересно, сколько десятков (или сотен) жуков может вместить человеческое ухо?
Линн, вот кто знает это наверняка.
То, чего не знает Линн: никакой я не Кристобаль, начинающий писатель; единственное слово, которое я могу без напряга произнести по-испански – «Hola», вчера вечером я едва не погиб в автокатастрофе, американцы никогда не были на Луне, моя любовница старше меня на двадцать лет, у меня есть сестра-близнец по имени Анук. Мои ночные кошмары носят то же имя.
– …У Олдрина было прозвище – «непоседа»,
Представить собственное ухо не составляет никакого труда: это тоннель, вопреки всем законам анатомии. Тоннель, забитый насекомыми, я уже видел с десяток похожих – в Австрии и Швейцарии, а в одном даже застрял на два часа, ощущение не из приятных, бедные жуки.
– А у вас было прозвище, Кристобаль?
Молчать дальше просто неприлично, это может обидеть хозяйку и она уж точно никогда не расскажет мне об «Ars Moriendi». Я готов раскрыть рот, но что-то явно мешает мне. Что-то поднимающееся из гортани. Никаких особых неудобств это «что-то» не создает, ему просто смертельно хочется вырваться на волю, только и всего.
– У вас было прозвище?
– Нет.
Мое «нет» выползает на свет божий в образе стрекозы-пожарника (были еще и речники, и бомбардиры, но эта – пожарник, из-за красного брюшка). Пожарник трещит крыльями и, слетев с губ, взмывает к куполу. Достойный ответ любительнице черно-белых детективов и ее жукам, остается надеяться, что он достигнет Линн (настигнет Линн?) в первозданном виде.
Линн не удивится, я знаю это точно.
Мне бы тоже пора перестать удивляться происходящему. И не обращать внимания на толкотню и шуршание на языке, уж не личинки ли они там откладывают?..
– А как вы прозвали меня, Кристобаль? Вы ведь наверняка как-то меня прозвали.
– Никак.
– Бросьте, Кристобаль. Книга вам так и не досталась, было от чего прийти в уныние. – Линн издевается надо мной, определенно.
– Она предназначалась другому. Тому, кто пришел раньше. Было бы странно, если бы вы продали ее мне, а не этому художнику.
– Ронни Бэрду.
– Да.
– И вы проторчали здесь целый час, вы все-таки дождались…
– Сорок пять минут, – поправляю я Линн.
– Сорок пять минут. Времени вполне достаточно, чтобы придумать мне какое-нибудь обидное прозвище.
– Зачем? Вы не виноваты, Линн. Книга предназначалась другому.
– «Предназначалась» – очень точное слово… Писатель должен быть точным в выборе слов, вы делаете успехи, Кристобаль. Ничего случайного. Вы ведь появились в моем магазине совсем не случайно. Я права?
– Нет, – я выпускаю вверх, к куполу, еще одного пожарника. Уж не знаю, которого по счету.
Нужно положить этому конец, а заодно и избавиться от наседающих на меня сухих розовых стеблей. Для начала я пытаюсь плеснуть в них остатками мадеры: дохлый номер, жидкость увязла в бокале и никак не реагирует на все мои телодвижения. Она кажется приклеенной к стенкам, хотя я пил из бокала совсем недавно, каких-нибудь десять минут назад, и мадера исправно стекала мне в глотку. Правда, и цвета она была другого.
Чтобы убедиться в тщетности своих усилий, а заодно и закрыть тему с чертовой мадерой, я сую палец в бокал. Ничего сверхъестественного не происходит, и палец не встречает никакого сопротивления, жидкость как жидкость – есть от чего прийти в уныние, Линн права.
Но никакого уныния я не испытываю. Никакого уныния, скорее – ярость. Выплеснуть вино из бокала не получается ни со второй, ни с третьей попытки, это и приводит меня к мысли, что между изгородью из сухих стеблей и вином (в его нынешнем состоянии) существует связь.
Между вином, розами, кузнечиками-кобылками и куполом, невесть как вздувшемся в самом сердце вполне обычного дома. Неизвестно, существует ли связь с самой Линн и если да – не кровосмесительной ли она является?
Кровосмесительная.
Почему именно это слово вертится у меня на языке? Именно это словосочетание – «кровосмесительная связь». «Кровное родство» подошло бы больше. Слишком много красного. Да. Вокруг слишком много красного. Красные перья кузнечиков-кобылок, красное брюшко стрекоз, псевдомадера, я стал часто думать о крови, ведь только у лобстеров она голубая.
Если верить Линн.
Я не верю Линн, и зачем только я позволил затащить себя в этот чертов букинистический? Я не верю Линн, хотя она ни разу не солгала мне. Напротив, это я, я лгал ей с самого начала. Но сокрушаться поздно, назад ничего не отыграешь.
