А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Уголовщиной пахнет даже на мой дилетантский взгляд. А вдруг и Маринке чем-то это все грозит? Сам знаешь, какое время и почем человеческая жизнь… Между прочим, мне очень нравится цвет своего «жигуленка»… Я разве тебе об этом не успела сказать? И разве бы он стоял сейчас так терпеливо под моим окном, если бы я была другая? Не думаю. Учти, умник-разумник, я и храбрая, ко всему прочему, и отзывчивая. Ты только сказал: «Хочу видеть!» — я сейчас же: «Давай!» Хотя брат мой Митька мог заявиться в самый ответственный момент. И мать могла… Ну Митька-то ладно, сам ещё молодой и потому снисходительный. Но мать вряд ли одобрила бы моральное падение своей дочери, которая без загсовой печати занимается любовью. Да прямо в своей девичьей постели!
— Все ясно, — отозвался Алексей, ткнул недокуренную сигарету в пепельницу, отхлебнул чаю из любимой своей большой кружки, сиреневой в белый горошек. — Все ясно. Завелась. Теперь не остановить. Авантюристка ты, Татьяна… Из одной сомнительной истории — в другую. Про бюллетень забыла? Тебе его ведь не зря дали. Чтоб отсиделась, отлежалась… Простудиться можешь, а это тебе совсем ни к чему.
— Так ведь тепло! Солнышко светит!
— Что не помешало тебе, однако, подцепить на рынке какую-то заразу.
— Зато моя статья об этом самом рынке гремит и грохочет! Сколько звонков от разных людей! И от своих собратьев-журналистов! И городские власти получили свое… Между прочим, а кто тебя в Чечню гнал? Я, что ли? Ты забыл, сколько мне пришлось перемучиться, пока ты там был?
Опять зазвонил телефон.
— Спорим — это звонок от тех, кто в восторге от моей статьи? Спорим?
Но звонок был опять от Маринки:
— Я забыла тебе сказать ещё вот что — я вдруг поняла, какая я одинокая, совсем… в случае чего кто заступится?
— Неправда! Врешь! — осадила я её. — У тебя есть некая Татьяна Игнатьева. Живая! А это что-то! Могли меня прирезать на этом чертовом рынке те же азеры, что всех там в рабстве держат? Могли. Но — не вышло. А теперь поздно. Теперь ими органы занялись. И даже, может быть, кое-кого посадят… на два часа тридцать семь минут девять секунд… Я же сказала тебе — жди, скоро буду!
— Хвальбушка! — сказал Алексей. — Связался на свою голову… — и пошел под душ в ванную. Вернулся, скомандовал: — Снимай трусы! Ложись на бок!
Исполнила. Боль от укола обожгла, вроде, сильнее обычного. Поскулила. Но он был строг и принципиален:
— За дело! Я же тебя предупреждал, чтоб не ела на этом рынке все, что ни попадя! Теперь — терпи. Приду после дежурства и сделаю предпоследний укол. На глазах твоей матери. Очень может быть, что этот мой благородный поступок заставит её обратиться к тебе, глупой, с речью: «Танечка! Где твои глаза? Сколько можно пренебрегать столь замечательным человеком? Надень немедленно фату и беги с ним в загс!»
— Леша! — сказала я. — Ах, Леша-Лешка-Алексей!
А потом мы обнялись и больше ничего-ничегошеньки не говорили друг другу, пригрелись и словно впали в сладкий-сладкий сон… Ради одного вот такого мгновения, может, и стоит жить потом смутно, кое-как? Кто знает, кто знает… Или лучше вовсе не знать таких мгновений, чтоб не тянуться к повторению всю жизнь и тосковать от невозможности окунуться в эту сладость по новой?
Однако это только со стороны могло показаться, что у нас с Алексеем все распрекрасно. Ну раз вместе уже почти два года… На самом же деле мы боялись рисковать… Так боялись промахнуться…
Он высадил меня из своего «жигуленка» как раз у Марининого подъезда. Тронулся с места не сразу, посмотрел, как я вхожу в четырехугольную черноту из ясного, солнечного утра. Я помахала ему рукой.
