А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Внезапно, словно бы в неком озарении, я понял, что проделал весь долгий путь из Оньяте в Мадрид, через подвал инквизиции к фламандским полям, а оттуда — в Севилью и Санлукар, пережил столько испытаний и чудом уцелел посреди стольких опасностей для того лишь, чтобы стать мужчиной и оказаться этой ночью в объятиях Анхелики де Алькесар. Своей ровесницы, назвавшей меня сейчас «мальчик мой». Женщины, обладавшей, казалось, таинственной способностью управлять моей судьбой.
— Теперь ты должен будешь на мне жениться, — прошептала она. — Когда-нибудь…
Сказано это было разом и серьезно, и насмешливо, и странно подрагивавший голос приводил на память шелест листьев на ветке. Я сонно кивнул, и она поцеловала меня в губы. Но откуда-то издалека, из самых глубин сознания пробивала себе путь на поверхность какая-то пока еще смутная мысль, похожая на отдаленный шум ветра в ночи. Я пытался ухватить ее, эту мысль, но руки Анхелики, но губы ее мешали мне. Охваченный беспокойством, я шевельнулся. Так бывало под Бредой, когда в поисках пропитания мы забредали в расположение неприятеля, и умиротворение пейзажа с пологими всхолмлениями зеленых лугов, рощицами, каналами и ветряными мельницами вдруг, в одно мгновение, вдребезги разбивалось топотом кавалерийского разъезда, вылетающего на тебя из-за пригорка. Мысль вернулась, и на этот раз стала отчетливей. Отзвук, неясный очерк… Ветер вдруг взвыл, ударил в ставни — и я ухватил ее. Сверкнуло, обожгло и высветило. Капитан! Конечно же, капитан!
Высвободившись из рук Анхелики, я рывком приподнялся. Капитан Алатристе не явился к назначенному сроку, а я валяюсь в постели, погруженный в глубочайшее из забвений.
— Что с тобой? — спросила она.
Не ответив, я соскочил на холодный пол и стал в темноте нашаривать одежду.
— Куда ты?
Нащупал рубашку. Подобрал штаны и колет. Анхелика, ни о чем уже не спрашивая, тоже спрыгнула с кровати. Она хотела удержать меня, и я злобно отшвырнул ее. Мы сцепились, но вот, застонав от ярости или от боли, она упала на кровать. Мне было все равно. В ту минуту я напрочь утратил возможность что-либо чувствовать — кроме жгучего бешенства к самому себе, отступнику и дезертиру.
— Будь ты проклят! — вскричала она.
Я снова начал шарить по полу, отыскивая башмаки. Наткнулся на пояс и, уже затягивая его, понял, что он непривычно легок Ножны кинжала были пусты. Куда, к дьяволу, он запропастился? — подумал я. Где же он?.. — собирался я задать этот дурацкий вопрос, который от произнесения вслух не стал бы умнее, но в этот миг спину мне обожгла острая боль и резкий холод, а тьма вдруг наполнилась множеством светящихся точек, похожих на крошечные звездочки. Я вскрикнул — отрывисто и негромко. Хотел было обернуться и ударить в ответ, но силы мне изменили, и я упал на колени. Анхелика, схватив меня за волосы, заставила запрокинуть голову. Я ощущал струящуюся по спине кровь, а потом — прикосновение ледяной стали к своему горлу, и подумал с отчетливостью, которой сам поразился: она сейчас зарежет меня, как барашка. Или кабанчика. Мне случалось читать о какой-то волшебнице, жившей в древности и обращавшей мужчин в свиней.
Анхелика, по-прежнему держа кинжал у моей шеи, за волосы, рывками, подтащила меня к кровати, повалила на нее вниз лицом. Потом вскарабкалась сверху, оседлала, стиснув коленями поясницу и продолжая крепко держать меня за волосы. Отвела наконец лезвие от горла, и я почувствовал — прильнула губами к этой кровоточащей ране, лаская языком ее края, целуя, как раньше целовала мои губы.
— Как я рада, — прошептала она, — что еще не убила тебя.

