А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


"Этот женщина" радовалась нашему новому развлечению с непосредственностью ребенка. Меня приятно изумлял раскрывающийся в ней образ романтической и мечтательной барышни. Когда мы, обогнув маяк, вырвались в открытое море и унылые одесские берега поглотила сизая дымка не вполне природного происхождения, стала ощущаться качка, которую настроившаяся вовсе на героический лад Гулечка звонко приветствовала. Однако к ночи непогода обернулась сильным штормом, и тогда пыл восторженной мореплавательницы поулегся, и она удалилась в каюту блевать под горестные песнопения соседок в специальные пакетики, которые выдавал улыбчивый и участливый персонал. В этом она не оказалась одинокой: забившись в каюты, скорчившись на койках, ужасно блевали дети и старики, новички и маститые путешественники. Мой горец держался молодцом и ходил в ресторан пить водку, а я, все более теряя надежду на уединение с Гулечкой, отосланный ее наказом не путаться под ногами, потому как "и без того с души воротит", поплелся в бар посидеть над чашечкой кофе. Я пренебрег словами барменши, что здесь якобы особенно укачивает. В бара действительно укачивало, я казался себе изрядно пьяным и осоловевшим. Вернувшись в каюту, я лежал на койке, время от времени, эксперимента ради, свешивая вниз голову, отчего тошнота и муть заволакивали сознание и я рисковал облевать спавший где-то там внизу, в темноте, маленький, но гордый и бойкий народец.
Куда сильнее была тошнота иного рода, куда мутнее обволакивала меня горечь, что Гулечка недалеко и что мы оторваны от всего, что так сковывало нас дома, а и эти оставшиеся тонкие стены все так же непреодолимы. И без того с души воротит, сказала она. Я что-то совершенно мало думал о том, что ей скверно, что с души и впрямь воротит, и все ужасы морской болезни, казалось мне, отступают на задний план перед нестерпимой силой моего желания сейчас же обладать ею. Я спрыгнул вниз, отыскал в темноте туфли и обулся. Я рад, что ты любишь этот женщина, пробормотал горец, появляясь в дверях каюты. Я подумал, что он устремится за мной, одолеваемый симпатией к Гулечке и радостью за меня, но этого не случилось, он лег и захрапел.
Да, милый человек, я тоже рад, но я хочу немедленно обладать ею, без проволочек взять ее, она - о, мне кажется это, я верю в это - принадлежит мне, а не твоей суете и твоей мудрости, не тихим песням куда-то гонимых невольниц, не морской черной бездне и не отполированной красоте нашего мужественно сражающегося с рассвирепевшим Посейдоном корабля, не ушедшей за горизонт Одессе и ее скорому возвращению. Одному мне, ты слышишь, гордый Казбек? Мне одному, потому что я купил ее и уже не стыжусь этого, как ты купил свое фруктовое счастье и никогда этого не стыдился. Я купил ее, я купил право требовать от нее покорности, повиновения моим прихотям, я купил право быть для нее самым соблазнительным, неотразимым, умным и смелым. Положим, я заплатил не слишком высокую цену, но все же достаточную, если принять во внимание, сколько всего заведомо несбыточного я вместе с тем посулил ей. Ведь она, кажется, поверила, а это уже немало, вера - тоже солидный капитал. И я желаю не мешкая воспользоваться своим правом потребителя. И пусть никто не вмешивается в наш аукцион, здесь не выкрикивают цены и не стучат молоточком. Разве ты, мой витязь в тигровой шкуре и с фруктовым знойным полубредом на устах, догадался, что ее можно купить? - я первый постиг это, и она принадлежит мне по всем привелегиям первенства. Изыди, сатана, отойди, поэт чистогана, мнящий, что своими походами за барышом завоевал право на отдых в лоне чистой любви. Славный женщина... Шепот сквозь всхрапывания и словно сквозь слезы. Сноп света из открывшейся в коридор двери. По ковровой дорожке брела, держась за стены, Гулечка, она была как цветок в порывах ветра, шаталась и в отчаянии наклоняла голову.
- На палубе посидеть, - пролепетала, - может, легче станет...