Что меня ждало в однокомнатной квартирке мой давней-предавней, ещё школьной подруги? Быт во всем своем устрашающем, угнетающем великолепии: на продавленной кухонной тахте прямо в брюках, носках дрыхнет её некогда страстно любимый муженек Павлуша, уткнувшись лицом в горушку стиранного, сухого белья. Его темные кудри художника-«передвижника» эффектно змеятся по белому фону простыней-пододеяльников. Одиннадцать утра — самое время валяться в таком виде.
Должно, притащился ещё ночью и завалился и до сих пор не опамятуется. От него несет и сейчас кислотой перегара, и храпит он будь здоров! В раковине навалом грязная посуда. На столе — ящички с красками, пучок кистей в опрокинутом глиняном кувшине.
В комнате, в кровати лежит с книжкой в руке розовощекий от температуры Олежек, мальчишечка шести лет, и шевелит губешками. Это то самое дите, которое родилось как панацея. То есть по шаблону, в соответствии с распространенным женским заблуждением: стоит родить ребенка, особенно мальчика, — и муж прекратит пить, потому что будет рад несказанно родному сынишке, тотчас примется лелеять его и золить, учить и воспитывать, чтобы стал он со временем достойным членом общества, опорой родителям, ну и так далее.
Итог? Весь налицо. И уже не знаешь, кого больше жалеть — ребенка, который уже знает, что пьяный отец — скандальный отец, или романтичную, заблудшую Маринку в вечно стареньком халатике, замаранном красками, с выражением неизбывной тоски и загнанности в серых глазах…
Одно всегда приятно в сих апартаментах — маленькие, величиной с тетрадный листок, картинки, где изображены белые церковки на зеленой траве при ясных лазоревых небесах, извилистые речки с бирюзовой водой средь березок, тонких и стройнехоньких, букеты васильков и ромашек в глиняных кувшинчиках… Когда-то её любимый Павлуша подавал большие надежды, писал пространные картины и даже участвовал в престижных выставках. Но объявилась сумасбродная, лихая «перестройка», все полетело кувырком, а вовсе не так, как мечталось отдельно взятым творцам. Павел оказался из тех, кто растерялся под напором ловкачей-ремесленников, их «критицких» взглядов на традиционное, то есть реалистическое искусство. А Павел был приверженцем именно этой формы диалога с окружающей действительностью, ему любы были беломорские рыбаки дяди Феди с обветренными до красноты лицами и доярки тети Маши с наивно-растерянными глазами цвета увядшего осеннего листа.
А чтобы заработать копеечку — следовало сломать себя. Он и попробовал, и выспросил у рыночных торгашей-малевальщиков, что в ходу. И пошел «передвигаться» со своими картинками с рынка на рынок, с угла на угол… И забренчали в кармане денежки. Только даром ему эта метаморфоза не прошла. Не сумел, сердешный, окончательно смириться под напором пусть святой, но необходимости. И тут ему очень как-то вовремя подмигнула бутылка: мол, айда за мной и никаких тебе проблем…
И вот что ещё интересно — выпьет и пошел мораль читать Маринке:
— Чем ты занимаешься? Базарная мазила! Только краску изводишь! Ни совести, ни принципов, ни таланта! Из библиотекарш — в Сальвадоры Дали! Не смеши! Тошнит глядеть на все это убожество!
Хотя Маринка уж вовсе не претендовала на высокое звание члена Академии художеств и чтоб сидеть впритирку к Церетели-Глазунову. Она поневоле, под грузом ответственности за болезненного своего детеныша, стала по ночам, после всех работ, писать маслом маленькие картинки-пейзажи и продавать их. Набралась же кое-чего от Павлуши! Когда детеныш есть просит, а муженек пьянствует — женщина поневоле станет талантливой. Плевое дело!
То есть вот такая вот жизнь-житуха… Хотя на выпускном вечере именно её, Маринку, заметил знаменитый фотограф, снял и поместил её смеющееся личико на обложку журнала — такая она была милая, радостная, так и светилась вся… И казалось — нет сносу этой Маринкиной способности любить жизнь и доверять ей.
… Мы сели друг против друга. Она пододвинула к стене коробку с красками, поставила передо мной чашку с растворимым кофе, виновато кивнула на тарелку с тремя кусками хлеба, пододвинула блюдце с куском маргарина, выдающего себя за масло.
— Ешь… Больше нет ничего.
