Он отщипнул кусочек хлебного мякиша и ловко подкинул его воробью, тот подскочил, но снова опустился на стол и принялся клевать с бешеной скоростью. Они все еще возились с птичкой, когда над заливом проревел громовой бас, вспарывая небеса и рассыпаясь над темными водами. Воробушка как ветром сдуло, и он больше не появлялся.
Григор поднялся, притянул к себе Анетту и властно впился в ее губы. Они не слышали, как во второй раз по-львиному взревел отчаливавший от пристани, огромный и расфуфыренный, как принцесса, танкер. Рядом с ним, подобно утопленному в море видению, плыло его светящееся отражение.
* * *
Розалина проснулась среди ночи без видимой причины. Дом спал, в комнате стояла плотная тишина. Она потянулась в постели, издала тихий мяукающий звук и вышла на балкон. Струившийся со стороны полноликой луны млечно-синеватый свет окутывал спящий город холодным маревом. Она легла животом на перила, вытянула руки и застыла… Если бы у меня были крылья, подумала она, я бы вспорхнула и приняла бы лунную ванну над заснувшим городом. А для этого стоило заиметь крылья, хотя бы на время.
Только сейчас она вспомнила сон, от которого внезапно проснулась… Да, Иван. С той ночи он не давал о себе знать, словно сквозь землю провалился. Сон раскопошил и оживил впечатления той ночи, подстегнул плоть и взвинтил нервы. Да, еще была лошадиная доза алкоголя… Нет, не в этом дело. Тома перегнул палку, и Ивану не дает покоя ревность, еще тут Эмма со своими армянскими прелестями, во всех бушуют страсти, кроме нее самой, но спектакль вышел серьезный, жуткий, погрызлись здорово, но вот только из-за чего, она плохо помнила…
Она выгнулась, как лук, упершись руками в парапет… Иван больше не появится. Эх, было дело, когда он зацепил ее саксофоном и извинился от имени инструмента. Потом они отправились пить кофе – охо-хо! Хорошо, но потом Иван стал комсомольским вожаком – собрания, агитбригады – а она пропускала то одно, то другое, тоже мне – полонезы и мазурки для старушек и солдат! Но Иван – такому только попадись – затащил ее однажды в комитетское дупло, где на стенах криво висели портреты Добри Христова и Людвига ван, ну да, именно… Ты, говорит, что себе думаешь?.. А ей вообще нечего было думать, вот она и ответила: а чего тут думать? А он: верно, думать тут нечего, надо исполнять. Выносим тебе выговор, а в субботу чтоб была на агитбригаде, там-то и там-то, у черта на рогах. Она помнила, как рассмеялась ему в лицо, в самые веснушки под левым глазом, которые потом она так любила целовать… Занимайся-ка ты, Иванушка, своими мероприятиями, а меня оставьте в покое. И лучше поправьте портреты, особенно бай Добри у вас лихо перекосился, не дело это… Тут Иван как вскочит: ты, кричит, кисейная барышня, знаешь, что тебе будет?!… Простофиля. Без тебя прекрасно знаю, что я – кисейная барышня, но тебе, комсомольскому запевале, лучше дуть в свой саксофон и путать бемоли с диезами!.. Это я путаю бемоли с диезами?.. Ты, говорю, и смотрю ему прямо в глаза – знаю свою силу. А он… да, он меня ошарашил, признаюсь. Выпалил такой смачный, хоть на вид и невинный глагол в вопросительной форме, что она даже покраснела. Уставились друг на друга, как звери, готовые к прыжку, – тогда в ее голове пронеслась мгновенная мысль, что вот из Ивана начальника не выйдет… Нет, это было позже, а в первый момент она пыталась проглотить этот самый глагол, застрявший у нее в горле. И самым неожиданным образом ответила ему тем же глаголом, но уже в повелительном наклонении – ну давай, чего ждешь… Ах да, вспомнила, грызться они начали с темы бедности.
