А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


– Вот она, милушка! – говорит Никита Федорович, рассматривая на свет четушку водки, которую он сохранил запасливо на случай. – Лучше штуки для сугрева и не придумаешь!
Сильно размахнувшись, он ударяет бутылку донышком о ладонь, пробка, цокнув, как из шампанского, летит в потолок.
– Дарья, стакан!
Она приносит стакан. Никита Федорович наливает его до краев, отрезает от буханки хлеба здоровенную краюху, круто, горкой, солит ее (на это идет полсолонки, сделанной из втулки), затем мажет горчицей на полпальца толщины и уж поверх всего этого сыплет злой черный перец, тоже толстым слоем.
– Обязанности не знаешь, что ли, девка! – строго говорит он Дарье. – Где он, спрашиваю?
Огромную луковицу он режет всего на две части и ими прикрывает горбушку хлеба с мешаниной соли, перца и горчицы, которая теперь выглядит так аппетитно, что многие из наблюдающих за стариком сглатывают слюну. То, что делает Никита Федорович, – хлеб, соль, лук, горчица, перец – называется в нарымских краях граната. Есть еще бомба – это тоже хлеб, соль, перец, но к этому не четушка, а поллитра водки. Нарымские мужики после гранаты опьянения почти не чувствуют, а после бомбы, бывает, бегут за второй бутылкой: «То ли проняло, то ли нет, не пойму что-то!»
– Надо бы бомбу, да нету водки боле! – озабоченно говорит Никита Федорович Григорию. – Ты уж извиняй, нету боле!
– Хватит! – отвечает немного согревшийся Григорий и словно бы нерешительно смотрит на товарищей. – Наверное, и так лишку!
– Ты не барышись! – прерывает его старик. – В таком случае водка не укор, как говорится. Никто не осудит тебя, хоть ты и бригадир… Ну, с богом! Дай вам бог не приболеть, не простудиться!
– Дай бог, чтобы не последняя! – улыбается Силантьев, а сам не может оторвать взгляда от стакана с водкой. – Пей – дело обычное! Мы отвернемся, чтобы завидки не брали! – И он действительно отворачивается, продолжая шутить: – Ты, Федор, тоже отвернись! Мы тут с тобой любители!
Григорий подходит к столу, поднимает стакан, примерившись, несколько секунд думает, потом резко подносит ко рту и выливает водку одним движением.
– По-нашему! – одобрительно крякает Никита Федорович. – Теперь – гранату!
Хрустит лук. Здоровенные куски отхватывает Григорий от краюхи и даже не морщится. В былые времена от гранаты у него только злость просыпалась, от бомбы – вторая злость, а от двух бомб – веселел и, съев чугунок супа, подумывал о том, чтобы к двум бомбам приложить гранату – вот это бы рвануло! И частенько прикладывал, хотя сильно пьяным не бывал никогда.
Проглотив остатний кусок краюхи и крепко вытерев засаднившие от горчицы и перца губы, он садится за стол, пододвигает тарелку и набрасывается на щи решительно и зло и так аппетитно, что Никита Федорович от удовольствия сладко зажмуривается.
– Ешь на здоровье, Григорьевич! – ласково говорит он.
Бригадир Григорий Семенов ест щи, а в бараке настраивается такая обстановка, какая бывает в семье, где сидит за столом единственный баловень – сын, который бегал, гулял целый день и теперь, на диво родителям, ест все, что дают. Сидят они и любуются на сынка.
Так же любуются и так же довольны бригадиром лесозаготовители: замерз человек, умаялся до смерти, пробираясь ночью через Обь, тонул раз десять, а вот – возьми его за рубль двадцать! – весело улыбается, ест за четверых, так уписывает, что даже завидки берут. На щеках румянец, губы, стянутые в иные времена резинкой, сейчас распустились, уши ярче мака горят, просвечивают, как лепестки.
Сурова, жестока к людям нарымская холодная земля! Неласкова она к сынам своим, редко дарит солнцем, теплом, ароматом цветов и сластью ягод; порой так гневно, так зло глянет на сыновей своих, что не матерью кажется, а злой мачехой. Не балует земля нарымская детей ни лаской, ни словом нежным и добрым, не лелеет их в материнских объятиях, как иные, теплые края. В холоде, в суровости воспитывает сынов нарымская земля, оттого и вырастают они под стать ей – суровые, на скорую ласку неохочие, на улыбки скупые, на нежное слово неторопливые!..
