А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Потом оценивающе оглядывает покот, такой ровный, словно его рубанком выстрогал, и продолжает:
– Тут лектор как вроде бы обиделся, опечалился и жалобным голосом просит мужичков показать икону. «Я, говорит, может, и ошибаюсь, но будьте настолько вежливы, дайте мне ее в руках подержать!» Мужики посоветовались и дали иконку. Он сгреб рукой, на лик Егория даже и не посмотрел, а прямо хлесть на изнанку глазами. Посмотрел, улыбнулся скрытным манером и тихо так говорит: «Вы, мужики, дощечку с изнанки приподнимите да загляньте внутрь!..» Они сызнова, как говорится, посоветовались, зачем, дескать, лезть это в святую икону. Однако под дощечку полезли, потому как очень он их залюбопытил скрытной улыбкой… Ну, заглянули мужики под дощечку, а там вот что написано… Более тридцати лет прошло, а помню, что там старинными буквами было изображено… – Он вздымает в небо бороду, задумывается. – Такие слова там были… «Едет Егор во бою, на сером сидит коню, держит в руце копию, колет змия в жопию». Вот какие слова написал под дощечкой икономаз старинный… Мужички тут, конечным образом, заплевались. Им, парень, не по себе лекторова улыбка пришлась! – обратившись к Петру Удочкину, живо и задорно объясняет Никита Федорович и первым хохочет. – Улыбка им, как говорится, не понравилась… Хе-хе!
Смеясь, Никита Федорович широко разевает рот, откидывает назад туловище и надолго заливается неслышным, вздрагивающим – в горле клокочет и шипит – смехом. Ему, видимо, жарко, он стягивает шапку, обнажив лысую голову. Лесозаготовители, бросив работу, тоже смеются, и Никита Федорович замечает это – он хватается за топорище, прикрикивает на Петра Удочкина:
– Ты, парень, слушать слушай, а работать работай! – и ожесточенно машет топором.
Но работа у него сегодня такая простая и легкая, что Никита Федорович молчать не может: помахав топориком, снова собирает на лбу морщинки, делает многозначительное лицо:
– Не тот теперь лектор пошел! Недавно приезжал один из области, картинки на стенку навешал, лампочки позажигал и сытым голосом объясняет, что так, дескать, Земля вертится вокруг Солнца. Час целый объяснял, как она крутится. Ну, тут, конечным делом, поднимается Истигней Анисимов, дружок мой старинный, и спрашивает: «А скажи, товарищ лектор, вокруг чего Земля вертится ночью, когда Солнца нет?» Эх, как тут заржали мужики, аж клуб пошатнулся, а Истигней допекает его: «Мы, говорит, сорок лет назад узнали, что Земля вертится, ты, говорит, лучше, товарищ из городу, объясни нам, отчего моя внучка, уехавши к вам в область, в какую-то секту начала ходить и чуть не голая перед мужиками раздевалась. Спасибо, говорит, что я в прошлом годе в город наведался и дурь из нее ремнем выбил. И вот я спрашиваю, лектор, где ты прятался, когда она в секту шла? Ты, поди, лекцию читал…»
Тук, тук! – бьет дятлом в балясину топор Никиты Федоровича; как шарниры, ходят под телогрейкой лопатки; снова вырубив большой кусок сосны, строжает голосом, осанкой:
– Не туда гребут лектора! Лекция лекцией, а ты в нутро человека загляни! Лампочки зажигать – это полдела!
Бригадир Семенов проходит по эстакаде; остановившись рядом с Борщевым, наклоняется к нему, чтобы не слышали другие, шепчет на ухо:
– Вы извините, Никита Федорович, но мешаете работать. Вы человек опытный, умеете работать и говорить, а другие не могут.
– Ты не сомневайся! – поднимает на него светлые стариковские глаза Борщев. – Я замолчу. Ты не сомневайся! – горячо обещает он и мирно улыбается…
Мартовский погожий день стоит в Глухой Мяте. В безветрии застекленел воздух – ни марева, ни струйки не поднимается от неподвижной тайги, на снегу лежат резкие тени сосен, и от этого представляется, что на землю поставили рядком черные угольники. В стороне от трелевочных волоков снег глубок, тверд. Трудно идти в марте по снежной целине, а вальщики леса перепрыгивают с места на место белками, железная лопата и та туго вязнет в снегу.
