! И как Бог разберётся в вашем своячестве, если вы сами в нём не разбираетесь, паскудники, ибо спите с матерями своими, тётками, сестрами, дочерьми, и племянницами, и с дочерьми этих дочерей от себя и от других, так что, наконец, сам сатана не разобрался бы, кто там кому в каком своячестве свояк, и сами вы в конце концов делались отцами себе самим и сыновьями самих себя. Мы жили и роскошествовали, зная, что такое трезвая критическая мысль, а став сыновьями догм, вместе с вами превратились в быдло, ибо ещё святой Иероним сказал: нигде не найти этакого быдла, фарисеев, отравителей, как среди служителей веры и властелинов. И это правда, ибо во время мессы вы качаетесь пьяные на ступеньках алтаря и возводите в святые шлюх, очевидно, чтобы праведникам в раю было немного веселей.
Глаза брата Альбина лихорадочно, светоносно блестели, рот дрожал от гнева, сдвинутые брови трепетали.
— Будьте вы прокляты, лжецы! Сдохните от дурных болезней, как и подыхаете, гниль! Вы, растлители чистых! Вы, палачи честных! Монастыри ваши — питомники содомитов и могилки некрещёных душ. Проклятие вам, ночные громилы, вечные исказители истины, палачи человека! Идите к такой матери... да нет, женщины не имут греха, если на свете существуете вы, идите к дьяволу, мерзавцы! Дармоеды, паразиты. Содом и Гоморра, грабители, убийцы, содомиты, злодеи. Да испепелит вас гнев Божий и человеческий!
Брат Альбин утратил власть над собой, но не над мыслью. Мысль кипела, бурлила, убивала, жалила, жгла.
— И это священнослужитель! — возмутился Лотр. — Ругается, как пьяный наёмник!
— Я в корчме, потому и ругаюсь. — Альбин-Рагвал потрясал руками в воздухе. — Я в корчме, имя которой — вы. У вас оружие, велье, каменные мешки и костры. Чем ты пробьёшь эту мертвечину тьмы, чем зажжёшь огонь в этих тупых глазах? У вас оружие. У меня только слово моё. Понятное люду, иногда грубое, иногда даже похабное. Но мы посмотрим, чьё оружие сильней! Боже, есть ли где на свете твердь, где вас нет? Если нет такой тверди — очистим от вас свою!
Лотр не сдержался:
— Слышали? Он говорит о других твердях. Недаром он вспоминал Вергилия, которого осудил папа Захарий. Того, который утверждал, будто есть другие солнца кроме нашего, и которого за это Папа призывал предать всем мукам, придуманным людьми, а потом бросить в самое чёрное подземелье. Ты этого хочешь, монах?!
— Зачеркните земли, открытые Колумбом, — саркастически ответил брат Альбин. — А эту вот тяжёлую цепь, которая стоит трёх деревень и сделана из золота, привезённого оттуда, бросьте в болото.
Лотр слегка оторопел:
— О чем ты?
— Это золото оттуда? Светлое, мягкое? Выбросьте цепь, говорю вам!
— Почему?!
— Его не существует, как не существует тех земель! Значит, это подарок дьявола, рука его.
— О чем ты, спрашиваю я тебя?!
Брат Альбин Кристофич отступил:
— Папа Захарий призывал пытать и убить Вергилия за то, что тот, — голос францисканца гремел и чеканил слова, — имел наглость утверждать, будто на Земле существуют неизвестные страны и люди, а во Вселенной — луны и солнца, подобные нашим. И вот ты поверх креста носишь цепь, подаренную дьяволом, цепь с земли, которой не было и не может быть. Потому что всё это померещилось Колумбу, потому что не может мореход знать больше Папы, видеть то, чего нет, быть правым там, где не прав наместник Бога, да ещё привозить оттуда несуществующие вещи... Сбрось свою цепь! Сатана!
Лотр покачнулся. Отовсюду смотрели на него глаза. Страшные. Впервые он видел глаза, зрящие насквозь. И лица были необычными. Такие он встречал лишь у этих, что сбоку, и ещё... однажды... А может, и не однажды... у того, кто подходил к стенам. И наконец он хрипло возразил:
— Знания эти — они не от Бога, монах. Нужно быть скромнейшим и в знаниях. Блаженны нищие духом...