Все пережитые мучения отложили глубокие следы на ее лице, прекрасном и в бедствиях, жалость к ней охватила меня, и такой жалости я не почувствовал даже тогда, в нашу ночь, когда впервые, а, возможно, и в последний раз увидел убожество ее квартиры. Конечно, на палубу, и тебе станет легче, я согрею тебя, утешу. Я поднял руку, показывая, что она может больше не объяснять, потому что я вполне понял и готов взять на себя ее неблагополучие.
Мы сидели на корме среди канатов, шума волн и грандиозной ночной пустоты, в которой скрипел наш непобедимый дом. Я целовал ее глаза, если то были глаза, ее руки, если то были руки, а она слабо отбивалась, но я был неумолим, потому что жалел ее. Ведь я стал ее жертвой, но и она стала жертвой моих обманов, и нужно нам было слиться в этом, мне совершенно необходимо было увидеть в ее лице, в ее существе всех и вся, все бытие до самых последних и мельчайших штришков, полюбить, отогреть - не знаю, как это сказать и как, собственно, я сумел бы всех отогреть, под силу ли мне, по зубам ли куш, не смешна ли такая моя амбиция. Отстань, отбивалась она слабо, ты же видишь, мне худо. Словно стоял в волнах неумолчный визг наших несчастных попутчиков, и все было так вполне чудовищно и дико, как описываются в романах кораблекрушения, сверкали вдали молнии, бушевали темные воды, разбиваясь где-то о неприступные скалы, тревожно мелькали блуждающие огни на призрачных берегах, и хотелось душе почувствовать себя вконец измученной и растравленной и чтобы ее голос тонул в грохоте стихий, и не было, наверное, спасения, и чтобы в этом заключались любовь и жажда жизни.
Пасмурным утром следующего дня мы по еще неостывшим волнам влачились мимо высокого безлюдного берега, то был Крым. Мотать нас перестало только возле ялтинской пристани, и там же капитан, весьма молодцеватый мужчина в лихо заломленной фуражке, собрал нас на палубе и объявил, что в предстоящую ночь, когда нам идти в Севастополь, ожидается опять лютый шторм. Он предлагал остаться в Ялте, а о Севастополе забыть. Мнение бурно разделились, начался скандал, маститые путешественники и слышать не желали о повторении минувшей ночи, а новички, разные дилетанты, простодушные туристы горячо высказывались за Севастополь. В поразительно быстрое время сделалось так, будто спор происходит в кухонном чаду и между людьми, которые до смешного мало заботятся о собственной репутации и уж тем более вообще о красоте человеческого совместного жительства. В ход пошла брань, выкрикивались какие-то заклинания и изощренные клятвы отомстить при первом удобном случае, обе стороны для устрашения показывали кулаки. Капитан, чтобы предотвратить свалку, громогласно заявил, что ночью мы пойдем в Севастополь.
Меня порадовало Гулечкино равнодушие к палубному замешательству и ясно обозначившаяся в ее глазах скорбь о человеческой глупости. Мы сошли в Ялту. Все было серым, темным, моросил дождь, зло шипел в листве, и часто встречались дебелые мужики с широкими красными физиономиями и сизыми носами, навеселе и нараспашку, с улыбками благодетелей-тиранов, прилипчивые, по-своему, по-деревенски, насмешливые, прибывшие на курорт покуражиться с тугой пачкой кредиток в руках, а отчасти и побуянить. Они твердо стояли на земле, тяжким трудом загребали в своем далеке деньги и мчались сюда кутить и глазами знающих правду жизни людей смотреть на праздную толпу, но, крепкие, обветренные и просоленные, со своей дубленной шкурой и мозолистыми руками, они были ничем не лучше других, нас, нашего капитана в лихо заломленной фуражке, наших палубных драчунов, такой же сброд, слепо тычущийся мордами в пустоту, - скот, как, привстав на задние лапы и обозревая бесконечное и тупое движение стада, говаривали в своих благонравных беседах мой начальник и его заместитель.
