Одним словом, impromptu! В до-, в фа-мажор, в си-бемоль мажор…
Именно это си-бемоль мажор связало в свое время судьбу пересекшего тридцатилетний рубеж инженера Григора Арнаудова с молодой музыкантшей Екатериной Блысковой. Попали они в одну компанию, ночь из игривой превращалась в бурную, сыпались шутки, от ухаживания перешли к поцелуям, двое будущих супругов кидались от танцев к выпивке и переходили на многозначительные разговоры, постепенно затихавшие, превращавшиеся в воркование. Инженер, какова ваша формула жизни? – спрашивала раскрасневшаяся Блыскова, а Арнаудов театрально морщился: мне известна формула энергии, формулу жизни я пока еще ищу. Может, вам она известна?.. Угадайте! – поправляла свой наряд Блыскова, как бы невзначай оголяя ухоженную белокожую шею… Вам, конечно, она известна, ведь женщины – стихийные открывательницы законов бытия… И с наигранной нежностью в голосе он шептал: моя формула жизни – это вы, женщина в вас…
Предутреннее танго, перешедшее в блюз, вплотную сблизило их, они ощущали дыхание друг друга. А вы опасный… – прошептала она и вместо ответа почувствовала, как его сухие губы прикоснулись к ее шее и начали спускаться вниз, к ключице. Эти полные губы дарили многое и обещали еще больше, особенно посреди мертвого волнения блюза. Арнаудов ощущал, как время от времени по его телу пробегала дрожь, кровь бросалась в голову и отливала, чтобы уступить место новому порыву. От изящного стана Блысковой исходило какое-то незнакомое ему ощущение эфирности, странно сочетавшейся с доступностью, – он крепко обнимал ее за талию, прижимая к себе все более плотно, а она, не сопротивляясь, словно покорившись, неожиданно выскальзывала с той же легкостью, с какой прижималась к нему. Эта игра возбуждала его и озадачивала. Вы случайно помимо музыкального училища не кончали и школы фей? – спросил он после очередного выскальзывания, а она фыркнула ему прямо в ухо, как молодая кобылка в ноздри жеребца, и Арнаудов встрепенулся от заговорившей в нем страсти. Когда по просьбе гостей Екатерина села за фортепьяно и объявила гамму си-бемоль мажор, в душе его зашевелилось давно молчавшее вожделение, и он воспринял музыкальный термин как ключ скорее к душе пианистки, чем к музыке Шопена… Спустя несколько месяцев игривая Екатерина слегка оробела в первые интимные ночи, во время которых похоть будущего ее супруга с легкостью переходила в грубость, граничащую с садизмом, что со временем она стала воспринимать как странную аномалию его натуры. Ее догадка была верной, хотя она и не знала, что виной всему были тайные раны его юношества, с годами превратившиеся в маленький порок…
В свое время Григор Арнаудов, статный сельский юноша, покинул своих живших в достатке родителей и с огромным чемоданом из грубо выделанной свиной кожи в руках уверенно ступил на городскую мостовую. Начался второй период его жизни – гимназический. Григор долго подбирал себе жилье и в конце концов нанял меблированную комнату на чердаке, с отдельным входом, в одном из старых кварталов города. В этой полумансарде, выходившей окнами на горы, он прожил в одиночестве четыре года – всегда в мире с хозяевами, всегда в чистой одежке, в ученической форме или в выходном костюме, в компании отпрысков из зажиточных провинциальных семей. Обстановка его комнаты была скрашена картой мира, глобусом, довоенным „телефункеном", фотографиями киноартистов, русским и немецким словарями и турецкой феской, оставшейся от древних времен. В торжественные моменты Григор напяливал ее на голову, принимал важную позу и таинственно замолкал. С тех пор к нему и прилипла кличка – Визирь.