Снова полоснул по глазам яркий свет. Вернее сказать — по правому глазу: левый был закрыт таким кровоподтеком, что казалось: веки налиты свинцом, будто кости, употребляемые нечистыми на руку игроками. На этот раз от двери к нему приближались две фигуры. Он глядел на них, по-прежнему сидя на полу, привалясь к стене и со 26 скрученными за спиной руками — он так и не сумел их высвободить, несмотря на все усилия, от которых в кровь ободрал себе запястья.
— Узнаешь? — раздался резкий голос.
И теперь, когда фонарь осветил вошедшего, Алатристе тотчас узнал его — узнал и при всей своей немалой выдержке невольно вздрогнул. И кто бы, раз увидав, позабыл эту тонзуру во всю макушку, это бескровное лицо с запавшими щеками аскета, эти глаза, горящие огнем неистового фанатизма, это черно-белое одеяние доминиканцев? Кого угодно ожидал здесь встретить капитан, но только не падре Эмилио Боканегру, председателя трибунала инквизиции.
— Ну все, — сказал он. — Теперь мне точно крышка.
Послышался сипловатый смешок — Гвальтерио Малатеста, державший фонарь, оценил капитанову реплику. Инквизитору, однако, чувство юмора было не присуще. Глубоко сидящие глаза впились в арестанта:
— Я пришел тебя исповедать.
Алатристе ошеломленно поднял глаза на итальянца, но Малатеста на этот раз воздержался от каких бы то ни было комментариев. Судя по всему, дело обстояло серьезно. Уж куда серьезней.
— Ты — продажная тварь, наемный убийца, — продолжал меж тем монах. — За свою презренную жизнь ты многократно попрал каждую из заповедей Христовых и все их разом. Теперь пришла пора держать ответ.
Капитан, к собственному удивлению сохранивший хладнокровие, сумел пошевелить языком, который при упоминании исповеди прилип у него к гортани.
— Ладно. Держу.
Доминиканец поглядел на него бесстрастно, будто не слыша этих слов.
— Господь в неизреченной милости своей дает тебе возможность искупления. Ты сможешь спасти свою душу, хотя для этого и придется много сотен лет провести в чистилище. Через несколько часов ты обратишься в орудие божьего промысла, подобное мечу Иисуса Навина… От тебя зависит, пойдешь ли ты на это с сердцем, затворенным для Божьей благодати, или примешь это с доброй волей и чистой совестью… Понимаешь?
Алатристе пожал плечами. Одно дело — лишиться головы, и совсем другое — позволить, чтобы ее забивали подобной чушью. Он не понимал, хоть убейте — за этим, впрочем, задержки не будет, — какого Дьявола принесло сюда этого остервенелого монаха.
— Я понимаю только, что сегодня вроде не воскресенье. Так что хорошо бы обойтись без проповедей…
Эмилио Боканегра немного помолчал, не сводя глаз с арестанта. Потом наставительно воздел костлявый перст:
— Очень скоро все узнают, что наемный клинок по имени Диего Алатристе, воспылав ревностью, которую пробудила в нем новоявленная Иезавель, освободил Испанию от монарха, не достойного носить ее венец… В руках Господа, избравшего тебя своим орудием, и такое отребье, как ты, послужит правому делу.
Глаза доминиканца сверкали. До Алатристе только теперь дошел смысл всех этих мудреных иносказаний. Он, стало быть, — меч Иисуса Навина. Или, по крайней мере, войдет в качестве такового в историю.
— Пути господни неисповедимы, — из-за спины монаха добавил Малатеста, убедившись, что капитан наконец уразумел.
Прозвучало это убедительно, уважительно и ободряюще. Но для тех, кто знал итальянца так, как знал его Алатристе, в его словах заключался чистейший цинизм. Помалкивал бы лучше. Доминиканец полуобернулся к Малатесте и не успел еще взглянуть на него, как тот осекся. В присутствии падре Эмилио даже итальянец не осмеливался зубоскалить.
— А отправляет меня по этим путям полоумный монах, — со вздохом промолвил капитан.
И тотчас голова его мотнулась в сторону от звонкой пощечины.
— Придержи язык, мерзавец. — Падре Эмилио держал руку на весу, угрожая новым ударом. — Повторяю: это для тебя единственная возможность спастись от вечного проклятия.