Как бы то ни было, после этой дуэли в консерватории они отправились перекусить, и, ужасно стесняясь, Иван, вытащил бумажную мелочь, помятую, как его штаны. Если честно признаться, до тех пор она и не задумывалась о власти этих неистребимых бумажек с универсальными возможностями, вообще не задумывалась, а тогда (хоть повод был ничтожный – каждый может оказаться как-нибудь без денег), в тот вечер, она присмотрелась к Ивановой одежке: старая рубашка из простого сукна, сбитая обувь – этот паренек прозябал в удручающей бедности. Позднее она убедилась в этом своими глазами, когда попала в его дом с потрескавшимися стенами в бывшем рабочем квартале, когда пожала загрубевшую от стирки руку его матери. Но это было позднее, а тогда в кафе она изучала молчаливого Ивана, разглядывала его чувствительные пальцы прирожденного музыканта, которые безошибочно могли взять любой бемоль или диез, почувствовать любой диссонанс, обычно терпкий и отрезвляющий. У него были тонкие пальцы с резко выделяющимися суставами. Тогда Иван почти ничего не сказал о себе, о своем рано умершем отце, рано кончившемся детстве – он не любил говорить об этом и позднее, болезненно бледный, но непреклонный, это чувствовалось по рукопожатию. Говорили об обыденных вещах, в основном о консерватории – инкубатор тщеславия – хорошо, а почему именно сакс?.. Иван глядел на нее с какой-то светлой рассеянностью, которая ему шла, запомнился и его ответ: это инструмент городских окраин, случалось ли ей бывать там тусклым осенним утром?.. Случалось, хорошо сказано. А ты не устаешь?.. Дую, отвечал Иван… Так-то вот, дует человек. Младший брат, тот тоже дул… А мать?.. Что мать?.. Она не поет, не играет на чем-нибудь?.. Он криво усмехнулся: у нее другие песни, для них нот еще не придумали. Однако в его словах не чувствовалось самосожаления, скорее примирение – нет, было что-то особенное, дерзкое в его глазах. Невольно она сравнила его с маменькиными сынками и сопляками из консерватории. Поступил он сам, без связей и звонков, без крапивной лихорадки семейного напора. Дует себе человек…
И, может быть, все и закончилось бы этим заходом в кафе, но судьба – лукавая дама. Отправились они выступать в какой-то дом культуры, для народа. Тогда впервые она услышала его игру. Саксофон висел у него через плечо, как огромная блестящая трубка, ужасно чувствительная к неуловимому дыханию его души, то по-пьяному рычащему, то призывному. Иван наклонялся и раскачивался со своей бездымной трубкой, все в нем трепетало и извивалось исповедально и сдержанно – тогда эти определения не приходили ей на ум, но она чувствовала это, хоть и не так ясно, как сейчас. Иван был музыкантом от бога, он мог поступить в консерваторию и бросить ее, как собственно потом и поступил. Он играл не на публику, не по программе и не по обязанности, а в первую очередь для себя самого. Аплодировали ему бурно, по инерции, но также и повинуясь какому-то внутреннему побуждению – зрители прониклись его игрой.
После концерта они побрели куда глаза глядят, она похвалила его, а он беззаботно размахивал руками, было в нем что-то от бедных музыкантов со страниц сказок. Хорошо дуешь, сказала она, душа твоя дует… А он: брат лучше дует, хотя ему не хватает техники. А ты дока в музыке… Похвала это была ей или укор? Должно быть, и то, и другое. Спросила его, чем он будет заниматься, когда окончит… Хотел бы играть по ресторанам… Это что, шутка?.. Я, говорит, редко шучу, малышка… Она помнила, что в тоне его прозвучало что-то похожее на угрозу. С чего это вдруг, чем она заслужила эту „малышку"? Так ему и сказала, а он так и прыснул: мне ли тебе грозить, да и тебе нечего меня воспитывать.
Расстались холодно, но через несколько дней снова пили кофе в одном из соседних заведений. И чем больше он выказывал свое равнодушие к ней, тем больше ее тянуло к нему, она подначивала его, хвалила или корила, причем уже в присутствии Эми и Томы – и все только для того, чтобы завоевать его, обладать им, верно, так было дело, сейчас она признавалась себе в этом. Пока однажды он не сказал: Роси, на честолюбии играет тот, у кого нет собственного положения в жизни. Это задело ее, и они снова перестали видеться – вплоть до той поездки на дачу.