Смышленый и организованный, он быстро завоевал уважение учительского коллектива, особенно математиков и физиков. За все время учебы в гимназии он ни разу не получал оценки ниже „четверки", не помнил, чтобы ему приходилось бормотать что-то невнятное из-за невыученного урока или убегать с занятий. С преподавателями держался подчеркнуто учтиво, никогда не спорил, даже если по отношению к нему допускалась явная несправедливость. Впрочем, подобные случаи были редки. Помимо математики увлекался спортом и языками, его общественная деятельность началась в местном физкультурном обществе, а завершилась в составе ученического руководства гимназии. Одним словом, Арнаудов являл собой что-то вроде местного образца гимназиста нового типа, оцененного учителями, уважаемого товарищами, обожаемого женским полом.
Однако он не поддавался соблазнам, до старших классов не пил, не курил, с девочками был осторожен: ходил в компаниях в кино, в кафе, на экскурсии, позволительны были танцы, но только до легкого флирта, не далее. И дело было не в том, что не хватало красавиц с вольным нравом, да и условий и поводов было предостаточно, чем, впрочем, не упускали случая воспользоваться его товарищи. Причины, как уже было отмечено, коренились как в унаследованной сдержанности молодого Арнаудова, так и в верности семейным нравам. Арнаудовы были потомственными виноградарями, разбогатевшими перед войной и сдавшими свои позиции после нее. Его дед и отец заключили почетное соглашение с новой властью, семейные владения влились в кооперативное хозяйство, им оставили лишь два обширных приусадебных участка. Вполне естественно, что близкие Григора были людьми беспартийными, на первый взгляд далекими от политики, хотя перед войной они тайно исповедовали умеренное германофильство. Эта скрытность, биологически неясная, но исторически объяснимая, – род Арнаудовых был древним, уходящим корнями в прошлое еще до освобождения от турецкого ига, – стала чем-то вроде родового герба, уцелевшего несмотря на все превратности болгарского бытия. И Арнаудовы ощущали это кровью, на уровне инстинктов. Перед тем как отослать голощекого Григора в город, дед и отец успели ему вталдычить: Григор, ты отправляешься в город учиться наукам, человеком стать. Мы люди меченые – и добром, и злом. Поэтому – как начнешь, так и дальше пойдет. Деньги у нас есть, в отличие от положения, которого уже никогда не будет… Так что смотри в оба, налегай на учение, со всеми умей ужиться, никакой лишней болтовни, никаких проказ. Учителей уважай, тем, что у власти, улыбайся – от тебя требуется диплом и имя!
Подобные уроки повторялись каждую осень и не были Григору в тягость, он уже усвоил, что в них есть толк, они – залог его будущего. Но сколько бы он ни придерживался установленного курса, ни сдерживал себя, все же ему не удалось устоять перед соблазном – в последнем классе начал потихоньку приобщаться к спиртному.
Пили анисовую. Образовалась у них четверка для игры в бридж, и к картам постепенно подмешалась водка. Замороженная, когда с закусью, когда без, поначалу она лишь согревала их лопавшиеся от здоровья тела, а затем стала размягчать их ласками накопленной страсти, которая по ночам заставляла Григора вертеться в поту без сна.
Однажды вечером они засиделись за картами, Григора развезло от выпивки, и он понял, что перебрал. Когда он вышел на воздух, стояла поздняя ночь, городок спал, и только откуда-то со стороны вокзала доносилось тяжелое астматическое дыхание – то ли маслобойни, то ли мельниц. Несмотря на то, что Григор был не в школьной форме, он по привычке двинул узкими, слабо освещенными улочками, мимо дощатых заборов и одноэтажных домов, сгрудившихся среди зелени. Они ему приятно напоминали о селе, да и маршрут этот был безопаснее.
