Мы было убежали, а потом в рощу вернулись, следить. Ты остерегайся, не лезь, как головой в печку. Войско со стражей будет давать бой. Сидят вон там, в правой роще и в лощине, и там. Завтра выйдут строем на Волосово поле. У тебя людей сколько?
— Тысяч около десяти, чтоб они здоровы были, — сказал Христос.
— Ну, а их со стражей войта тысячи три с небольшим. Считай, вдвое больше. Тяжёлая конница, латы, каноны.
Все умолкли. Почувствовали смертельную тяжесть завтрашнего труда.
— Значит, сначала надо не подпустить их к себе, — заключил Фома. — Из пращ бить.
— Тоже мне ещё Давид, — сказал Иуда с иронией.
— Ты что понимаешь? — разозлился Тумаш на то, что кто-то усомнился в его воинских способностях. — Научись сперва меч держать!
— Не умею, — развел руками Раввуни. — Но всё равно. Ты завтра пойдёшь на поединок. Я с кем-нибудь — дразнить их. Каждый делает, что может.
— Не пойдёшь ты, — решил Христос.
— Пойду, — стоял на своем Раввуни. — Если не мечом, то надо же чем-то. Я не умею мечом. Никто с детства не упражнял моих рук. Все практиковали голову. Точнее, сушили её. Если у меня есть какой-никакой разум, то не «благодаря», а «вопреки». В детстве я сделал было пращу и метал камни. Долго метал... У нас, детей, почти не было свободного времени при дневном свете. Но я научился хорошо, неплохо метать. Потом меня страшно выпороли за то, что метал, а не учил молитв. А теперь и пращи нет. — Помолчал и добавил: — Да и не хочу.
Братчик смотрел на него. Этот хилый и цепкий человек занимал его, неуловимо напоминая о чем-то хорошем, что раньше срока явилось на этой поганой тверди, что должно на ней быть и чему, однако, не пришло время.
Поэтому он подлежал смерти, как некоторые другие, не очень многочисленные, коих он встречал. Как и он сам, Юрась, но это уже дело другое.
Затюканный, с тысячей недостатков, слабый, не приспособленный к жизни, беззащитный перед силой до того, что аж злость брала и хотелось дать ему по шее, он всё же был безмерно лучше многих. По крайней мере, не стал бы горланить:
— Хворосту! Хворосту в огонь!
Он походил — в самом главном — на большую часть людей в белом, стоящих под горой; и это сходство заключалось в неспособности к гвалту. А такого рода свойство всегда делает человека несколько беззащитным перед чужим гвалтом. У, как этим будут ещё пользоваться все, кому не лень! Ослоподобные шамоэлы, лотры, босяцкие, патриархи, папы, жигмонты, прочая сволочь! Ничего, главное — выдержать. Если эти белые, если Раввуни, если Фома, если все подобные им не вымрут, придёт время, когда больше всего на свете будут нужны они. Чужого гвалта не станет. И обнаружится страшная потребность в тех, кто много вытерпел, но никогда без крайней нужды, не подвергаясь смертельной опасности, не осквернил бесстыжим гвалтом уст своих.
Это хорошо, что все выродки попадают сразу в кардиналы. Чище будет нерушимая Сущность.
И Юрась особенно мягко спросил у Иуды:
— Почему ты считаешь, что не нужно сначала пращников?
— Это же ясно. Напасть сразу, не дать выбраться из лощины, что ближе к стенам.
И тут Христос понял: дожди.
— Правильно! Правду сказал он! Они в латах, они тяжёлые, как холера. Дожди. Под осень глина плохо сохнет. Там вязко. Для них. Ну не совсем, ну по бабки кони погрязать будут. И то хлеб. Попробуй посоревнуйся, попади, уклонись, когда ноги, как у мухи на смоле.
...В ту ночь весь город — кто с мрачной радостью, а кто и с замирающим от страха сердцем — следил за дальней горой, что вся, от подошвы до вершины, сверкала молниями огней.
А на горе в самый тёмный предрассветный час вставали, разбирали оружие, кое-как строились в длинную боевую линию. Надо было ещё до солнца подступить ближе, не дать выйти из лощины, сохранить хоть немного жизней и тем хоть чуточку уравнять силы.
Они надеялись на одно. В городе была жизнь, засеянные поля, колосья на нивах. Без него так или иначе смерть. Поэтому никто не думал уклоняться или отступать.
Только в этом и было их преимущество.