Никто и не подумает из людей Глухой Мяты расспрашивать бригадира, как шел ночной тайгой, как тонул в Оби, как завязал в наледи неприметной речушки Кедровки. Сами знают, как бывает в таких случаях, как трудно человеку. Даже Виктор и Борис – молодые парни – не испытывают любопытства к тому, что лежит в памяти бригадира о весенней потеплевшей тайге.
Григория Семенова тоже не томит желание рассказать лесозаготовителям о своих приключениях – что было, то было, а чего не было, того не было. Главное, что все позади – Кедровка, Обь, еще три речушки, да мало ли еще что!..
– Отходит! Вот погляди-ка ты на него! – говорит Никита Федорович, и вместо глаз у него щелочки: так доволен за бригадира, что щурится котом, того и гляди замурлыкает. Самодовольно, важно ведет себя Никита Федорович, и не без оснований: он, а не кто другой, приготовил бригадиру гранату, он сам сберег для него четушку водки, а Дарью вчера надоумил сготовить чистое сухое белье, сменные штаны. Потому так и ведет себя Никита Федорович – заглавным, наиважнейшим человеком. Когда в тарелке обнажается дно, прикрикивает на Дарью:
– Не стой! Тащи еще!.. Тебе, поди, мало, Григорьевич!
– Не откажусь! – улыбается бригадир, вынимая ложку из тарелки, чтобы не мешала Дарье долить. – Проголодался!
– Это, как говорится, правильно!
Любуются лесозаготовители на Григория Семенова, радуются, что полегчало человеку. Федор Титов морщит губы, причмокивает, словно помогает бригадиру глотать большие куски мяса. И даже Георгий Раков ведет себя необычно – нет на лице надменности, глядит на бригадира, не задирая небритый, похожий на кончик башмака подбородок; Виктор Гав и Борис Бережков точно забыли о книгах, сидят как в театре, вертят головами, чтобы не пропустить ничего интересного.
– Кажется, хватит! – сытым голосом произносит Григорий и отваливается от тарелки, от стола. Лицо у него красное, как перезревший помидор, а от сытости и водки замаслился, подобрел, словно умылся благодушием. В уме, наверное, шибко радуется бригадир Семенов, что вернулся в Глухую Мяту, что на лавке лежат две бобины, вкладыши, баббит и другие ценности.
– Георгий, сообщи цифры! – просит он Ракова и по привычке хлопает себя по карманам – ищет зеленый, перетянутый резинкой блокнот. А его нет – остался в мокром пиджаке.
– Дарья! Принеси! – строжает Никита Федорович Борщев.
Дарья опрометью бросается в другую комнату, незамедлительно приносит блокнот, хотя нельзя назвать блокнотом то, что видят в ее руках лесозаготовители, – пожухла бумага, размокла, корочки свернулись лепестками, и грязные струйки текут на стол из разбухших страниц.
– Пропал блокнот! – досадливо восклицает бригадир. И действительно, превратился в труху блокнот бригадира, не годится он теперь для записей, а когда Григорий развертывает его, то убеждается, что и прочесть-то ничего нельзя: размыла то ли обская, то ли кедровская вода синие чернила, которыми вел записи Григорий Семенов и даже в секрете от товарищей писал кратенький дневник Глухой Мяты… Многое записано в блокноте: пьянка Федора Титова, невыход его на работу на второй день, рассказы Силантьева о прежней привольной жизни и многое другое. И о Дарье Скороход есть записи в блокноте.
– Пропал блокнот! Это уж махни рукой! – соглашается с Григорием Никита Федорович. – Надо другой!
Пожалуй, он прав! Другой блокнот нужен! Поднимает голову бригадир Григорий Семенов, оглядывает товарищей, видит их улыбки, их радость за него и соглашается в душе, что стоит завести другой блокнот.
– Заведем другой! – твердо решает бригадир Семенов. – У меня припасен!
Он достает из чемоданчика запасной блокнот, с хрустом раздвигает страницы, нацеливается карандашом на Георгия Ракова.
– Сколько заштабелевано?
– Пятьсот шестьдесят шесть.