Но вышло наоборот. На одном из перекрестков он чуть не столкнулся с Касабовой, учительницей пения в младших классах. Молодая женщина потеряла равновесие и оказалась в объятьях Григора. От нее пахло коньяком и духами. О чем они говорили, что делали, Григор не помнил, а позднее и не желал вспоминать. Касабова не была уроженкой этого края, жила одна, и за ней все время ходила мужская молва. Очнулся он, когда только начало светать, почувствовав странную легкость при ленивых несогласованных движениях и острую жажду, пронизывавшую его пересохшие губы. Он лежал на полу в незнакомой комнате с опущенными занавесками, голова его упиралась в ножку стола. Григор беспомощно огляделся в темноте и с нарастающим удивлением заметил контуры кровати, двух стульев, книжной этажерки, витого кресла-качалки. Над его головой висел фарфоровый абажур, вызывавший какие-то неясные воспоминания… И пока он пытался сообразить, что к чему, его тела коснулась чья-то тонкая, очень нежная рука, которая с гибкостью змеи обвила его шею, на груди очутились два мягких, невыразимо упругих шара, и он снова потонул во вчерашнем забытьи…
Так у Григора начался период греховных ночей, когда неистощимая Касабова, забыв о всяком стыде и мере, вгоняла его в срам и унижение. Это унижение было сложным ощущением – иногда сладостным до изнеможения, иногда болезненным до ярости, были и минуты, когда ему приходилось робко защищаться от неестественно агрессивного поведения учительницы пения. Приходя в себя, Григор закрывал глаза и долго не отвечал на ее ласки и слова, так же неестественно откровенные. В его отравленной душе, как в калейдоскопе, перемешивалось все только что испытанное совместно с этой невообразимо нежной и так же невообразимо грубой в своей алчности женщиной, от которой пахло коньяком и еще чем-то, что ему было не под силу определить. В разгаре страсти она позволяла себе неподозреваемые вещи, шептала ему на ухо убийственные слова, и они гремели в его горящей голове как отзвуки пира среди чумы. Это была та самая элегантная женщина, которая важно входила в класс, и эти же самые пухлые губы невинно выводили октаву или мечтательное начало песенки, нестройно подхватываемое несколькими мутирующими юношескими голосами…
Много раз, лежа в своей холостяцкой постели, вперив взгляд в угол комнаты, Григор покрывался краской стыда, вспоминая о ее движениях и воплях, а особенно об этих ее словечках, хлестких, как удары бича, бесстыдных, доводивших его до озверения, и тут он клялся себе, что ноги его больше не будет у Касабовой. Но наступал вечер, и он, безвольный и угрюмый, надевал свой выходной костюм и, как кошка, крался мимо дощатых заборов, сжимая в кармане влажный от пота ключ от чужой двери…
Тогда он не мог себе и представить, что через месяц после того, как Касабова внезапно покинет городок, он, тоже покинутый, затащит на свою мансарду знакомую девушку и в первую же ночь превратится в Касабова – атавистически неудержимого. Но тогда он уже знал другое – бывшая учительница пения приобщила его к чему-то низменному, постыдному, приговорила его на долгие годы, возможно, на всю жизнь…
* * *
Балчев вышел с работы и с первого взгляда заметил следователя, поджидавшего его на скамейке напротив. Станчев слегка подогнул ногу, в его позе сквозило что-то беспомощное, располагающее к доверию. Следователь и доверие… – поддел себя Балчев, ко всему прочему еще хромой! Должно быть, разнюхал о моей связи с Кушевой, черт бы побрал эту жизнь, этих женщин!..
– Привет, майор, – поздоровался он, – далеко ли зашло следствие?
Станчев инстинктивно поджал ногу.
– Полковник. Впрочем, это не имеет значения, особенно для следствия.
– Майор – как-то звучит лучше… – Балчев присел на скамейку. – Чем могу тебе помочь?
Ты только посмотри на этого артиста! – подумал Станчев, как и в прошлый раз озадаченный свободной манерой Симеона держать себя.
– Надо помочь истине, Балчев, только истине. Предлагаю зайти в какое-нибудь заведение, тут не больно удобно.
Симеон понял, что на этот раз легко отделаться не удастся.
– Знаешь что, давай двинем ко мне на хату, там только голуби будут нам свидетелями. Идет?