Механик Изюмин приближается к комариному, заунывному визгу пил вальщиков, сделав еще шаг, замирает с поднятой ногой: по тому, как облегченно поет пила, узнает он, что сейчас сосна провиснет, наклонится и пойдет к земле. И действительно, слышится крик: «Бойся!», доносится треск, стон, гулко, точно в барабан, бьет дерево мерзлую землю. Соседние деревья трясут вершинами. Катится стоголосое эхо.
– Среднему образованию – салют! – шутливо приветствует механик Бережкова.
– Соответственно! – широко улыбается Борис. Между парнями и механиком незаметно установились несколько легкомысленные отношения вышучивания, дружеского розыгрыша, подтрунивания друг над другом. Изюмин был неистощим на шутки, на выдумки, на иронию. Они отвечали тем же.
– Продолжаете грабить русский лес? – осведомляется механик, усаживаясь на сосну. – Закуривайте, вы, систематически выполняющий и перевыполняющий производственные задания!
Бережков бросает работу, прислонив к дереву пилу, усаживается рядом с Изюминым, берет протянутую папиросу «Казбек» – механик курит дорогие папиросы.
– Был свидетелем любопытного рассказа Никиты Федоровича, – продолжает механик. – Вы знаете, Борис, старик ведет антирелигиозную пропаганду!
– Замечательный старик! – увлеченно отвечает Борис. – Красный партизан! О нем много писали в газетах, а в областном музее есть реликвия – винтовка Никиты Федоровича…
– О! – Изюмин округляет рот. – Не знал, что в Глухой Мяте водятся такие достопримечательности!.. Да, кстати, Борис, а зубры здесь не водятся?
– Зубров нет, – отвечает парень, улыбаясь.
– Жаль! Моя давнишняя мечта – встретиться с зубром. Впрочем, вы не в курсе дела – чем кончилось единоборство титанов: Федора и бригадира?
– Титов собрал тонкомер.
– Вот, вот! – театрально радостно подхватывает механик. – Так и должно быть, принцип единоначалия на производстве побеждает! Я доволен!
Бережков хохочет. Смешны не слова механика, а тон, которым произносятся они, и вид Изюмина: принципиально поджатые губы, вздернутые вверх брови, собранные на лбу морщины; вид у Изюмина канцелярско-бюрократический, а в голосе начальственная хриплость, назидательность.
– Ситуация! – печально вздыхает Изюмин. – Мне, признаться, больно было видеть разбитые надежды уважаемого бригадира! Вчера вечером я плакал крокодильими слезами!
– Почему?
– О вы, юноша, выполняющий и перевыполняющий производственные задания! Неужели вы слепы и глухи? – торжественно поднимает тонкий палец механик и вздергивает короткую верхнюю губу. – Неужели не поняли вы, что уважаемый бригадир Семенов теплил надежду на солидарность с ним зубров Глухой Мяты… Да, простите, зубры здесь, как вы заметили, не водятся…
– Совершенно правильно, не водятся… – весело подтверждает Бережков, чтобы механик не сбился с шутливого тона.
– Виноват… Так знайте, юноша! Бригадир надеялся, что все до единого грудью встанем на его защиту и возмущенной толпой навалимся на Феденьку Титова, совершившего преступление в виде оставленных тонкомерных хлыстов. Но увы! – Он тяжело вздыхает. Затем ловким щелчком выбрасывает папиросу, встает и напоследок театрально раскланивается. – Рак пятится назад, а щука тянет в море!.. – говорит он. – Трудитесь, юноша! Умножайте производственные достижения!
Сняв шапку, Изюмин машет ею, метет снег и пятится назад; красивое лицо механика ослепительно сверкает зубами… Красив он, ловок в движениях, одежду носит умело, а кирзовые сапоги на обтягивающих ногу галифе сидят без складки, а в поясе тонок, а в плечах широк… Борис провожает его взглядом, забыв стереть с лица радостную улыбку. Бережков молод, охотлив на шутку, открыт душой людям, всему радостному, что могут дать они. Ему хорошо, бездумно весело с механиком Изюминым.
