- Ага, - заметил я, - только ты вырвала у меня признание, как у тебя уже торжествующий вид... сейчас прямо-таки и заявишь, что ты-то меня совсем не любишь! Ты для этого и тянула меня за язык.
- Я тебя за язык не тянула, - возразила Гулечка. - Просто поговорили по душам. Но начало разговора мне не понравилось, терпеть не могу разные намеки, все эти символические разговорчики...
Я сказал:
- Мне всегда казалось, что символические разговорчики - излюбленное оружие женщин.
- Ты понимаешь в женщинах не больше, чем в китайской грамоте.
- Это, Гулечка, в конце концов даже обидно. - Я надулся, хотя, конечно, понимал, что она шутит.
Жила Гулечка в старом трехэтажном доме, и из окон ее квартиры, как она мне поведала, днем можно наблюдать за кипучей суетой рынка, мимо вычурных стен которого мы сейчас шли. Гулечка торопилась домой, ее ждала мама. Мама боится, как бы с Гулечкой не стряслось что-нибудь греховное, Гулечка такая ветреная, такая доверчивая, ее легко обмануть.
- Я совсем пьяна. Зачем ты меня напоил?
Я не ответил.
- Ну да, это сама напилась, я дряная девушка... и ты правильно сделал, что лишил меня удовольствия слышать твой голос. Я гадкая и отвратительная и заслужила твое презрение. Только я тебя прошу, подойди ко мне...
Она ступила в темноту парадного и оттуда звала меня. Ее лицо смутно белело, расплывалось и словно строило мне злобные рожицы. Я шагнул туда, и ее руки, остро сверкнув в темноте, обвились вокруг моей шеи, я хорошо прочувствовал ее силу. Она обладала силой, неожиданной, подумал я, для ветреной и доверчивой девочки, какой знала ее ждущая мама. Ее поцелуи, источавшие запах вина и закусок, не оставляли сомнений в силе ее страсти.
- Не хочу тебя отпускать... Сегодня... Как раз сегодня очень не хочу тебя отпускать. - Ее глаза были закрыты, да и говорила она будто сквозь сжатые губы и дрожала, тесня меня к стене. - Ты слышишь, что я говорю? Не хочу тебя отпускать, не хочу, придумай же что-нибудь...
И закрыла мой рот поцелуем, ее губы легли на мои, как крышка на кастрюльку, все для меня померкло в этом потрясении, ее била лихорадка, и я дрожал рядом с ней.
- Домой бы к тебе... - пробормотал я.
- Но мама, - застонала она, - черт возьми, там же мама!
- А сколько тебе лет, что ты стесняешься мамы?
- Я тебя все равно не отпущу.
- Гулечка...
- Помолчи!
- Куда скажешь, туда и пойдем... понимаешь, куда хочешь, куда можно, даже если нас там не ждут... но лишь бы так, как решили, как ты хочешь...
- Конечно, конечно... - Она легонько отстранилась и, размышляя, где бы нам обрести приют, по-детски приставила палец ко лбу.
- Я нисколько на тебя не обиделся, Гулечка, - сообщал я в глухом волнении. - Я просто был глуп.
- Нашел о чем сейчас говорить.
- Нет, можно подумать, что сегодня между нами были какие-то недоразумения... Это не так, я теперь понял.
- Да помолчи ты! Пень! Я прогоню тебя, если не заткнешься!
Все это она раздраженно прокричала мне в ухо. Но я не слушался.
- Раз уж так сложилось, что ты сама захотела удержать меня... предвосхитила мое желание... то я теперь во всем от тебя завишу, Гулечка, от твоего слова, от любых твоих капризов. Я не могу тебя ни к чему принуждать, но прошу... Что ты делаешь?
Она неверными сбивающимися пальцами пыталась сорвать с руки часы.
- Возьмешь их, чтобы время не проглядеть. Приходи через час, я тебе открою. Через час, не раньше, ровно через час, ты все понял?
- Часы не надо, я и так не пропущу... Я буду здесь рядом.
- Бери, говорю. Это знак доверия.
- Да не надо, Гулечка, - почему-то отчаянно упирался я. - Я время хорошо чувствую...
- Хватит молоть вздор, ведь не маленький.