Через четверть часа они расположились в мансарде Балчева, и пока хозяин возился на кухне, Станчев разглядывал обстановку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
Именно это си-бемоль мажор связало в свое время судьбу пересекшего тридцатилетний рубеж инженера Григора Арнаудова с молодой музыкантшей Екатериной Блысковой. Попали они в одну компанию, ночь из игривой превращалась в бурную, сыпались шутки, от ухаживания перешли к поцелуям, двое будущих супругов кидались от танцев к выпивке и переходили на многозначительные разговоры, постепенно затихавшие, превращавшиеся в воркование. Инженер, какова ваша формула жизни? – спрашивала раскрасневшаяся Блыскова, а Арнаудов театрально морщился: мне известна формула энергии, формулу жизни я пока еще ищу. Может, вам она известна?.. Угадайте! – поправляла свой наряд Блыскова, как бы невзначай оголяя ухоженную белокожую шею… Вам, конечно, она известна, ведь женщины – стихийные открывательницы законов бытия… И с наигранной нежностью в голосе он шептал: моя формула жизни – это вы, женщина в вас…
Предутреннее танго, перешедшее в блюз, вплотную сблизило их, они ощущали дыхание друг друга. А вы опасный… – прошептала она и вместо ответа почувствовала, как его сухие губы прикоснулись к ее шее и начали спускаться вниз, к ключице. Эти полные губы дарили многое и обещали еще больше, особенно посреди мертвого волнения блюза. Арнаудов ощущал, как время от времени по его телу пробегала дрожь, кровь бросалась в голову и отливала, чтобы уступить место новому порыву. От изящного стана Блысковой исходило какое-то незнакомое ему ощущение эфирности, странно сочетавшейся с доступностью, – он крепко обнимал ее за талию, прижимая к себе все более плотно, а она, не сопротивляясь, словно покорившись, неожиданно выскальзывала с той же легкостью, с какой прижималась к нему. Эта игра возбуждала его и озадачивала. Вы случайно помимо музыкального училища не кончали и школы фей? – спросил он после очередного выскальзывания, а она фыркнула ему прямо в ухо, как молодая кобылка в ноздри жеребца, и Арнаудов встрепенулся от заговорившей в нем страсти. Когда по просьбе гостей Екатерина села за фортепьяно и объявила гамму си-бемоль мажор, в душе его зашевелилось давно молчавшее вожделение, и он воспринял музыкальный термин как ключ скорее к душе пианистки, чем к музыке Шопена… Спустя несколько месяцев игривая Екатерина слегка оробела в первые интимные ночи, во время которых похоть будущего ее супруга с легкостью переходила в грубость, граничащую с садизмом, что со временем она стала воспринимать как странную аномалию его натуры. Ее догадка была верной, хотя она и не знала, что виной всему были тайные раны его юношества, с годами превратившиеся в маленький порок…
В свое время Григор Арнаудов, статный сельский юноша, покинул своих живших в достатке родителей и с огромным чемоданом из грубо выделанной свиной кожи в руках уверенно ступил на городскую мостовую. Начался второй период его жизни – гимназический. Григор долго подбирал себе жилье и в конце концов нанял меблированную комнату на чердаке, с отдельным входом, в одном из старых кварталов города. В этой полумансарде, выходившей окнами на горы, он прожил в одиночестве четыре года – всегда в мире с хозяевами, всегда в чистой одежке, в ученической форме или в выходном костюме, в компании отпрысков из зажиточных провинциальных семей. Обстановка его комнаты была скрашена картой мира, глобусом, довоенным „телефункеном", фотографиями киноартистов, русским и немецким словарями и турецкой феской, оставшейся от древних времен. В торжественные моменты Григор напяливал ее на голову, принимал важную позу и таинственно замолкал. С тех пор к нему и прилипла кличка – Визирь.