Розалина выпрямила затекшую спину, хрустнули позвонки. Запутанный я человек, вздохнула она, сама не знаю, чего хочу… За ее спиной почивал в торжественном молчании их богатый дом, спали те, кто ее создали. Во времена детства и девичества они были ее кумирами, самые добрые, самые сильные люди из тех, кого она знала. На ее глазах и дом становился все красивее и уютнее, появлялась изысканность, даже роскошь. Вскоре к нему прибавилась и дача, сначала недостроенная, необставленная, но всего за пару лет она превратилась в полноценного конкурента их городскому жилищу. Количество машин удвоилось, одна – западной, другая – восточной марки, лично для нее. Отдых на побережье чередовался с поездками за рубеж, главным образом на Запад, откуда вместе с впечатлениями и диапозитивами привозились вещи и вещички, агрегаты и аппаратура, хай-фай, точное воспроизведение оригинального звучания, точное воспроизведение амбиций. Она не могла забыть все волнения и страсти по поводу замены пианино, доброго старого немецкого пианино, чье место занял сияющий венский мастодонт высшего класса – все семейство судачило долгое время по поводу пошлины. Тогда она не понимала значения этого плебейски звучащего слова и дивилась изобилию выматывающих душу разговоров, связанных с ним. Наконец с пошлиной все было улажено, и пианино водворилось на уготованное ему место в гостиной, чья акустика была определена специалистом, оставалось самое простое – играть на нем. И на нем играли – каждый день, без выходных. К тому же времени появилась и латунь с зеленым налетом – сперва были водворены латунные светильники в гостиной, затем была сменена каминная решетка, за ней – решетки на батареях, невесть откуда прибывали латунные вазы для цветов, планки для порогов, задвижки и ручки на окна и двери, декоративные тазы и тазики, чего только не было. Латунь, латунь, латунь. Почти не темнеющая, с зеленым налетом, без пятен, не страшащаяся окисления, „хай фиделити"…
Хай фиделити, повторила она, высокая точность, верность. По отношению к предмету, который не был реликвией, памятью рода, подарком, – нет, он был куплен в фирменном магазине, произведен в массовом количестве, хоть и подернутый зеленью. Время его облагородит, обязано облагородить. Но зачем? Чтоб он был еще красивее, еще изысканнее и радовал глаз или чтобы спокойно можно было похвастаться перед гостями: вы только взгляните, какая благородная зелень…
Гости. Большинство из них она изучила, как свои пять пальцев, их манеры, наряды, привычки, речи. Все откормленные, устроенные, обеспеченные. По-государственному снисходительные к жизни за бугром, они знали толк в латуни и китайском фарфоре, в картинах и английском сукне, в драматургии и итальянском фаянсе, в немецких автомобилях и икебане – не говоря уже о спорте, эстраде, медицине, международных туристских маршрутах и известных отелях. Они разбирались в еще более удивительных вещах и неустанно следили за ними – например, за номинальной и реальной стоимостью доллара, франка, лиры, песо, драхмы, а также за соотношением между фунтом стерлингов и турецкой, итальянской и даже египетской лирой, причем им всегда были известны валютные курсы в данный момент. Знали, почем идет дамасское сукно на главной торговой улице Капалы в Стамбуле, величину скидки на покупку скандинавской мебели, японских телевизоров с дистанционным управлением, немецкого видео. Среди них были и те, кому привелось смотреть на Пятой авеню „кэйбл ти-ви" – кабельное телевидение – ах, какое изображение, какие цвета, фантастика, хай фиделити!
