И если бы не его мощное телосложение, считать бы ему спиной ступеньки.
— Возьми меня, мон шер! Возьми меня прямо здесь! — заверещала зеленошляпая, обвив могучую шею бывшего учителя гимнастики. Сосницкий встал как вкопанный, в растерянности развел руки в стороны.
— Назад, профура! — донесся сверху мужской хрип, следом за которым бухнул пистолетный выстрел, и пуля прожужжала над головой Сосницкого.
Рука товарища Назарова уже сжимала маузер, товарищ Раков озирался, просматривая пути отхода. «В беспокойное место мы зашли», — подумал Федор. А Сосницкий, отчаянно ругаясь, отдирал от себя назойливую дамочку.
Троих из великолепной семерки, обосновавшейся на площадке, на какое-то время перестала волновать революционная действительность, их несло по водочным или кокаиновым волнам к архипелагу Забвения, в то время как тела все-таки оставались лежать живописными кулями на лестничной площадке. Другое дело оставшиеся четверо. Недопившие-недобравшие, они могли еще двигаться и стрелять, и было видно, из чего они могли стрелять. Даже от второй дамочки в боа из перьев, курящей папиросу на длинном мундштуке, допустимо было ожидать вредных выходок. Но более прочих Назарова заботил тип, что уже разок бабахнул из револьвера: почти трезвый с виду, в матросском клеше и грязном тельнике, опоясанный пулеметными лентами, он грозным утесом нависал с последней ступеньки над лестничным подъемом и дырявил новоприбывших взглядом, каким, верно, смотрит на мир пулеметное дуло.
— Назад, профура! — повторил приказ «матросик» и опять шарахнул из револьвера. На сей раз пуля угодила в ступеньку перед туфелькой непослушной дамочки. Револьверное убеждение подействовало.
— Дурачок! — надув губки, обиженно пискнула зеленошляпая, села на ступеньки и заплакала.
— Кто такие? Куда претесь? — пулеметные глаза не предвещали ничего хорошего, похоже, гости особняка очень не нравились суровому матросику.
— Нас позвали, — сказал Назаров, потому что требовалось что-то сказать. Одновременно Федор вроде бы невзначай поднялся еще на одну ступеньку.
— Кто вас таких мог сюда позвать? Отвечать, живо! — револьвер подрагивал в лопатообразной ладони. Матросик явно был на взводе, и Назаров с тоской подумал, что, пожалуй, в любом случае перестрелки с ним не избежать. Даже если начнут они сейчас извиняться, дескать, миль пардон, ошиблись адресом, и попытаются уйти. Тогда их спины все равно превратятся в решето.
Федор заметил, что и Сосницкий переместился на две ступеньки вверх. Значит, они с ним одинаково читают ситуацию.
Молчать было никак невозможно. Назаров открыл рот, чтобы наговорить что-нибудь навроде того, что, дескать, они ищут Князя, они его люди, они выполнили его задание и идут отчитываться. Рано, конечно, было называть это имя в этом месте, не оглядевшись, не прикинув, что у них к чему. Весьма небезопасное занятие, но какими еще словами удержать взвинченного матросика, Федор не представлял. А магическое «Князь» должно было подействовать.
Итак, Назаров открыл рот, но вовремя удержал срывавшегося с языка «Князя». Вместо этого он громко и торжественно произнес:
— Грянуло Новомирье! А мы его навоз, его ступени, его кости и прочее! Долой тухнущих карасей! Да здравстуют новые люди рождающегося в муках мира!
— Батюшки, спятил, — воскликнул где-то рядом боец Раков.
Сосницкий с удивлением посмотрел на Назарова, а у матросика так прямо челюсть отвисла.
Федор знал, что с ума он не сошел. Просто он всегда следовал заветам бывалого разведчика капитана Терентьева: «Запоминать все, в первую голову — мелочи, сгодятся, сынок, непременно когда-нибудь сгодятся».
И еще один человек, услышавший солдата, не посчитал его за помешанного. Этот человек в числе небольшой группы как раз перед началом удивительного монолога Назарова вышел на лестничную площадку. К нему, к этому человеку, собственно, и обращался Федор. Для него, для этого человека, и следующие фразы Назарова предназначались:
— Ты звал нас, и мы пришли! Дети новой эпохи! Дети поезда «Пенза-Москва»! Мы поверили тебе, гуру!