Жидкость в бокале (я все еще продолжаю называть ее мадерой – по инерции) вспухает. Я замечаю это в самый последний момент: огромный пузырь, больше похожий на выброс болотного газа, он вот-вот лопнет. Но не пузырь пугает меня, хотя само по себе зрелище не из приятных. Не пузырь, а то, что находится под ним: неясные, смутные очертания чьего-то лица. Это не лицо из моих ночных кошмаров, я бы обязательно вспомнил его, их не так уж много – лиц, которые я видел во сне, и десятка не наберется, включая покойную фотомодель Лилу и Мари-Кристин. Это не лицо Анук, она и в кошмарах ускользает от меня. Ничего похожего, но…
Лучше бы это была Лила, пусть даже и с перерезанным горлом. Мари-Кристин, обе японки – О-Сими и Омацу, обе Линн – молодая и старая, кто угодно; моя трусость омерзительна мне самому, пот заливает глаза, а физиономия под вспухшим пузырем принадлежит мальчишке. Ему лет шесть-семь, не больше, ничего отталкивающего в чертах нет, мальчишку можно назвать симпатягой, херувимчиком, беспроигрышный вариант для семейного каталога одежды. Я никогда не видел его раньше, никогда не сталкивался с ним, дети вообще вызывают во мне глухое раздражение. Все вместе и каждый в отдельности.
Но только не этот мальчишка.
Я боюсь его – определенно, боюсь.
Впрочем, чувство страха – не единственное. Есть и еще кое-что. С самого дна моей не на шутку перепуганной души поднимается мутная волна знания. Знания, совершенно не нужного мне. Способного превратить мою (и не только мою) жизнь в ад и сделать ночные кошмары единственной средой обитания. Это знание забивает рот тучами песка, мелкими камнями, студенистыми обрывками мыслей, самая невинная из которых выглядит так: этот мальчишка – я сам.
Почему бы и нет, пленка моего детства безнадежно засвечена, о нем не сохранилось ни единого документального свидетельства. Ни единого фото, кроме поддельной фотографии нашего с Анук отца, оказавшейся впоследствии фотографией американского актера Монтгомери Клифта. Монтгомери Клифту повезло – он остался на плаву, выкарабкался, выжил, счастливо избежал участи семейного альбома рода Кутарба. То, что альбом существовал, не вызывает у меня никаких сомнений. Я даже помню место, где он лежал, – верхний ящик комода в дедовой комнате. Ящик всегда запирался на ключ, а ключ всегда висел у деда на поясе: рядом с табачным кисетом и чехлом для трубки. Каким образом альбом исчез из запертого ящика, осталось загадкой. Для всех, кроме меня.
Анук.
Анук – вот кто выудил альбом, вот кто уничтожил его. Анук всегда была невыносима мысль, что она кому-то обязана. Даже своим появлением на свет. Из-за этого она и разделалась с альбомом, а заодно – и со всеми своими родственниками, уж не знаю, сколько их там было. Со всеми, кто так или иначе оказался причастен к ее рождению, к нашему рождению. Со всеми, в ком жила частичка еще не рожденной Анук. Эта частичка могла прикинуться чем угодно – пылью на ботинках, Царапиной на лбу, темным контуром под ногтями – то ли кровь, то ли земля, неясно; род Кутарба всегда существовал в узком пространстве между бойней и виноградником. Анук не нравилось ни то ни другое, но именно здесь, в узком пространстве между бойней и виноградником, как я подозреваю, и нашел свое последнее пристанище наш семейный альбом. Иногда мне кажется – я вижу эту картину: заваленный комьями земли бархатный переплет, черви, жрущие тонкую плоть фотографий; бледные корешки, продирающиеся сквозь ретушь глаз. Чьи это глаза – я не знаю, быть может – шестнадцатилетней девчонки, нашей с Анук матери. В такие минуты – в те минуты, когда я думаю об этом, – мои собственные зрачки начинают ныть от боли, как будто чертовы корешки прокалывают, пронзают навылет и их. По семейной легенде у нас с матерью были одинаковые глаза, и в этом мое единственное преимущество перед Анук, которое и преимуществом-то никаким не является. Полузабытые семейные легенды – все, что мне остается, утешение для дурачков. Я и сам их не помню, разве что про нож и про то, что наша бабка (умершая задолго до нашего рождения) носила белье из парашютной ткани. Парашют был трофейным и принадлежал сбитому немецкому летчику и долгое время провалялся в сундуке под чердачным окном, пока бабке – в ту пору совсем юной – не пришла в голову счастливая мысль пустить плотный, слегка пожелтевший шелк на белье. Трусики (всегда одного и того же фасона) и комбинации (тут бабка проявляла завидную фантазию) свели с ума нашего деда – в ту пору совсем юного. Из последнего необработанного куска было скроено свадебное платье, именно в нем бабка и отправилась к венцу, именно в нем она и сказала свое тихое «да», не имеющее ничего общего с провокационно-эротическими комбинациями. И с шуршащими трусиками – наверняка грубый летный шелк натирал кожу, но ради парня с бойни стоило потерпеть. Много позже, уже подростком, я наконец-то увидел это платье. Рукава три четверти, уйма аккуратно сметанных вытачек, несколько булавок в подоле; открытый, испещренный мелкими проколами ворот (скорее всего, бабка украшала его живыми цветами), такие же проколы на талии плюс несколько невнятных расплывчатых пятен, не очень, впрочем, заметных. То ли кровь, то ли земля; в моих подростковых сентиментальных фантазиях дед подхватывал бабку и долго кружил по комнате, прежде чем упасть с ней в постель, отсюда и следы.
Руки у деда всегда были темными.
В моих взрослых сентиментальных фантазиях на них время от времени проступает сукровица, результат долгой работы на бойне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61