А Иван снова пропал. Сгинул в своей Коневице – и с концами! Не дело это, Джон, невежливо, переигрываешь. Не тебе учить женщину морали, зелен ты еще для таких дел…
И Эмма пропала, и она, гусыня, переживает. Лишь Том ходит кругами, как медведь вокруг бочонка с медом, не смог добраться до нее в тот вечер и закомплексовал. Бедняга, simple, прямой, как ученическая линейка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
Григор поднялся, притянул к себе Анетту и властно впился в ее губы. Они не слышали, как во второй раз по-львиному взревел отчаливавший от пристани, огромный и расфуфыренный, как принцесса, танкер. Рядом с ним, подобно утопленному в море видению, плыло его светящееся отражение.
* * *
Розалина проснулась среди ночи без видимой причины. Дом спал, в комнате стояла плотная тишина. Она потянулась в постели, издала тихий мяукающий звук и вышла на балкон. Струившийся со стороны полноликой луны млечно-синеватый свет окутывал спящий город холодным маревом. Она легла животом на перила, вытянула руки и застыла… Если бы у меня были крылья, подумала она, я бы вспорхнула и приняла бы лунную ванну над заснувшим городом. А для этого стоило заиметь крылья, хотя бы на время.
Только сейчас она вспомнила сон, от которого внезапно проснулась… Да, Иван. С той ночи он не давал о себе знать, словно сквозь землю провалился. Сон раскопошил и оживил впечатления той ночи, подстегнул плоть и взвинтил нервы. Да, еще была лошадиная доза алкоголя… Нет, не в этом дело. Тома перегнул палку, и Ивану не дает покоя ревность, еще тут Эмма со своими армянскими прелестями, во всех бушуют страсти, кроме нее самой, но спектакль вышел серьезный, жуткий, погрызлись здорово, но вот только из-за чего, она плохо помнила…
Она выгнулась, как лук, упершись руками в парапет… Иван больше не появится. Эх, было дело, когда он зацепил ее саксофоном и извинился от имени инструмента. Потом они отправились пить кофе – охо-хо! Хорошо, но потом Иван стал комсомольским вожаком – собрания, агитбригады – а она пропускала то одно, то другое, тоже мне – полонезы и мазурки для старушек и солдат! Но Иван – такому только попадись – затащил ее однажды в комитетское дупло, где на стенах криво висели портреты Добри Христова и Людвига ван, ну да, именно… Ты, говорит, что себе думаешь?.. А ей вообще нечего было думать, вот она и ответила: а чего тут думать? А он: верно, думать тут нечего, надо исполнять. Выносим тебе выговор, а в субботу чтоб была на агитбригаде, там-то и там-то, у черта на рогах. Она помнила, как рассмеялась ему в лицо, в самые веснушки под левым глазом, которые потом она так любила целовать… Занимайся-ка ты, Иванушка, своими мероприятиями, а меня оставьте в покое. И лучше поправьте портреты, особенно бай Добри у вас лихо перекосился, не дело это… Тут Иван как вскочит: ты, кричит, кисейная барышня, знаешь, что тебе будет?!… Простофиля. Без тебя прекрасно знаю, что я – кисейная барышня, но тебе, комсомольскому запевале, лучше дуть в свой саксофон и путать бемоли с диезами!.. Это я путаю бемоли с диезами?.. Ты, говорю, и смотрю ему прямо в глаза – знаю свою силу. А он… да, он меня ошарашил, признаюсь. Выпалил такой смачный, хоть на вид и невинный глагол в вопросительной форме, что она даже покраснела. Уставились друг на друга, как звери, готовые к прыжку, – тогда в ее голове пронеслась мгновенная мысль, что вот из Ивана начальника не выйдет… Нет, это было позже, а в первый момент она пыталась проглотить этот самый глагол, застрявший у нее в горле. И самым неожиданным образом ответила ему тем же глаголом, но уже в повелительном наклонении – ну давай, чего ждешь… Ах да, вспомнила, грызться они начали с темы бедности.
