А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Да нет, и не ссоримся вроде… Но все-таки есть, наверное, неправильное что-то в ситуации, когда чем больше непонятного и неприятного происходит с тобой, тем меньшим ты делишься с самым, вроде, близким человеком… И нет, не потому, что ему — ей — наплевать… А просто все равно в каких-то разных мирах мы с ней живем. “…Только вдруг не о чем стало с ними говорить. Всерьез говорить, я имею в виду… У каждого свое кино…” К черту!)
Сна ни в одном глазу. И, как обычно в таких случаях, невыносимо тянет курить. Осторожно выползаю из-под одеяла, спускаю ноги с кровати, долго нашариваю тапки. Бреду на кухню, болезненно жмурюсь, врубив свет, торопливо (но чтоб не хлопать) прикрываю дверь. Как всегда, неурочно освещенное (как если встаешь, например, ни свет ни заря… о, счастье моего свободного графика, позволяющего просыпаться даже зимой засветло, — и вечное проклятье детским подъемам в школу!), все кажется утрированно-голым: не кухня — прозекторская… И ты в ней — голый, волосатоногий, — как готовый к употреблению клиент.
Высмаливаю сигарету, тупо разглядывая подробное, но какое-то подслеповатое отражение кухонного интерьера в вертикально располовиненном оконном квадрате, словно оклеенном снаружи черной бумагой (и как отверстия в той бумаге — два, всего два, но все же два горящих окна в доме напротив).
“…Так вот смотришь на человека, которого, кажется, знаешь как облупленного — и вдруг понимаешь, что это уже не он, что это кто-то совсем другой, и даже не очень похожий… И ты совершенно точно видишь, что сам он произошедшего с ним не заметил, не понял, что вообще что-то случилось. Может, это-то и есть самое страшное… Просто вот так вот подумаешь о себе — и жуть берет: а вдруг и ты — это давно уже не ты? Только тоже ничего не заметил?”
Дергаю ручку холодильника, цепляю за крышку полуторалитровую бунджу минералки. В последний момент ногой не даю закрыться дверце — что-то там такое… На одной из полок — две продолговатые жестяные баночки агрессивной черно-красной расцветки. “FireWall”. Это Ника, что ли?… Точно какой-то хит сезона…
Остатки минералки без газа (“неперлива” она называется по-чешски — и, соответственно, “перлива”, если газированная, мы очень смеялись; впрочем, у них еще “туристическая убитовня” на чем-то вроде отеля и “смешные одпады” на мусорнике) гулко перекатываются внутри пластикового цилиндра, когда я, вскинув бунжду, делаю глоток. Даже этот звук кажется слишком громким. Три сорок семь.
“…Скажи, у тебя самого не бывает ощущения, что ты — уже не ты, а какая-то машинка?… Андроид с воспоминаниями Дэна Каманина, который думает, что он и есть Дэн Каманин. Но он чувствует, что что-то не так, — потому что на самом деле он робот, у него есть строго определенная программа, которую он выполняет, а того, что этой программой не предусмотрено, он сделать не может. Никогда не выйдет из плоскости привычных действий…” Или все-таки напряжется — и выйдет? Через балконные перила?
…Но почему она, чтоб вывалить все это, выбрала меня? “…Ты, видимо, не в курсе… Но она вообще-то на тебе задвинулась малость…”
Вдруг — без какой-либо связи, ассоциативной даже, — вспоминаю. Недели три назад мы сидели с Лерой у нее на Калнциема — она простудилась, я приехал к ней, сварганил глинтвейну… Телик она по моей просьбе врубила на “Вива плюс” — там у них по вечерам крутят иногда свежие клипы на тяжеляк… — звук, естественно, приглушив. На ролике ReVision, группки “Мьюзик Хелл” (там, где люди оказываются сделанными из консервных банок и прочего хлама), экран с коротким треском погас. И вообще погас весь свет. “Вот суки, — сказала невидимая Лера. — Опять, что ли, пробки свинтили?…” Пробки у них под незапертым щитком на лестничной площадке, так что, бывает, воруют. Я на ощупь пробрался к двери. На площадке тоже было темно. Только на верхней ступеньке лестницы горела толстая красная свеча, с фитильком, накрытым (чтоб не заливало) жестяным колпачком с прорезями. На могилах ставят обычно такие свечи… И — никого… А пробки действительно свистнули. “…Дэн, я с одним человеком общалась, ему двадцать восемь лет…”
10
На жестяной край плоской крыши девятиэтажки напротив смотреть невозможно. Широкие полосы солнца в синем дворе: на лакированных частых-мелких бугорках твердого снега (с протоптанными в его пупырчатом глянце бурыми диагоналями), на лакированных модельках подержаных иномарок, на пятнистых березовых стволах, на амбициозных включениях стеклопакетов в совдеповскую статистику фасадов. Представительный бомж в ушанке катит тележку на колесиках, как от детского велосипеда, за которой переваливается, привязанная, толстая псевдоовчарка. Опасливо пробирается меж колдобинами выкрашенный в культовый розовый цвет полукультовый “ГАЗ-21”. Чайка, проносясь в нескольких метрах от моего окна, роняет из клюва что-то блестящее.