Смышленый и организованный, он быстро завоевал уважение учительского коллектива, особенно математиков и физиков. За все время учебы в гимназии он ни разу не получал оценки ниже „четверки", не помнил, чтобы ему приходилось бормотать что-то невнятное из-за невыученного урока или убегать с занятий. С преподавателями держался подчеркнуто учтиво, никогда не спорил, даже если по отношению к нему допускалась явная несправедливость. Впрочем, подобные случаи были редки. Помимо математики увлекался спортом и языками, его общественная деятельность началась в местном физкультурном обществе, а завершилась в составе ученического руководства гимназии. Одним словом, Арнаудов являл собой что-то вроде местного образца гимназиста нового типа, оцененного учителями, уважаемого товарищами, обожаемого женским полом.
Однако он не поддавался соблазнам, до старших классов не пил, не курил, с девочками был осторожен: ходил в компаниях в кино, в кафе, на экскурсии, позволительны были танцы, но только до легкого флирта, не далее. И дело было не в том, что не хватало красавиц с вольным нравом, да и условий и поводов было предостаточно, чем, впрочем, не упускали случая воспользоваться его товарищи. Причины, как уже было отмечено, коренились как в унаследованной сдержанности молодого Арнаудова, так и в верности семейным нравам. Арнаудовы были потомственными виноградарями, разбогатевшими перед войной и сдавшими свои позиции после нее. Его дед и отец заключили почетное соглашение с новой властью, семейные владения влились в кооперативное хозяйство, им оставили лишь два обширных приусадебных участка. Вполне естественно, что близкие Григора были людьми беспартийными, на первый взгляд далекими от политики, хотя перед войной они тайно исповедовали умеренное германофильство. Эта скрытность, биологически неясная, но исторически объяснимая, – род Арнаудовых был древним, уходящим корнями в прошлое еще до освобождения от турецкого ига, – стала чем-то вроде родового герба, уцелевшего несмотря на все превратности болгарского бытия. И Арнаудовы ощущали это кровью, на уровне инстинктов. Перед тем как отослать голощекого Григора в город, дед и отец успели ему вталдычить: Григор, ты отправляешься в город учиться наукам, человеком стать. Мы люди меченые – и добром, и злом. Поэтому – как начнешь, так и дальше пойдет. Деньги у нас есть, в отличие от положения, которого уже никогда не будет… Так что смотри в оба, налегай на учение, со всеми умей ужиться, никакой лишней болтовни, никаких проказ. Учителей уважай, тем, что у власти, улыбайся – от тебя требуется диплом и имя!
Подобные уроки повторялись каждую осень и не были Григору в тягость, он уже усвоил, что в них есть толк, они – залог его будущего. Но сколько бы он ни придерживался установленного курса, ни сдерживал себя, все же ему не удалось устоять перед соблазном – в последнем классе начал потихоньку приобщаться к спиртному.
Пили анисовую. Образовалась у них четверка для игры в бридж, и к картам постепенно подмешалась водка. Замороженная, когда с закусью, когда без, поначалу она лишь согревала их лопавшиеся от здоровья тела, а затем стала размягчать их ласками накопленной страсти, которая по ночам заставляла Григора вертеться в поту без сна.
Однажды вечером они засиделись за картами, Григора развезло от выпивки, и он понял, что перебрал. Когда он вышел на воздух, стояла поздняя ночь, городок спал, и только откуда-то со стороны вокзала доносилось тяжелое астматическое дыхание – то ли маслобойни, то ли мельниц. Несмотря на то, что Григор был не в школьной форме, он по привычке двинул узкими, слабо освещенными улочками, мимо дощатых заборов и одноэтажных домов, сгрудившихся среди зелени. Они ему приятно напоминали о селе, да и маршрут этот был безопаснее.