— Ты же картины продаешь…
— Плохо берут. Многие это дело освоили. Да и милиция гоняет. И Рэкетиры. Когда Павел пишет — лучше берут.
— Но ведь он же закодирован!
— Раскодировался втихаря.
— Давай тогда забудем обо всем этом, а возьмем на прицел твою сказочную историю с завещанием Мордвиновой-Табидзе. Где оно?
— У матери, оказывается, лежало уже лет десять. Она порвала его заодно со всеми письмами моего отца, когда была в пике депрессии. Мне сказали, что дубликат в нотариальной конторе, на Юго-Западе…
— Тогда так, — распорядилась я. — Едешь сейчас же в эту контору, а я посижу с Олежкой.
— Ой, я без тебя не хочу… Я же в этом ничего не понимаю…
— Да ты погляди на меня! У меня же не лицо, а подушка!
— Ой, и правда… А я и не заметила… Что это такое?
— «Журналист меняет профессию». Чтоб написать статью, стала торговать на рынке, есть захотела и купила какие-то чебуреки… Аллергия. Поэтому давай действуй!
— А дальше что?
— А дальше пойдешь в этот Дом… Ну хотя бы потому, что у тебя даже масла для Олежки нет…
Вот так вот легко, сходу я распорядилась Маринкой. И она пошла у меня на поводу… Разве могла я даже предположить, куда это нас с ней заведет, чем все обернется?!
Но механизм был запущен. Огонь побежал по бикфордову шнуру именно тогда, когда я послала её в нотариальную контору.
Она вернулась довольно быстро. В дверь позвонили, я услыхала жалобный голос:
— Это я! Ой, что случилось!
Открыла. Маринка стояла, поджав ногу, как цапля, и кривилась от боли.
— Что такое?
— В этой конторе какой-то мужчина из очереди случайно уронил мне на ногу портфель. А в нем словно кирпичи.
— Случайно? — усомнилась я.
— А ты думаешь… Но зато меня пропустили с этой ногой без очереди и выдали дубликат! Вот, смотри! Я на радостях взяла такси…
— Сейчас сделаю повязку. У тебя есть хоть лед в холодильнике? Какой из себя мужик-то был?
Может быть, потому, что я начиталась детективных историй, мне пришло в голову, что мужик не случайный со своим чугунным портфелем, что может быть, ему надо было как-то вывести, хоть на время, Маринку из строя, чтоб успеть обделать какие-то черные делишки, связанные все с тем же злополучным завещанием. Теперь я поняла окончательно, что не имею, так сказать, морального права бросать Маринку на пути к тем средствам, которые, вероятно же, ждут её согласно казенной бумаге…
Признаться, в те минуты, затягивая бинтом Маринкину ногу, слушая слабенький голос мальчика, который вслух произносил каждое слово, пойманное с книжки, — я менее всего думала об умершей престарелой актрисе, о её таком страшном конце… Храп беспамятного пьянчужки тоже не способствовал расцвету широкомасштабных мыслей о гуманизме без берегов. Я позвонила Алексею и рассказала о случившемся. Он пообещал приехать к Маринке, профессионально исследовать её ногу и сделать соответствующее заключение. Но добавил:
— Девушки, вы легкомысленны. Надо бы вам наведаться в травмпункт. Вдруг перелом?
Но мы дождались его, и он нам уверенно сказал, что это ушиб, что меры, принятые мной, были профессиональны, но что ему тоже не очень нравится тот мужик с тяжелым портфелем.
— Хотя, впрочем, — заметил тут же, — вполне возможно, это разыгрывается наше воображение…
На следующее утро Маринка позвонила директору Дома ветеранов Удодову Виктору Петровичу и сказала, что она готова прийти и будет на месте примерно через полтора часа. Ей показалось, что директор несколько удивился её звонку, хотя это ведь его секретарша звонила ей накануне насчет завещания и говорила по-хорошему.
— Неужели ты отправишь меня одну? — спросила так, словно собиралась в геенну огненную.
— Ладно. Куда тебя… Вместе поедем, — сжалилась я.
Хотя, по правде, большого желания впутываться в эту историю у меня не было. Но и отказаться — как? Маринка была в курсе, что у меня больничный, и знала, что я тем не менее вполне ходячая, хоть и без товарного вида.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52