В мейл-боксе у меня — новое письмо. Я даже не порываюсь звонить Олежке Семенко — и так ясно, что из интернет-кафе… Не просто письмо. Графический файл.
Произвольно вольно настырно жирно всегда хотел тебя спросить. У нас вот ни у кого не… А тебе как это…?
Написано от руки, фломастером, печатными буквами. После “ни у кого не” — рисунок: лось, сохатый в смысле, перетянутый крест-накрест бечевкой, проштемпелеванный, с пометкой “Заказное”. После “как это” — еще один лось. Препохабный. С мордой, переходящей в головку полового члена. Исполнено небрежно, но уверенно.
Отворачиваюсь от окна, отпихиваю ногой валяющийся посреди комнаты штурмовой рюкзачок, опускаюсь на карачки и пытаюсь сделать стойку на голове. Почти получается. Но жопа в последний момент перевешивает — обваливаюсь набок. Поднимаюсь. За стеной — за какой, не понять — играет нечто знакомое… Хорошо знакомое, но неожиданное… А, так это же Летов! — надо же… “Моя оборона”: “Пластмассовый мир победил, ликует картонный набат…”
Снова сажусь к компу и снова смотрю на все это. И снова поначалу нет у меня в голове ни одной мысли вообще. Член с раскидистыми рогами. Болт. Ага.
Потом я вдруг соображаю. УДа-ЛОСЬ. “У нас вот ни у кого не ПОЛУЧИ-ЛОСЬ. А тебе как это УДа-ЛОСЬ?”
Что-то резонирует — едва-едва. Где-то на самых дальних задворках. Практически вне пределов досягаемости. Лось…
Что-то очень странное. Совсем какое-то неуместное…
Лось.
— А че мокрый?
— Купался. — Крэш отработанным движением зацепил выступы сбоку крышечки одной бутылки за выступы сбоку крышки другой — и одним рывком открыл обе “Пилзенес” (поперла обильная пена). Протянул мне пузырь. — С бодуна, знаешь, башку это… остудить…
— Че, — без особого удивления уточнил я, — в одежде?
— Не, ну куртку снял… — Дернув головой, он отодрал зубами суровый кусок гуманитарного батона (он же бухан). — И кеды.
Я представил, как на виду у совершающих утреннюю оздоровительную пробежку джоггеров, любящих это озеро (берега его, само собой), лезет в грязную воду в майке и джинсах похмельный Костян. Далеко не самая интересная из легко представимых сцен с участием Костяна…
— Дубак же, — говорю.
— Похуй… — Выбитый в недельной давности драке передний зуб, батон и бодун делали его речь почти не дешифруемой. — Ты куда?
— На трамвай.
— Пошли… Там у стекляшки… познакомился… алкаши тусуются…
Во время войны — во время оккупации — немцы здесь, в лесу у Юглы, недалеко от озера, построили некое подземное (на случай бомбежек) сооружение. Вроде бы электростанцию. После войны ее взорвали — но как-то не полностью, так что посреди городского мусорного лесопарка между нагромождениями бетонных обломков остались входы в обширные сырые подземные пустоты. Затерянные в кустах люки открывали бесконечные вертикальные шахты или оказывались отверстиями в макушках полусферических сводов гигантских резервуаров, соединенных клаустрофобическими коридорчиками. Вообще-то Крэш сначала (когда у него случилось очередное сезонное обострение асоциальности) жил на огородах по соседству — но на дворе стоял уже май, на дачные участки повалили владельцы, и Костяныч, недолго думая, переместился в эти развалины: накидал каких-то картонок на бетонный пол и дрых себе. Единственной проблемой оставалось пропитание — так что нам с пацанами приходилось мотаться сюда по очереди с пивом и каким-нибудь очередным буханом. Нередко мы заваливались к Крэшу “в гости” всей толпой и уже не с пивом — и тогда всю ночь в подземелье в подтверждение инфернальных коннотаций гулко резонировали “Эксплоитед”, “Слэер” и бухие вопли пришлых имантских неформалов.