- Нет, правда, я не пропущу... время хорошо чувствую!
- Иди. Через час, запомни.
- Постой... Ты не передумаешь? Все-таки целый час, Гулечка, ты...
Я подзатих, вовсе смолк в ее внезапной пасмурности, которая так и пошла на меня волнами.
- Ну, договаривай...
- Да что уж... - замялся я.
Ее кривая улыбка, отлично различимая в темноте, испугала меня. Моя глупость могла все погубить.
- Нет, ты договаривай, - настаивала она, усмехаясь.
- Ты протрезвеешь...
- Тебя упрашивать? На колени перед тобой становиться?
- Ну зачем ты так?
- Я не хочу тебя отпускать.
- Я иду, иду... Через час... В общем, тихонько постучусь... ты только не передумай, отвори дверь. Маму успокой. Мама ничего не скажет, может, и не заметит ничего. Иди, я немного постою здесь.
- Здесь не стой, - сказала она.
- Почему?
- Могут увидеть. Как ты мне надоел! Иди наконец!
Ее каблучки зацокали по каменным ступеням, понесли ее вверх, непостижимо затихая где-то над моей головой. Я сунул руки в карманы пиджака и пошел бродить вокруг рынка, между гаснущими домами, среди запоздалых прохожих. Не время было гадать, что подумает Жанна о моем ночном отсутствии.
Я не обольщался, понимал, что Гулечкина внезапная вспышка вызвана не чем иным как пьяненьким азартом, но я верил, глядя в пропасть ночи и словно бы что-то в ней прорицая, что близок полный переворот, полная счастливая катастрофа, от которой уже никогда не будет освобождения. Я был счастлив и хотел немедленно к Гулечке. Ее жизнь представлялась мне глубокой тайной.
Я постучал, и она сразу открыла, будто ждала под дверью. Мы молча посмотрели друг другу в глаза; мне казалось, тысячи ветров сорвали с меня одежду и я стою перед ней голый. А в прихожей наивно, по-детски воняло мочой, сновали коты, которые не останавливались, а только поворачивали на ходу голову и бросали на меня хмурый изучающий взгляд. На бугристых стенах висели ведра, велосипеды, примусы, в углу стоял коричневый допотопный комод, и в нем что-то поскрипывало и омерзительно пищало. К комнате, куда она меня привела и где велела сесть прямо на кровать, на близкое наше и уже неотвратимое ложе утоления, пасмурно горел ночник и было кое-как прилизанное и приглаженное усилиями наведения порядка убожество обстановки, всех этих издерганных стульев, шаткого стола, щербатых подоконников, этого мутного зеркала с разбросанными под ним аксессуарами гулечкиных драм борьбы за красоту. Теперь я не испытывал особенного волнения, или оно было слишком глубоким, чтобы я понимал его. Мне забавно было думать, что за стенами вокруг меня спят люди, мама мой Гулечки, соседи, детишки и животные, и в простоте душевной не ведают о моем вторжении. Я сидел на кровати, а Гулечка бесшумно двигалась по комнате, удивительно быстроногая, мирная, родная, в коротком халатике, навевавшем на меня ощущение, что она как-то оглушающе крепко обнажена и боевита, даже воинственна на манер амазонки. Она что-то еще делала, доделывала, подготовляла, повернувшись ко мне спиной, и молчала, и была спокойна, потом размеренным, ничего не выражающим, ничего не говорящим, привычным и бездумным движением над моей головой погасила свет, и среди черной тьмы я осознал, что она села рядом со мной и раздевается, и стал делать то же самое.