Гора полыхала огнями. Блуждали конные и пешие тени. Копья, воткнутые в землю, были как лес. И лес этот постепенно редел, возносился в воздух, колыхался в человеческих руках.
К Братчику подошёл седоусый.
— Скажи, — коротко и просто попросил он.
— Может, не надо?
— Скажи. Ждут. Некоторые, может, в первый и последний раз человеческое обращение услышат. Многие до завтра не доживут.
Он подал Братчику руку. Тот влез на воз.
— Выше! — закричали отовсюду. — Видно не всем! Выше!
Седоусый подумал. Затем наказал что-то хлопцам. Несколько человек подошли и подняли воз на плечи.
— Выше! — горланила гора. — Все хотят видеть!
Тогда под воз начали подставлять копья, осторожно поднимая его. Наконец пятьдесят копейщиков вознесли воз на остриях своих копий высоко над головами вместе с человеком, стоящим на нём.
Огни не гасили. Нужно было, чтобы чужое войско позже спохватилось. Повсюду плясал огонь.
— Попробуйте уронить, лабидуды! — кричал кто-то.
— Падать тогда больно высоко будет, — засмеялся Братчик.
— А это завсегда так, когда без разума высоко забрался, — сказал Вестун. — Да ты не из тех. Давай.
Стало тихо.
— Ну вот, хлопцы. Завтра драться. Себя щадить не буду. Если кто думает, что плоть моя выдержит удар копья, — страшно тот ошибается. Думал я, что не надо мне лезть в самую кулагу, что поставь воеводой хоть самого лучшего в... нашем мире, так то же самое будет. Но вижу: нет. Должен быть хоть маленький огонёчек, на который смотрели бы дети. Изменится когда-нибудь твердь, изменятся и люди. Хорошо было бы, если б и мы, и они не говорили: «Наша взяла... и рыло в крови». Понимаете, вы — люди. Ещё и ещё раз говорю: вы — люди. Не нужно нам забывать: мы — люди. Вот рубят кому-то за правду голову. Если не можешь помочь — не склоняй своей головы ниже его плахи. Стыдно! Ничего уже нет в наш век ниже плахи. И ничего нет выше, если понять. Потому и встали. На том стоим.
Вновь поразили его лица внизу. Не маски, не стёртые проявления — лица, обличья. И глаза с непривычным им самим выражением, прекраснее которых не было ничего на свете.
— Не люблю слов холодных, как вершина в снегу. Но раз мы на вершине горы — пусть будет и проповедь Нагорная. Раз уж так кричали о непотребном.
Он поднял в воздух боевую секиру — гизавру.
— Блаженны великие и добрые духом, какими бы малыми они ни были.
Огонь плясал на лезвии.
— Блаженны плачущие о своей земле, нет им утешения... Блаженны те, кто жертвует людям кровь свою и свой гнев, ибо на покорных ездят.
Медные или бронзовые от огня лица, прыжки ярких языков и лес копий. И в воздухе — человек с вознесённой гизаврой.
— Блаженны миротворцы, если не унижен человек... Блаженны изгнанники правды ради... Блаженны, если выходите с оружием за простой, бедный люд и падаете... Ибо тогда вы — соль земли и свет мира. Любите и миритесь. Но и ненавидьте тех, кто покушается на вас и вашу любовь. Мечом, занесённым над сильными, над алчными, над убийцами правды дайте всем простым мир. И если спросят, зачем пришли, ответьте: выпустить измученных на свободу, рабов — из цепей, бедных — из халуп, мудрых — из тюрем, гордых — из ярма.
Он говорил негромко. Но слышали все. Предрассветный мрак начинал редеть. Светлело на востоке. Летели из обоза свежие, резкие голоса петухов.
— А теперь пойдём, — призвал он. — Идите как можно тише.
В это мгновение он увидел, как глаза людей темнеют, смотрят куда-то с предчувствием недоброго. Затем услышал хриплое, гортанное карканье.
От пущи тянулась на кормление огромная, глазом не окинуть, стая воронья. Как раз над лагерем. Густая, переменчивая чёрная сеть.
— Чуют, — заметил кто-то. — Нас чуют. Плохо.
Ему не хотелось, чтобы угасло то, выше и прекрасней которого не бьшо на земле, то, что он видел в этих глазах. Чтобы угасло от глупости, от нашествия небывало большой стаи угольно-чёрных птиц. Это было так похоже на то, как если бы сжался, услышав карканье, тёмный зверь: «Кто-то идёт, шагает нечто неведомое, перед чем мы должны заточиться в недрах».