Ловлю себя на том, что чуть было не сказал, будто мое настроение совершенно упало и ничего светлого я уже не ждал от нашего путешествия. Нет, отрадно было идти с Гулечкой по извилистым ялтинским улицам, которых я не знал раньше, плутать по закоулкам, все бравшим в гору, по каменным лестницам, мимо домов, тихо объятых диким виноградом. Она взяла меня под руку, и наши локти, наши плечи соприкасались. Возможно, в тех способах, тратах, потерях, авантюрах, приобретениях, погонях, былях и небылицах, какими я удерживал Гулечку от разрыва со мной, каким-то загадочным образом заключалось для меня больше новизны и темной притягательной силы, чем в самом ее, Гулечки, присутствии. Я сбрехал бы, как пес, сказав, что не было радости. Радостным было уже волшебство и упоение близости на чужих улицах. Но я, часто слыша ее отказ, внимая ее отчужденности, ее почти позерству, которым она остужала мой пыл, едва возникал намек на большую близость, теперь знал наперед всю ее линию в этом и словно привык, стало быть, привык и к ней самой, к моей удивительной подружке, как-то даже успокоился и отбросил многие претензии. Но за этими претензиями стояли вполне естественные потребности, и выходило, что она отказывала мне в том, в чем, пожалуй, и не слишком-то принято отказывать. И я должен был иметь известную компенсацию. Я находил ее в той, второй моей жизни, которая для Гулечки была прекрасной, похожей на сказку правдой, а действительности была низкой и пошлой ложью, - я находил в ней компенсацию потому, что на этом уровне практически все зависело от меня одного, от моей ловкости, пронырливости, изобретательности, здесь была борьба, в которой мое существо проверялось с новой, неожиданной стороны. Я жил двойной жизнью, но больше, наверное, все же именно этой второй, а к Гулечке приходил как бы покойником, которого, кстати сказать, уже вычислил и высветил в себе идеей пышного финала. Я, помнится, говорил об этой идее. И Гулечка яснее, чем, скажем, Курага, указывала мне, что мои возвышенные выкладки о трагическом финале не столь уж безрассудны и беспочвенны. С Курагой можно было, даже не без интереса, лавировать, играть, комбинировать, в моих же отношениях с Гулечкой царило некое окаменение, застылость. С Курагой получалось, что чем подлее, так оно словно бы и занятнее, острее, привлекательнее... А Гулечка, образно говоря, умерщвляла.
Для любви, на которую обрекла меня Гулечка, и обстоятельств, в которых эта странная любовь протекала, я все же был чересчур слаб и доморощен. Я проклинал себя за это. Но бежать от Гулечки, отказаться от нее - мне такое и во сне не снилось. Без нее не то что м о е г о Кураги, м о е г о Вепрева, без нее и м о и х домов, улиц, книг не существовало бы, ничего м о е г о. Вот как я даже мечтал и понимал! И мне грезилась зима, снега - чтоб с ней в сугроб, в снежное ликование, мне чудилось, что зимой все должно стать иначе, чище и глубже, а тогда она и пронкнется мной. Но своей идеей я сознавал, что до зимы мы с Гулечкой не дожительствуем, предел наступит раньше. Лето раздражало меня, мир представлялся голым и сонным, суетливым, ненужным. Ялта раздражала тоже, а Севастополь и вовсе разочаровал. Ночью, когда мы шли в севастопольскую скуку, никакого шторма не было, пассажиры блаженствовали в каютах, Гулечка, кажется, спала, во всяком случае, мне было решительно отказано в аудиенции, и я на своей верхней койке пытался философски осмыслить отношения с этой строптивой особой, так сказать, в пространстве и времени, и по всем правилам диалектики.
Но ведь смерть сильнее всякой диалектики. Я воображал Гулечку лежащей в гробу. Я даже хотел, чтобы она умерла, вот когда бы я получил тихие и вразумительные ответы на все свои вопросы, обращенные к ней. И дальше мрачноватых картинок ее конца мое философствование не продвинулось. Мой горец в эту ночь вдруг страдать головными болями и внизу, в темноте, то и дело вскидывался, как рыбка над водой, садился на койке, по-турецки подобрав под себя ноги, обхватывал голову руками и, пугая детей, стонал глухими, иногда переходящими в отчетливый свист, а то ядовито шипящими, задушенными звуками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49