---------------
Я не сбросил маску, не разоблачился, не отбил на своем челе клеймо и не вскричал: Гулечка, вот я каков. Я понял эту свою девушку, ну, скажем, испил ее как некую горькую чашу. И мог теперь всего лишь констатировать прискорбный факт, что воззрения Гулечки на брак, на роль и призвание современного мужчины и прочее в этом духе так же мало выстраданы, как мало будет у меня желания танцевать на собственных похоронах, и есть плод воспитания убожеством, внешним и внутренним, есть заставка, которой она отгородилась от всего, что способно опровергнуть ее взгляд на положение вещей. Ее воззрения - что они, если не хладнокровное и почти бессознательное, слепое и покорное следование общепринятому шаблону, а в сущности, чему-то скроенному из осколков некогда действенных и разумных правил, нынче выродившихся и получивших карикатурный облик? Девушка хочет быть свободной, открыто выражать свое мнение, ни в чем не ущемляться мужчиной, а то и верховодить им, - и чтобы иметь экономические основания для такого рода свободы, она во всеуслышание заявляет, что готова перейти на содержание к мужчине и быть его фактической рабой; естественно, втайне она рассчитывает поправить свои дела за его счет и в скором времени осуществить все проекты своего свободомыслия. Что ей до того, что она поступает подло и вероломно? При своем небольшом мозге и скудном запасе духовных сил представительница слабого пола даже не сознает, как правило, что такого рода действия гибельны прежде всего для ее собственной натуры, для того, что еще осталось в этой натуре живого.
Своротить Гулечку с проторенной дорожки грез, в которых мерещилась ей правда жизни, борьбы за существование, все те суровые истины, что любят провозглашать якобы умудренные житейским опытом балаболки, могло разве что повальное вымирание мужчин, на которых в естественном порядке сосредоточились ее поиски. Гулечка не буйствовала в ловле счастья, она была для этого слишком рассудочна, однако, забрасывая свои тихие сети, она ведала, что творит, и умела ловко отсевать попадающий в них хлам. Я же был мечтателем иного склада. Я уже говорил, что ненавижу свои жалкие обстоятельства, но эта ненависть не мешала мне по-своему упиваться собственной неприкаянностью, гордиться ею как некой печатью, отмечающей мою избранность. В своей невидимой для Гулечки роли я простирал к ней руки, спорил, распекал ее за глупость, я горячо и убежденно философствовал перед нею, излагая уникальную мысль о превосходстве духовных ценностей над материальными. Но когда я, одолеваемый жаждой от умозрительности перейти к реальному обладанию, выходил на сцену, где Гулечка была и зрительницей и участницей, я надевал маску, пока еще более или менее прикрывавшую мою сущность ничтожного пескаря, запутавшегося в ее сетях. Я старательно и бодро разыгрывал перед своей подругой загадку, ибо только загадка поддерживала ее внимание ко мне. Я не хотел ее потерять, я любил ее, а взывать к ее любви имел право лишь при условии, что своевременно выхвачу из кошелька одну из нескончаемых кредиток. Она, уступив минутному порыву, провела со мной ночь, но последующие ночи мне предстоит оплачивать отнюдь не духом единым. Согласен, это дико, неслыханно, но ведь все мы где-то подобное слышали. Моя воля получила парализующий удар, и я вполне подчинился условиям нашей игры.
Потянулось зыбкое болотистое время. Гулечка беспристрастно осудила свою преступную слабость, позволившую мне добраться до ее прелестей, и сначала туманным намеком, а затем все многословнее и круче заговорила о каком-то человеке (назову его условно "моряком"), который, вернувшись из дальних странствий в родную гавань, спросит у нее, не шибко ли она тут без него гуляла. Какие у этого человека основания учинять Гулечке допрос, я понял столь же мало, как и то, почему она ищет у меня совета, что ей ему отвечать. Я вообще не поверил в его существование, но разговоры о нем раздражали, неприятно щекотали мое самолюбие. От Жанны я не утаил, где провел ночь, и она застыла, она превратилась в статую, она взирала на меня с изумлением, не в силах переварить ужасное известие. Но неизбывная сонливость воспитала в ней своего рода стоицизм, даже как бы иронию по отношению к всевозможным видам бодрствования, и она не закатывала сцен. Предугадывая, что меня ей не удержать, она теперь подогревала интерес к жизни перспективой удержать за собой хотя бы комнату, где вот уже пять лет металлическая двуспальная кровать гордо именовалась нашим супружеским ложем, и пустилась в негромкое, но упорное плавание по конторам и учреждениям, дабы оформить свое право на эту комнату и победоносно взмахнуть им, когда дело дойдет до суда.
Иными словами, она решила прописаться у нас, чего раньше по халатности не сделала. На этом похвальном поприще ее любовно подстегивали мои родители, убежденные, что единственный мой разумный шаг в жизни - это женитьба на Жанне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49