И солдат вытянул руку в направлении того, кто уже сам продвигался к Назарову, зачарованный его словами, как звуками волшебной дудочки. Долговязый молодой человек с волосами до плеч и изможденным лицом. Поэт, мелькнувший в поезде «Пенза-Москва», но не забытый Федором Назаровым.
— Вот к кому мы шли! Вот кто позвал нас! — это уже предназначалось «матросику». Поэт не замедлил подтвердить обладателю лент и «пулеметных» взглядов справедливость солдатских слов.
— Это поверившие мне, мои ученики, — слеза уже катилась по изможденному лицу молодого предвозвестника Нового Мира. — Слово проникло в них, Слово проросло в них буйноцветом. Они взмахнут крыльями, их души откроют глаза в Бескрайность Духа. И воспарят.
Поэт взял солдата за руку и повел за собой наверх мимо обомлевшего матросика. Раков и Сосницкий поспешили присоединиться к восходящим. Вся троица незваных гостей спинами почувствовала провожающий их взгляд «пулеметных» глаз.
Как правильно просчитал Назаров, поэт не станет поверять логикой весьма сомнительную историю о «духовном прозрении» солдата и его дружков. Поэты, особенно те, которые похожи на сумасшедших, люди далекие от презренного обывательского здравого смысла.
Матросик, конечно, не поверил в представление, устроенное Назаровым, но знакомство поэта с солдатом налицо, мнимое приглашение в этот особняк подтверждено, и хмырь был вынужден отстать. Значит, подумал Федор, поэты здесь в уважухе.
Они прошагали через лестничную площадку, причем дама в боа не упустила такого случая и пустила в лицо товарищу Назарову струю табачного дыма. «Бабы у них здесь точно все двинутые, — подумал Федор, — пристрелить бы дурочку, да вдруг это искренний знак внимания, идущий от чистого, но сумасшедшего сердца…»
Распахнув створки дубовой двери, изысканной резьбой и габаритами напоминавшей врата старинной церкви, они вошли в зал.
— Обитель Свободных Духом, пристанище Осколков Бесконечности, гавань Отправляющихся в Старомирье с огоньками Новомирья в груди, — провозгласил поэт. — Добро пожаловать.
— Мать честная, — не удержался боец Раков, — с размахом-с гуляют.
Гуляли, действительно, с размахом. В зал, темные дубовые своды которого вознеслись на высоту птичьего полета, видимо, собрали мебель со всего особняка. На паркете, еще не затертом до полнейшего безобразия, стояли: восточные диваны с шелковой обивкой, узкие канапе, широкие спальные кровати, вольтеровские кресла, кабинетные кресла, плетеные кресла-качалки, мягкие стулья с овальными спинками и гнутыми ножками, жесткие стулья с прямоугольными спинками и прямыми ножками, пуфы и табуретки, обеденные, а также журнальные столы, шахматные столики и простонародные лавки.
Темноту над мебельным ералашем разгоняли и пошлые керосинки, и свечи в надменных канделябрах, и свечи в непритязательных подсвечниках, и свечи, вставленные в бутылки, и многочисленные, незатухающие огоньки папиросок.
Людская пестрота гармонировала с мебельной. Мужская половина: от расхристанных юнкеров и разбушлатившихся матросиков до джентльменов в цилиндрах. Женская половина: от мнимых скромниц с чертиками в глазах до совершенно раздетых, хохочущих девиц. И те, и те бросали вызов прерассудкам прическами и нарядами, отвешивали увесистую затрещину скромности и умеренности алкоголем, кокаином и раскованным поведением. Раскованное поведение особенно удавалось на бывших буржуйских кроватях и диванах.
И была еще сцена. Подмостки, сооруженные, сразу видно, недавно и наспех. Примитивный, поскрипывающий и покачивающийся настил из досок. С рампой из керосиновых ламп.