Капитан снова взглянул на доминиканца, чувствуя, как горит щека от оплеухи. Он был не из тех, кто подставляет вторую. От бессильной ярости перехватило дыхание, свело нутро. До сей поры никто и никогда не осмеливался бить его по лицу. Никто. Никогда. Он, не задумываясь, отдал бы жизнь, сколько бы там ее ни оставалось, продал бы душу дьяволу за то, чтобы руки хоть на одно мгновение оказались свободны. Малатеста, по-прежнему выглядывавший из-за плеча инквизитора, не позволил себе ни смешка, ни реплики. Оплеуха не вызвала в нем злорадства. Таких людей, как они с капитаном, по роже не хлещут. Убить — убивайте на здоровье: это издержки ремесла. А вот унижать не стоит.
— И кто же еще завязан на этом деле? — осведомился Алатристе, немного придя в себя. — Кроме, разумеется, Луиса де Алькесара… Королей ведь так просто, за здорово живешь, не режут. Нужен наследник. А наш государь еще не обзавелся потомством мужского пола.
— Престол перейдет к старшему в роду, — очень спокойно ответил монах.
Ах, вот оно что, подумал капитан, кусая губы. Стало быть, престолонаследником станет инфант дон Карлос, средний сын Филиппа Третьего. Говорили, будто природа одарила его скупо, и что при слабом уме и дряблой воле умелый духовник будет вертеть им как захочет. Нынешний король при всем своем распутстве был человек набожный, но — не в пример покойному батюшке, вокруг которого вечно толклись монахи, — клириков к себе не приближал. По совету Оливареса он держал Рим на почтительном расстоянии, благо понтификам ли было не знать, что испанская пехота — это последний оплот католического мира, сдерживающий натиск протестантской ереси. И, подобно своему первому министру, юный монарх выказывал расположение к иезуитам — выказывать-то выказывал, но открыто его не высказывал, ибо это было непросто и неудобно в краю, где сто тысяч особ духовного звания оспаривали друг у друга власть над душами и церковные привилегии. Где последователей Игнатия Лойолы ненавидели доминиканцы, заправлявшие в трибуналах инквизиции, а тех, в свою очередь, терпеть не могли францисканцы и августинцы, и все они объединялись, когда надо было оттяпать у светских и судебных властей толику могущества. И в этой борьбе, подпитываемой фанатизмом, гордыней и тщеславием, не последнюю роль играли превосходные отношения ордена Святого Доминика с инфантом доном Карлосом. И ни для кого не было секретом, что и он благоволил к братьям-инквизиторам до такой степени, что избрал себе духовника из их среды. Если темно-красное, да в кувшин налито, припомнил Алатристе старинную шутейную загадку, значит, вино. Ну, в крайнем случае — кровь.
— Если инфант впутается в это дело, — сказал он вслух, — он опозорит свой титул.
Поднаторевший в казуистической риторике церковных диспутов, падре Эмилио отмахнулся от него, как от докучливой мухи:
— Правая рука не ведает порой, что делает левая. Главное, чтобы Господь Всемогущий не пребывал в небрежении чад своих. На том стоим.
— Дорого будет стоить такое стояние. И вашему преподобию, и этому итальянцу, и Алькесару-секретарю, и самому принцу. Не сносить вам головы.
— Кстати, о голове… — флегматично заметил Малатеста. — Ты бы лучше о своей позаботился.
— А еще лучше, — припечатал инквизитор, — о спасении души. Ну что — будешь исповедоваться?
Капитан прижался затылком к стене. Известное дело, двум смертям… и так далее, но смешно и жутко, что помирать придется в роли цареубийцы. Диего Алатристе поднял руку на священную особу божьего помазанника. Не хотелось бы, чтобы так вспоминали его немногочисленные друзья в таверне или в траншее. Впрочем, еще хуже было бы окончить жизнь в богадельне для увечных воинов или побираясь на церковной паперти. Надо надеяться, что Малатеста сработает чисто и быстро. Они же не станут рисковать тем, что капитан, угодив в застенок, разговорится под пыткой.
— Я лучше дьяволу исповедаюсь. Это мне привычней.
Итальянец внезапно зашелся придушенным смехом, оборвавшимся от свирепого взгляда падре Эмилио. Тот долго изучал лицо Алатристе и наконец, качнув головой, словно выносил не подлежащий обжалованью приговор, выпрямился и оправил сутану:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38