И потому он поднял гизавру и загорланил, сам чувствуя, как раздувается от крика шея:
— Птицы! Собирайтесь на великую вечерю Божью! Чтобы пожрать трупы царей, трупы сильных, трупы тысяченачальников, трупы коней и тех, кто сидит на них!
Ответом был крик. Дрожало в воздухе оружие, дрожали мышцы на голых грудях, взлетали матерки с льняных, чёрных, золотых голов. Возносились в воздух овальные щиты.
Затем всё стихло. Послышался шорох травы под тысячами осторожных ног.

Глава 41
«ВОТ МОЙ НАРОД, КАК ЛЬВИЦА, ВСТАЁТ...».

Воздайте ей так, как и она воздала вам, и вдвое воздайте ей по делам её... Сколько славилась она и роскошествовала, столько воздайте ей мучений и горестей. Ибо она говорит в сердце своём: сижу царицею, я не вдова и не увижу горести!.. «...· И восплачут, и возрыдают о ней цари земные, блудодействовавшие и роскошествовавшие с нею, когда увидят дым от пожара её.
Откровение Иоанна Богослова, 18:6,7,9.
Широкое, слегка пологое поле кончалось лощиной и после снова чуть возвышалось. На этом возвышении мрачно блестели, краснели, золотились разноцветные мазки. Стояли кони, закованные в железо, и сидели на них такие же, железные, всадники. Обвисали краски, золото и бель стягов. Всадников бьшо много, до жути много. Треугольные и овальные стальные щиты, султаны, копья, золотые — а больше воронёные — латы.
Впереди всех возвышался Корнила, похожий на памятник самому себе.
Лощина перед ними была густо-зелёная — аж синяя — после недавних дождей. Даже босоногим мальчишкам хорошо известно, как приятно пружинит в таких местах под пяткой земля. Но эти никогда не ходили босиком. Корнила надеялся, что мужики не осмелятся полезть на конный, железный строй — увидят и отступят.
Другая гурьба, растянутая на милю, если не больше, стояла выше, за лощиной, на поле. Белые полотнища, турьей кожи щиты, дубины, багры, пращи. Корнила не знал, что они готовятся нападать. А если б даже и знал — не поверил бы.
От мужицкой гурьбы отделились и начали спускаться по склону Фаддей и Иуда. Кричали что-то. Панское войско замолчало, и тогда Корнила понял: ярильщики.
— Эй, косоротые! — горланил Ляввей. — Эй, гродненцы-грачи! Смола черномазая! Задница шилом! Святого отца на хряка обменяли!
Оскорбления были общеизвестными и потому страшными. Цепь обороняющихся взорвалась яростью.
— Хамы! — налившись кровью, кричали оттуда. — Мужики! Головы лубяные!
— Паны! На соломе спите — зубами чухаетесь!
И тут страшный, нездешний вопль оборвал перебранку.
— Босяки! — кричал Раввуни. — Чтоб вы, как свиньи, только мёртвые в небо глядели, чтоб вы, как светильники, каждое утро угасали, чтоб вы всегда пустыми были, как собачья миска у дрянного хозяина, у собаки этой, Жигмонта!!!
— Иудей, — сказал кто-то.
— Эй, — издевательски бросил Корнила. — Почём земля горшечника?!
— Тебе таки это нужно знать, если уж Христа продать собрался.
Кое-кто в железных шеренгах опустил голову. И тут Ляввей сделал то, что переполнило чашу терпения. Он протянул руку, и на ладони его неведомо откуда появился зайчонок. Он отпустил зверушку, и та лупанула вдоль поля — спасаться.
— Вот! Займите у него мужества!
Корнила взревел и подал знак. Войско спустилось в широкую лощину. Сочно зачавкало под копытами коней. Перед железными лежало большое поле, и по нему скакали к войску два всадника в лёгких кольчугах с пластинами и наплечниками — Братчик и Фома.
— Гай! Гай! Давай двоих на поединок!
Корнила, крякнув, глянул на сотника Пархвера:
— А?
Пархвер кивнул.
Братчик на белом коне с лёгким мечом да Фома на рыжем крутились перед ними, дразнили. Ждать долго не пришлось. Навстречу им помчались Корнила и на грузном битюге великан Пархвер. Конь Корнилы был вороным, Пархвера — вороной с белыми полосами, гривой и хвостом.
Угрожающе были нацелены копья, верещала и колотилась под копытами земля.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74