Но вышло наоборот. На одном из перекрестков он чуть не столкнулся с Касабовой, учительницей пения в младших классах. Молодая женщина потеряла равновесие и оказалась в объятьях Григора. От нее пахло коньяком и духами. О чем они говорили, что делали, Григор не помнил, а позднее и не желал вспоминать. Касабова не была уроженкой этого края, жила одна, и за ней все время ходила мужская молва. Очнулся он, когда только начало светать, почувствовав странную легкость при ленивых несогласованных движениях и острую жажду, пронизывавшую его пересохшие губы. Он лежал на полу в незнакомой комнате с опущенными занавесками, голова его упиралась в ножку стола. Григор беспомощно огляделся в темноте и с нарастающим удивлением заметил контуры кровати, двух стульев, книжной этажерки, витого кресла-качалки. Над его головой висел фарфоровый абажур, вызывавший какие-то неясные воспоминания… И пока он пытался сообразить, что к чему, его тела коснулась чья-то тонкая, очень нежная рука, которая с гибкостью змеи обвила его шею, на груди очутились два мягких, невыразимо упругих шара, и он снова потонул во вчерашнем забытьи…
Так у Григора начался период греховных ночей, когда неистощимая Касабова, забыв о всяком стыде и мере, вгоняла его в срам и унижение. Это унижение было сложным ощущением – иногда сладостным до изнеможения, иногда болезненным до ярости, были и минуты, когда ему приходилось робко защищаться от неестественно агрессивного поведения учительницы пения. Приходя в себя, Григор закрывал глаза и долго не отвечал на ее ласки и слова, так же неестественно откровенные. В его отравленной душе, как в калейдоскопе, перемешивалось все только что испытанное совместно с этой невообразимо нежной и так же невообразимо грубой в своей алчности женщиной, от которой пахло коньяком и еще чем-то, что ему было не под силу определить. В разгаре страсти она позволяла себе неподозреваемые вещи, шептала ему на ухо убийственные слова, и они гремели в его горящей голове как отзвуки пира среди чумы. Это была та самая элегантная женщина, которая важно входила в класс, и эти же самые пухлые губы невинно выводили октаву или мечтательное начало песенки, нестройно подхватываемое несколькими мутирующими юношескими голосами…
Много раз, лежа в своей холостяцкой постели, вперив взгляд в угол комнаты, Григор покрывался краской стыда, вспоминая о ее движениях и воплях, а особенно об этих ее словечках, хлестких, как удары бича, бесстыдных, доводивших его до озверения, и тут он клялся себе, что ноги его больше не будет у Касабовой. Но наступал вечер, и он, безвольный и угрюмый, надевал свой выходной костюм и, как кошка, крался мимо дощатых заборов, сжимая в кармане влажный от пота ключ от чужой двери…
Тогда он не мог себе и представить, что через месяц после того, как Касабова внезапно покинет городок, он, тоже покинутый, затащит на свою мансарду знакомую девушку и в первую же ночь превратится в Касабова – атавистически неудержимого. Но тогда он уже знал другое – бывшая учительница пения приобщила его к чему-то низменному, постыдному, приговорила его на долгие годы, возможно, на всю жизнь…
* * *
Балчев вышел с работы и с первого взгляда заметил следователя, поджидавшего его на скамейке напротив. Станчев слегка подогнул ногу, в его позе сквозило что-то беспомощное, располагающее к доверию. Следователь и доверие… – поддел себя Балчев, ко всему прочему еще хромой! Должно быть, разнюхал о моей связи с Кушевой, черт бы побрал эту жизнь, этих женщин!..
– Привет, майор, – поздоровался он, – далеко ли зашло следствие?
Станчев инстинктивно поджал ногу.
– Полковник. Впрочем, это не имеет значения, особенно для следствия.
– Майор – как-то звучит лучше… – Балчев присел на скамейку. – Чем могу тебе помочь?
Ты только посмотри на этого артиста! – подумал Станчев, как и в прошлый раз озадаченный свободной манерой Симеона держать себя.
– Надо помочь истине, Балчев, только истине. Предлагаю зайти в какое-нибудь заведение, тут не больно удобно.
Симеон понял, что на этот раз легко отделаться не удастся.
– Знаешь что, давай двинем ко мне на хату, там только голуби будут нам свидетелями. Идет?
Через четверть часа они расположились в мансарде Балчева, и пока хозяин возился на кухне, Станчев разглядывал обстановку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21