9
– Я, как говорится, каждой дырке затычка! – говорит о себе Никита Федорович Борщев, признавая, – что нет в Глухой Мяте дел, которые не касались бы его. Никита Федорович сутками в беспрерывном движении: он вянет, бывает молчаливым и раздраженным, когда нечего делать; оживляется, веселеет, как только прикасается к работе. Никита Федорович – мастер на все руки, рабочий высокой квалификации. В Глухой Мяте он поочередно выполняет обязанности плотника, моториста сучкорезки, вальщика леса, раскряжевщика, штабелевщика, а когда заболел Изюмин, два дня работал механиком передвижной электростанции. Не было случая, чтобы Борщев сплоховал, подвел, не выполнил порученное дело. У него умные, ловкие руки, молодые глаза, хотя Никите Федоровичу двадцать шестого марта стукнуло семьдесят лет… В Глухой Мяте об этом узнали вечером, когда заработала портативная радиостанция и в динамике раздался голос старшей дочери Борщева, поздравляющей отца с днем рождения. Бригадир Семенов огорчился.
– Вы почему же не сказали, Никита Федорович?
– Без надобности! – отмахнулся Борщев. – В моем возрасте, парень, в день рождения надо не радоваться, а волком выть!
Однако «выть волком» не стал, а когда связь с леспромхозом внезапно прервалась, забыв о дне рождения, рассказал Удочкину о нескольких случаях из жизни, при которых вот так же прерывалась связь и от этого происходили невероятные вещи. Он умненько щурился, сучил шершавыми пальцами, оглушительно хлопал себя руками по коленкам. Потом Виктор и Борис заявили, что связи больше не будет, и Никита Федорович подсел к радиостанции, запрятав руки за спину, чтобы невзначай не прикоснуться к чему-нибудь; больше часа разглядывал ее, стараясь вникнуть в устройство. На лице старика стыло жгучее, детское любопытство.
– Не кумекаю! – сдался он. – Ум не проникает!
Зато в дела Глухой Мяты ум Никиты Федоровича проникает, и незаметно сложилось так, что бригадир в серьезных случаях обязательно советуется с Борщевым. Сегодня он предлагает ему:
– Пройдемтесь, Никита Федорович. Хочу семенник выбрать…
И вот они шагают вдоль лесосеки – высокий бригадир впереди, Борщев катышком – чуть сзади. Оба, сосредоточенные, считают шаги.
– Сто сорок! – останавливается Семенов.
– У меня, парнишша, сто шестьдесят, но дело не в этом, дело в другом – команда, что ли, была семенник оставлять или сам выдумал?
– Сам!
– Это, как говорится, правильно. Хоть и заливной, болящий лес, а ты – по-хозяйски, – одобрительно взмахивает светлыми ресничками Никита Федорович. – Поворачивай! Видишь сосну? Она и есть. Лучшего семенника сроду не найти. Шагай, Григорьевич!
Они идут к высокой, кронистой сосне – широкая в корню, расплывчатая посередине, тонкая вершиной, высится она посередь небольшой поляны. Крепкие корни – в две мужские руки – мощно и широко уходят в землю. До колен, до юбки кроны, дерево покрыто свежей корой – ни старческой черноты, ни трещин на ней; тонкая, как папиросная бумага, пленка покрывает ствол. Прижмешься к ней щекой – ласково – гладкая. В кроне дерева как в шатре – уютно и сумрачно.
Даже в июльский жаркий день, когда ни ветерка, ни струйки марева над тайгой, легко и плавно колеблются ветки сосен. От непрерывного шевеления их, от бега зеленой волны у человека, забравшегося на вершину дерева, кружится голова, сердце замирает – вершина раскачивается. Но если преодолеть страх, пообвыкнуть, то приходит такое чувство, какое, вероятно, испытывает птица: кажется человеку, что сосна плывет, рассекает волны зеленого моря, и нет конца этому движению, и нет конца ощущению полета под синим небом. Волнуется, струится зеленое море. Забывает человек о земле, скрытой ветвями, думается ему, что нет в мире ничего, кроме гудящей тайги.
По-другому человек понимает тайгу, если увидит ее с вершины высокой сосны. Поглядев на залитое солнцем зеленое море, напитавшись запахом верховых ветров, забывает он о сумрачных тенях, бродящих внизу, о ветрах, заплутавшихся среди сосен. На всю жизнь останется у человека воспоминание о тайге, как о море, пронизанном светом, навечно запомнится птичий полет над верхотинами сосен, и не останется в этих воспоминаниях места глухоямине низовой тайги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33