Как бы то ни было, после этой дуэли в консерватории они отправились перекусить, и, ужасно стесняясь, Иван, вытащил бумажную мелочь, помятую, как его штаны. Если честно признаться, до тех пор она и не задумывалась о власти этих неистребимых бумажек с универсальными возможностями, вообще не задумывалась, а тогда (хоть повод был ничтожный – каждый может оказаться как-нибудь без денег), в тот вечер, она присмотрелась к Ивановой одежке: старая рубашка из простого сукна, сбитая обувь – этот паренек прозябал в удручающей бедности. Позднее она убедилась в этом своими глазами, когда попала в его дом с потрескавшимися стенами в бывшем рабочем квартале, когда пожала загрубевшую от стирки руку его матери. Но это было позднее, а тогда в кафе она изучала молчаливого Ивана, разглядывала его чувствительные пальцы прирожденного музыканта, которые безошибочно могли взять любой бемоль или диез, почувствовать любой диссонанс, обычно терпкий и отрезвляющий. У него были тонкие пальцы с резко выделяющимися суставами. Тогда Иван почти ничего не сказал о себе, о своем рано умершем отце, рано кончившемся детстве – он не любил говорить об этом и позднее, болезненно бледный, но непреклонный, это чувствовалось по рукопожатию. Говорили об обыденных вещах, в основном о консерватории – инкубатор тщеславия – хорошо, а почему именно сакс?.. Иван глядел на нее с какой-то светлой рассеянностью, которая ему шла, запомнился и его ответ: это инструмент городских окраин, случалось ли ей бывать там тусклым осенним утром?.. Случалось, хорошо сказано. А ты не устаешь?.. Дую, отвечал Иван… Так-то вот, дует человек. Младший брат, тот тоже дул… А мать?.. Что мать?.. Она не поет, не играет на чем-нибудь?.. Он криво усмехнулся: у нее другие песни, для них нот еще не придумали. Однако в его словах не чувствовалось самосожаления, скорее примирение – нет, было что-то особенное, дерзкое в его глазах. Невольно она сравнила его с маменькиными сынками и сопляками из консерватории. Поступил он сам, без связей и звонков, без крапивной лихорадки семейного напора. Дует себе человек…
И, может быть, все и закончилось бы этим заходом в кафе, но судьба – лукавая дама. Отправились они выступать в какой-то дом культуры, для народа. Тогда впервые она услышала его игру. Саксофон висел у него через плечо, как огромная блестящая трубка, ужасно чувствительная к неуловимому дыханию его души, то по-пьяному рычащему, то призывному. Иван наклонялся и раскачивался со своей бездымной трубкой, все в нем трепетало и извивалось исповедально и сдержанно – тогда эти определения не приходили ей на ум, но она чувствовала это, хоть и не так ясно, как сейчас. Иван был музыкантом от бога, он мог поступить в консерваторию и бросить ее, как собственно потом и поступил. Он играл не на публику, не по программе и не по обязанности, а в первую очередь для себя самого. Аплодировали ему бурно, по инерции, но также и повинуясь какому-то внутреннему побуждению – зрители прониклись его игрой.
После концерта они побрели куда глаза глядят, она похвалила его, а он беззаботно размахивал руками, было в нем что-то от бедных музыкантов со страниц сказок. Хорошо дуешь, сказала она, душа твоя дует… А он: брат лучше дует, хотя ему не хватает техники. А ты дока в музыке… Похвала это была ей или укор? Должно быть, и то, и другое. Спросила его, чем он будет заниматься, когда окончит… Хотел бы играть по ресторанам… Это что, шутка?.. Я, говорит, редко шучу, малышка… Она помнила, что в тоне его прозвучало что-то похожее на угрозу. С чего это вдруг, чем она заслужила эту „малышку"? Так ему и сказала, а он так и прыснул: мне ли тебе грозить, да и тебе нечего меня воспитывать.
Расстались холодно, но через несколько дней снова пили кофе в одном из соседних заведений. И чем больше он выказывал свое равнодушие к ней, тем больше ее тянуло к нему, она подначивала его, хвалила или корила, причем уже в присутствии Эми и Томы – и все только для того, чтобы завоевать его, обладать им, верно, так было дело, сейчас она признавалась себе в этом. Пока однажды он не сказал: Роси, на честолюбии играет тот, у кого нет собственного положения в жизни. Это задело ее, и они снова перестали видеться – вплоть до той поездки на дачу.