— Врёшь, — со страшной улыбкой парировал Кристофич. — У вас сейчас блаженны ночные громилы, торговцы женской честью, ханжи, убийцы, отравители чистых, пьяные палачи, затмеватели, душители правды. Блаженны продажные... Знаю, каждое моё слово — нож мне в спину из-за угла по вашему обычаю, как не раз и не два бывало. Но мой человеческий страх не заставит меня молчать, ибо я человек, ибо гнев мой сильнее боязни. — Он понизил голос, но слышали его все: — Если я умру во цвете лет, если меня убьют враги, схизматы, грабители или пьяные, если конь сбросит меня на улице или черепица упадёт на меня с крыши, знайте, люди: это их рука, их когти. Это они убили меня, боясь правды. Если спихнут смерть мою на татар, знайте: это они.
— Знаем, — громко отозвался кто-то. — Мы любим тебя, брат. Мы будем знать. Пусть осмелятся.
— И знайте, даже после смерти вызову я их на Божий суд. Не позже чем через месяц умрут и они.
— Постараемся, — ответил чей-то голос.
И тогда Альбин пошёл на Лотра. Пошёл, глядя в глаза.
— И всё-таки скинь свою цепь, сатана, — тихо потребовал он.
Кардинал рванул с шеи цепь. Страшно побелевший, поставил на дыбы коня, повернул его и галопом кинулся прочь.

Глава 39
«ВОЗНЕСИСЬ, ОЗОЛОТИМ!».

Ворота были крепкими, их нельзя было разбить, но возле них была маленькая калитка. И вот через неё я однажды загнал в город груженного золотом осла.
Филипп Македонский.

Немного слов передайте от Катулла, злых и последних.
Катулл.
Толпа шла от темна до темна. Спешила. Со всех дорог, тропинок, погостов текли людские ручьи и вливались в неё. Словно сам Великий Мужик понял, что рано ещё превращаться в косу ятагану, снятому с убитого крымчака.
Мяла, безмены, косы, дубины, пешни, похожие на короткие пики, татарские сабли, луки, кистени со ржавыми цепями, мечи и цепы, лица, груди под лохмотьями, чёрные руки, лохматые силуэты коней — всё колыхалось в зареве: жгли все встречные церкви и костёлы, все богатые поместья и замки. Вокруг всё пылало.
Край пустел перед ними. Край беженцев. Край пустел за ними. Край присоединившихся. Поделённые Христом на десятки, сотни и тысячи, люди шли в относительном порядке, каждая сотня под своим стягом (в церквях брали только хоругви с Матерью и Христом, а остальные раздавали либо жгли, кромсали лезвиями секир). Отдельные конные отряды охраняли «лицо» войска, «бока» и «спину» его. Верховые из охотников на несколько часов опережали главные силы.
Вечером предпоследнего дня случилось нехорошее с Магдалиной. Она ехала во главе войска, рядом с Христом. За ними на три версты колыхалась дорога, запруженная конными и пешими. Сколько глаз видел, горели во тьме языки факелов, слышались голоса, ржание коней, песни, смех и скрип возов.
Христос то и дело косился на неё. Сидела в седле легко и привычно. На плечи наброшен грубый плащ, как у сотен и сотен здесь. Только капюшон откинут с красивой головы. Вместо него на блестящих волосах— кружевная испанская мантилья. Странно, красота её сегодня совсем не смертоносная, а мягкая, вся словно омытая чем-то незримым. Большеглазое кроткое лицо. Словно знает что-то страшное, но всё же примирилась с этим и едет.
Она молчала. И вдруг он увидел, что глаза её со страхом смотрят куда-то вверх. Он также поднял взгляд.
На огромном придорожном кресте висел, прибитый высоко — выше наконечников копий — деревянный Распятый. В мигающем свете лицо Иисуса казалось подвижным, искривленным, дивно живым. Распятый кричал что-то звёздному небу, и от пламени факелов деревянное тело его казалось залитым кровью.
— Слушай, — помедлив, сказала она, — я была приставлена к тебе. Я следила за тобой.
— Я знал, — так же не вдруг ответил он и, увидев, что она испугана, поправился: — Я догадывался. Голуби. Потом голубей не стало. Я знал, что ты когда-нибудь заговоришь.
— Ты? Знал?
— Я знал. Не так это сложно, чтоб не угадать простых мыслей.
— Когда ты догадался?
— Я знал. Голубей не стало.
Она шумно втянула воздух.
— Брось, — промолвил он. — Для меня не тайна, что с самого начала им всё обо мне было известно.
Протянул руку и дотронулся до её волос:
— Нет вины. Ни твоей, ни моей, и ничьей вообще. Они опутали всё тут. И всё держали под топором. И всем на этой земле сломали жизнь. И тебя изувечили ложью.