На сцене, широко расставив ноги-ходули, стоял высоченный, наголо бритый человек в редкостно мятых штанах, студенческой тужурке и с лимонного цвета шарфом на шее. Зычный митинговый голос его, как взрывная волна, пронесся по залу:
— В сутолке дел, в суматохе явлений день отошел, постепенно стемнев. Двое в комнате: я и Кропоткин, дагерротипом на белой стене…
— Пустолай трубозвонный, футурист Маяковский, — с гримасой отвращения произнес поэт и отвернулся. И пошел, поманив за собой изящным жестом руки обалдевшую от зрелища паству.
По дороге пастве суждено было лишиться товарища Ракова. Его ухватили за руку и выдернули из процессии.
— Ты рязанский? — услышал Раков вслед за этим. Перед ним покачивался нетрезвый молодой и красивый господин в костюме и цилиндре, подпираемый двумя другими господами, тоже не слишком трезвыми.
— Папаша с маманей мои оттудова, — честно признался поэт.
— Земляк! — обрадовался незнакомый господин, сорвал с головы цилиндр, запустил им в зал поверх столов, тряхнул белыми кудрями и троекратно расцеловал вконец очумевшего Ракова.
Назаров заметил потерю бойца.
— Кто это? — спросил у поэта солдат, показывая на белокурого.
— Деревенщик Есенин, хвалитель сельского рая, — презрительно выговорил поэт и продолжил путь.
«Ладно, ничего страшного, догонит», — опрометчиво подумал Назаров.
А бойца Ракова, несмотря на робкие попытки сопротивления, уже тащили «пить за землю русскую».
— Рязанский рязанского так отпустить не может! — восклицал «земляк» Ракова. — Я тебя сразу по роже признал. Наша у тебя рожа, рязанская, русская.
На сцене новый автор заунывным голосом завел:
Когда выйдет ясный месяц на небо,
Я надену свое белое жабо…
Между тем Назарова и Сосницкого усадили на диван, на котором хохотали три девицы.
— Обращаемые, — представили их девицам. — У них уже приоткрылись глаза, мы распахнем их полностью.
Товарищ Назаров распахивания глаз дожидаться возможности не имел. Времени у них оставалось не так уж и много. Федор шепнул Сосницкому на ухо:
— Присмотрись, что к чему. Я пойду на разведку по тылам.
И исчез так ловко и незаметно, что его отсутствие обнаружили не сразу.
А в товарища Ракова, хоть он и отнекивался, опасаясь назаровского гнева, влили первый стакан крепкого самогона.
— Я — Серега Есенин, — сказал облокотившийся на полированный столик из березы раковский «земляк». — Что говорят обо мне на земле рязанской? Звучит ли стих мой?
Бравый подчиненный товарища Назарова, уже почувствовавший теплоту в теле и легкость в голове, заглянул в смотрящие на него глаза, небесно-голубые, пьяные и отчаянно грустные, и понял, как ему следует ответить.
— Да как же-с, говорят! Давече вот в поезде кто-то поругал вас, а я заступился.
— Мой друг, на счастье дай мне руку, — голубые глаза увлажнились. — Здесь воздуха нет, людей мало. Здесь соловьев не услышишь. Выпьем за березовый ситец…
Долговязый поэт из поезда проложил на некогда шахматном столике две кокаиновые дорожки и наклонился над ними. Ладную фигуру Дмитрия Сосницкого ласкали шесть женских ручек, расстегивали пуговицы френча.
— Мы твои гурии, — шептали ему напомаженные губы. — Мы твои нимфы, а ты наш сатир.
Его ноздри щекотал ароматный букет духов и алкоголя. Но глаза его скользили мимо склонившихся к нему головок по людской мешанине зала. Сосницкий высматривал тех, кто мог бы быть ему интересен. «Женщины если что-то и знают, то сущую ерунду, — размышлял Сосницкий, в то время как пальчики стали перебирать волосы на его груди и послышались первые постанывания. — Богемную публику тоже отбрасываем. Кто-то из них и знает Князя, но пока найдешь знающего… Из анархиствующей шушеры могут быть интересны те, кто в их команде покрупнее шестерки и сейчас совсем пьяны. Они потеряли осторожность, готовы поболтать и наверняка что-то знают. Стоп! А это кто там в темном углу, за колонной? Эти не похожи на поэтишек и анархистов…»
* * *
— Знаешь Константиново?
Один из молчаливых приятелей Есенина вновь наполнил четыре стакана первачом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60