— Цени, че нашел в кармане. — Крэш вдруг извлек из-за пазухи и протянул мне маленькую пластмассовую красно-белую капсулу до крайности знакомого вида. “Противоядие ФОВ” — прочел я ожидаемое.
— Откуда это у тебя?
— Приколи, сам не помню. По пьяни, наверное, затарил когда-то у Валдера… Давай. — Он cунул пиво в карман, аккуратно разъял капсулу и стряхнул на ладонь три маленькие белые таблеточки. — Держи…
— На такую херню сесть, — я подставил горсть, — станешь, как Бэрримор…
— Какой Бэрримор? — Крэш кинул в пасть сразу все свои колеса и быстро запил пивом.
— Есть такой Бэрримор… — Я проделал то же самое. — Продвинутый корень: как раз на антидотах сидит. Приходит на какой-то сейшн. Телеги толкает: купил, грит, только что вагон спичек. Вагон? Ага, вагон. Отрывает кусок газеты, грит: насыпьте мне сюда муки. Мы поржали, но насыпали. А теперь, грит, соли. Насыпали соли. А теперь сахарку. Это, грит, будет мой ужин — заворачивает и аккуратненько в карман прячет. А потом, типа, засобирался. Куда? А вешаться, грит… И пошел типа…
Истории, приключавшиеся с разными членами “системы” под ФОВом (это расшифровывалось как “фосфоросодержащие отравляющие вещества”, хотя сами таблетки, говорят, включались в армейские аптечки на случай ядерного удара: дабы на напрочь зараженной территории солдат еще несколько часов мог в режиме автомата осуществлять боевую задачу — после чего честно загибаться с чувством выполненного долга), красочные повествования, как кто-нибудь, обдолбавшись им, себя вел, какие галюны ловил и какую пургу нес, были у нас одним из любимых устных жанров — благо бронебойная сия химия действовала на мозги самым непредсказуемым образом…
— И че?
— Не знаю. Я его с тех пор не видел…
Некоторое время шли молча, ожидая глюков, пугая попадающихся навстречу велосипедистов своим видом и выражением хлебал. Свистели и щелкали птицы, наплывали издалека звуки циркулярной пилы. Эклектично пахло всеобщим цветением. Разлохмаченное кронами солнце зримо висело между облупленных сосновых стволов. На изнанке свежих светлых листьев взблескивали последние капли. Двое бодрых дачников с натугой проволокли на плечах — на дрова, видимо, — здоровенный обломанный сук. Глюков не было.
— Руки! — вякнул вдруг Крэш и безумным взглядом уставился на свои кисти.
— Че — руки? — Я поднес собственные ладони к глазам: они были белые-белые, как меловая бумага, а линии, по которым должно угадывать судьбу, почти исчезли, оставшись лишь в виде неясного следа стертого резинкой карандаша. Что, впрочем, не мешало угадать: судьба наша незавидна.
— Вроде, колбасить начинает… — удовлетворенно пробормотал Крэш. — Ноги какие-то ватные…
Ватными, однако, были теперь не только ноги — по всему телу расползлась дурная расслабленность, каждое движение давалось с трудом, бутылку я подносил ко рту, как трехкилограммовую гантелю, и даже глотать приходилось с усилием. (Что-то в происходящем напоминало добротный обкур: мир обрел стереоскопическую глубину и полифоническую многозначность. Я чувствовал себя радиоприемником, ловящим прилетающие из эфира звуки, — причем близкие, в силу таинственной аберрации восприятия, были слышны совсем слабо, зато далекие, наоборот, — очень отчетливо, и лай собак на каких-то далеких огородах хлопал по ушам, как незакрепленное кровельное железо на ветру.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60