Помолчал. Горела в небе, прямо над дорогой, впереди, звезда. То белая, то синяя, то радужная. Шли к ней кони.
— Никак не разберу, — тихо обронил он. — Временами мне кажется, что все они — шпионы и доносчики... откуда-то ещё. Такие они... нелюди.
— Это я уговорила тебя уйти, когда ты мог и... за глотку.
— Не хочется мне что-то никого... за глотку.
— Убей меня, — тихо попросила она. — Пожалуйста, убей меня.
— Зачем? Я же сказал, что понял недавно: ни на ком из простых на этой земле нет вины. Потому я здесь.
— Что же мне теперь делать? — почти шёпотом спросила она. — Не знаю. Да и разве не всё равно? Может, Ратма? Может, кто-то ещё? Никого нет. Распятий этих понатыкано на дороге... Вон ещё одно... Боже, это же как судьба. Ты, значит, туда? Царство Божье устраивать?
— Попробую, — глухо произнес он.
— И за ней?
— Если она жива — и за ней.
— Ослеплённый, — смежила она веки. — Святой дурень. Юрась, ты что, вот этого захотел? — Она показала на распятие. — Дыбы? Плахи? Ты знаешь, чем это кончается?
— Знаю. Но не уйду. В первый раз вижу, что они достойны. Верят во что-то лучшее, чем сами они сегодня. Не могу обмануть эту веру.
— Пропадёшь. Её не отдадут. И царства твоего не будет.
— Так.
— И летишь, бескрылый, безоружный, как бабочка на огонь.
— На огонь.
— И на смерть. И царства твоего не будет.
— Надо же кому-то попробовать. В первый раз попробовать. Ради них — стоит.
— Убежим, — голос её колотился в горле. — У-бежим, одержимый. Не ради себя. Чтоб жил... Спрячемся. Я не могу, чтоб ты... Боже, ты же по-гиб-нешь!
Она зарыдала. Он никогда не слышал, чтобы так рыдали женщины. Глухо, безнадежно, сдерживаясь изо всех сил и не в состоянии сдержаться. Так иногда, раз или два в жизни, плачут мужчины, утратив последнее счастье, попав в последнюю беду.
Только тут он понял всё, что читал в людских глазах, и протянул руки.
— Руки прочь! — со смертельной обидой за себя и за него прорыдала она.
Христос глядел в её глаза.
— Ну так... так... так... та-ак!
Он опустил глаза. Он не знал, что сказать. Да и что скажешь в таком случае? Лучше умереть, чем отказать великому. Воистину великому.
— Я не знаю, — наконец проговорил он. — Но ты не ходи. Мир страшен. Каждый человек может очень понадобиться другому.
— Я не брошу тебя.
Христос глядел на её лицо и не узнавал его.
— Я пойду за тобой незаметно. — Она накинула на голову капюшон. — Просто потому, что не могу иначе. Пойду до конца. Всё равно какого. Возможно, ты умрёшь, безоружный, бескрылый. Я не знаю, как помочь тебе. Но и покинуть не могу.
И, окончательно спрятав лицо, спрыгнула с коня, бросилась назад.
— Куда ты?! — во внезапном отчаянии закричал он.
Он хотел остановить коня, развернуться, броситься. Но плыли и плыли толпы, теснили, тянули за собой. Конь не мог плыть против них. Медленно удалялся капюшон, его закрывали плечи, щиты, хоругви, такие же капюшоны.
— Стой! Ради Бога, стой!
Но течение тысяч несло его, оттирало. Вот уже с трудом можно было различить её капюшон среди десятков таких же. Вот уже путаешь его с ними, с другими.
Всё.
И так она исчезла с глаз Юрася.
В ту предпоследнюю ночь они стали станом вокруг одинокой хаты. Обычно Христос отказывался занимать жильё, спал у костра, вместе со всеми, а тут почему-то согласился.
...Вокруг хаты пылало море огней. И по этому морю плыло к хате десять тёмных теней. Апостолы.
— Не нравится мне это, — бегал глазами Пётр. — Мужичьё. Жареным пахнет. Пора, хлопцы, навострять лыжи.
— А Иуда опять последние деньги бабам раздал, что мужей сюда привели. — Трагическая маска Варфоломея вздрагивала, голос скрипел. — А нам бы они — ого! Пока старым не займёмся.
— Ты... эва... не забыл? — спросил у Фаддея Филипп.
— Н-не-е, — усмехнулась голова в миске.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74