Приготовившийся уж было клюнуть бумагу графит замирает на лету, останавливается; недоверчиво округлив рот, бригадир повторяет цифру, названную Раковым:
– Пятьсот шестьдесят шесть! Не может быть!
– Не врем же! – отвечает Раков, обращаясь к товарищам. – Не врем, бригадир!
Мелко помаргивает ресничками Никита Федорович, хранит на лице важность, значительность – не врут, не обманывают они; надувает резиновые щеки Михаил Силантьев, катает смешинку в полных губах с довольным видом – нет, не обманывают они бригадира; честно, откровенно глядит длиннолицый Удочкин – мы правду говорим, товарищ бригадир; нет сомнения и у парней-десятиклассников – правда это, Григорий Григорьевич; и только трудно понять, что думает механик Изюмин, – отгородился книгой от бригадира и лесозаготовителей.
– Ясно! – говорит Григорий Григорьевич и ставит прямые, непреклонные цифры в блокноте. Стоило, очень даже стоило, оказывается, заводить новый блокнот!
– Трелевка на завтра есть?
– Кубометров пятьдесят.
– Хватит! Ну, ребята, скажу прямо, я точно именинник! Теперь уверен – выберем Глухую Мяту!
– Теперь должны бы! – соглашается Никита Федорович. – Дарья, убирай со стола!
Совсем хорошо сейчас Григорию Семенову. От сытной еды, от огромного стакана водки, от внимания товарищей и оттого, что споро шли дела в его отсутствие, он испытывает душевную размягченность, даже нежность к людям Глухой Мяты, и поэтому он думает о них ласково, добрыми словами, которые не произносит. Не нужно лесозаготовителям ласковых слов; взгляда, полуулыбки достаточно, чтобы понять бригадира.
– Да, Федор, тебя ведь поздравить надо! – вспоминает вдруг Семенов.
– С чем, Григорий Григорьевич? – вытягивает к нему шею Федор.
– Племянник родился! Ульяна говорила – хороший мальчуган и уже пять килограммов тянет. Поздравляю, Федор! Мать здорова!
– Спасибо! – немного смущается от всеобщего внимания Титов. – Сеструха у меня отчаянная!
– Бой баба! – радуется случаю Никита Федорович. – У меня ведь, парни, с ней побоище вышло, что тебе Отечественная война… Хотите послушать, расскажу байку!
– Рассказывай! – соглашается Федор, обрадовавшись тому, что Никита Федорович отвлечет от него внимание. Непонятную неловкость, скованность испытывает он оттого, что бригадир ласково и дружески обратился к нему, что не забыл узнать о племяннике, что, вероятно, и не думает сердиться на него Гришка-кенгуру, хотя крепко насолил ему Федор, попортил кровушку вволю. От этого и неловко Федору… А может быть, и не поэтому? Может быть, Федор смущается оттого, что механик Изюмин в тот миг, когда Семенов поздравил Федора с племянником, оторвался от книги, выгородился на свет божий и внимательно, пристально посмотрел на Титова немигающими, выпуклыми глазами. И Федор прочел в его глазах откровенное: «Вот уже и размяк, распустил сопли от мягкого слова! Эх ты! Говорил же я – безвольный ты человек, Федор!» Вот что прочел Титов на лице механика, и от этого тоскливо засосало под ложечкой. Он выругал себя за то, что назвал бригадира Григорием Григорьевичем. А механик опять отгородился книгой, оставил Федора с глазу на глаз с бригадиром Семеновым. Поэтому и рад Федор предложению Никиты Федоровича – отвлечет от него внимание.
– А побоище была такая, как говорится, односторонняя, – увидев, что не прочь послушать его историю размякшие душой люди, начинает Никита Федорович. – Прихожу я в магазин, становлюсь в очередь, потому как будут давать байковые одеяла. Ну, конечным образом, стою один среди женского сословия, мужиков – ни единого, а кто если из ихнего брата зайдет, то ухватит без очереди штучный товар – поллитру, конечным образом, и уходит, как говорится, с ехидцей на меня прицелившись… Я, однако, стою, как мне старуха наказала два одеяла купить – одно, значит, нам, другое – дочке, на тот случай, ежели замуж выскочит… Да, стою, значит, терплю, на баб – ноль внимания!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33