Розалина выпрямила затекшую спину, хрустнули позвонки. Запутанный я человек, вздохнула она, сама не знаю, чего хочу… За ее спиной почивал в торжественном молчании их богатый дом, спали те, кто ее создали. Во времена детства и девичества они были ее кумирами, самые добрые, самые сильные люди из тех, кого она знала. На ее глазах и дом становился все красивее и уютнее, появлялась изысканность, даже роскошь. Вскоре к нему прибавилась и дача, сначала недостроенная, необставленная, но всего за пару лет она превратилась в полноценного конкурента их городскому жилищу. Количество машин удвоилось, одна – западной, другая – восточной марки, лично для нее. Отдых на побережье чередовался с поездками за рубеж, главным образом на Запад, откуда вместе с впечатлениями и диапозитивами привозились вещи и вещички, агрегаты и аппаратура, хай-фай, точное воспроизведение оригинального звучания, точное воспроизведение амбиций. Она не могла забыть все волнения и страсти по поводу замены пианино, доброго старого немецкого пианино, чье место занял сияющий венский мастодонт высшего класса – все семейство судачило долгое время по поводу пошлины. Тогда она не понимала значения этого плебейски звучащего слова и дивилась изобилию выматывающих душу разговоров, связанных с ним. Наконец с пошлиной все было улажено, и пианино водворилось на уготованное ему место в гостиной, чья акустика была определена специалистом, оставалось самое простое – играть на нем. И на нем играли – каждый день, без выходных. К тому же времени появилась и латунь с зеленым налетом – сперва были водворены латунные светильники в гостиной, затем была сменена каминная решетка, за ней – решетки на батареях, невесть откуда прибывали латунные вазы для цветов, планки для порогов, задвижки и ручки на окна и двери, декоративные тазы и тазики, чего только не было. Латунь, латунь, латунь. Почти не темнеющая, с зеленым налетом, без пятен, не страшащаяся окисления, „хай фиделити"…
Хай фиделити, повторила она, высокая точность, верность. По отношению к предмету, который не был реликвией, памятью рода, подарком, – нет, он был куплен в фирменном магазине, произведен в массовом количестве, хоть и подернутый зеленью. Время его облагородит, обязано облагородить. Но зачем? Чтоб он был еще красивее, еще изысканнее и радовал глаз или чтобы спокойно можно было похвастаться перед гостями: вы только взгляните, какая благородная зелень…
Гости. Большинство из них она изучила, как свои пять пальцев, их манеры, наряды, привычки, речи. Все откормленные, устроенные, обеспеченные. По-государственному снисходительные к жизни за бугром, они знали толк в латуни и китайском фарфоре, в картинах и английском сукне, в драматургии и итальянском фаянсе, в немецких автомобилях и икебане – не говоря уже о спорте, эстраде, медицине, международных туристских маршрутах и известных отелях. Они разбирались в еще более удивительных вещах и неустанно следили за ними – например, за номинальной и реальной стоимостью доллара, франка, лиры, песо, драхмы, а также за соотношением между фунтом стерлингов и турецкой, итальянской и даже египетской лирой, причем им всегда были известны валютные курсы в данный момент. Знали, почем идет дамасское сукно на главной торговой улице Капалы в Стамбуле, величину скидки на покупку скандинавской мебели, японских телевизоров с дистанционным управлением, немецкого видео. Среди них были и те, кому привелось смотреть на Пятой авеню „кэйбл ти-ви" – кабельное телевидение – ах, какое изображение, какие цвета, фантастика, хай фиделити!
А Иван снова пропал. Сгинул в своей Коневице – и с концами! Не дело это, Джон, невежливо, переигрываешь. Не тебе учить женщину морали, зелен ты еще для таких дел…
И Эмма пропала, и она, гусыня, переживает. Лишь Том ходит кругами, как медведь вокруг бочонка с медом, не смог добраться до нее в тот вечер и закомплексовал. Бедняга, simple, прямой, как ученическая линейка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21