Не хватало только, чтобы он сделался ее любовником!
Я не сказал ему ни слова: он слишком накачался.
В свою очередь, Боке не заметил меня.
Здесь, в тюрьме, где так хорошо думается, я обратил внимание на одну подробность. Насколько я помню себя, все мои воспоминания о рождественских праздниках в Вандее неизменно окрашивались светлыми, чуть зеленоватыми ледяными тонами, какие порой видишь на почтовой открытке; в них редко присутствовал снег, чаще — сухой мороз.
А вот с тем годом — последним, господин следователь! — связываются у меня исключительно пасмурные дни, лампы, с самого утра горящие в учреждениях, черная от дождя мостовая, черные, ветреные, слишком ранние вечера, редкие огни, придающие провинциальному городу такой заурядный и унылый вид.
Тогда это напоминало мне Кан. Но мне было некогда погружаться в прошлое. Я жил в таком напряжении, что и теперь спрашиваю себя: как выдержал хотя бы физически и, главное, как те, с кем я общался, могли не понять, что со мною творится? Как люди, встречая и провожая меня взглядами, могли не догадаться, что я переживаю совершенно особый момент в своей жизни? Неужели никто не замечал этого? Арманда, например, не раз поглядывала на меня с любопытством и беспокойством.
Нет, ее беспокоила не моя судьба; она беспокоилась потому, что не любит ничего непонятного, инстинктивно отвергает все, угрожающее нарушить порядок, который она установила вокруг себя.
Мне по-прежнему везло. В те дни у нас почти одновременно вспыхнули две эпидемии — гриппа и скарлатины, с утра до вечера, а подчас и с вечера до утра не дававшие мне перевести дух. Моя приемная ни на минуту не пустела. Под стеклянным навесом крыльца вечно жался к стене десяток сочащихся водой зонтиков, паркет пестрил грязными следами мокрых ног. Безостановочно звонил телефон. Приятели и пациенты половчей проникали в дом через подъезд: их незаметно вводили ко мне в перерывах между двумя очередными больными. Но я весело справлялся с навалившейся на меня работой: мне нужна была эта лихорадка — она оправдывала мое возбужденное состояние.
Видеться с Мартиной нам было почти невозможно. Но она жила у меня, и мне этого было достаточно. Я нарочно шумел, чтобы она слышала меня и постоянно ощущала мое присутствие. Бреясь по утрам, я что-нибудь напевал и она так хорошо все понимала, что через несколько секунд в свой черед начинала напевать у себя в комнате.
Но даю голову на отсечение: мать тоже разгадала наш маневр. Она не сказала ни слова. Ничем себя не выдала.
Правда, у нее не было оснований любить Арманду. Напротив… Впрочем, не слишком ли бестактно развивать мои предположения, допуская, что она внутренне ликовала по мере того, как в ней зрели некоторые догадки?
Во всяком случае, позднее мне стало известно — мать сама в этом призналась, — что она все поняла уже на второй или третий день, и я не без смущения думаю; теперь о том, что вещи, которые я, казалось, хранил в глубокой тайне и которые извиняет только любовь, происходили на глазах у проницательного, хотя и молчаливого свидетеля.
На третий день утром, пока я вел прием, Арманда сама свезла Мартину на такси к г-же Дебер, у которой подыскала комнату с кухней.
Второй день! Третий! Каждый тянулся для меня невыносимо долго. И хотя с тех пор прошел лишь год, все это представляется мне бесконечно далеким. Более далеким, например, чем дифтерит у моей дочери и женитьба на Арманде десять лет назад, потому что за эти десять лет не произошло ничего существенного.
Напротив, для нас с Мартиной мир менялся от часа к часу, события развивались с такой быстротой, что мы не всегда успевали вводить друг друга в курс происходящего и подмечать перемены в нас самих.
Я коротко бросил ей в коридоре:
— К Боке ты не пойдешь. Я тут кое-что придумал. Ты только не мешай.
Несмотря на такую безапелляционность, я был далек от уверенности в успехе, сознавая, сколько недель, а то и месяцев займет исполнение моего плана. Я верил в него и не верил, страстно хотел его осуществить и не знал, каким путем пойду — слишком уж много вставало передо мной препятствий.
А как быть пока? Я не мог даже взять Мартину на содержание: она не согласилась бы, хотя деньги у нее подходили к концу.
Сорок — пятьдесят больных в день, господин следователь, и не только у себя в кабинете, но также в городе, предместьях, подчас даже в окрестностях, что вынуждало меня не вылезать из бриджей и сапог — известно ведь, какие у нас в Вандее дороги.
Прибавьте к этому предпраздничные хлопоты, подарки детям и взрослым, покупку елки и украшений, рождественский вертеп, который я за несколько лет так и не удосужился отдать в починку.
Удивительно ли, что я путаю порядок событий? Но я отчетливо помню, что было десять утра и у меня в кабинете находилась пациентка в черной шерстяной шали, когда я назначил себе срок в несколько недель, скажем в три, за который мне предстоит уговорить Арманду принять мой план.
В двенадцать часов того же дня Бабетта постучалась ко мне в кабинет, что означало: бульон готов. У меня выработалась привычка в самый разгар приема устраивать короткий перерыв, чтобы выпить на кухне чашку горячего бульона. Кстати, это была идея Арманды. Вспоминая об этом, я вижу, что именно она направляла все мои действия и поступки, причем так естественно, что я ничего не замечал.
Я действительно устал. Рука моя, державшая чашку, нервно подрагивала. Случайно на кухне оказалась и Арманда — она пекла пирог.
— Так не может больше продолжаться! — выпалил я, воспользовавшись тем, что на обстоятельный разговор нет времени и Арманда едва успеет ответить. — Знай я, что эта девушка серьезный человек, я, пожалуй, взял бы ее в ассистентки.
Все заботы, о которых я рассказал вам, господин следователь, лишь в ничтожной степени определяли мое состояние. Самое главное — та лихорадка, которая снедала меня. Я мучительно, неотступно пытался разобраться в Мартине.
Я не знал ее. Мне не терпелось ее понять. Это было не любопытство, а почти физическая потребность. И каждый час, потраченный на что-либо другое, причинял мне боль. За час может столько всего произойти! Хотя фантазия у меня небогатая, я выдумывал самые различные катастрофы. И наистрашнейшей из всех было то, что с минуты на минуту Мартина могла измениться.
Я осознавал: произошло чудо, но оно не может длиться вечно, и надеяться на это нет никаких оснований.
Следовательно, мы должны любой ценой немедленно разобраться друг в друге, довести до конца то, что, помимо своей воли, начали в Нанте.
Только тогда я буду счастлив, твердил я себе. Только тогда смогу быть спокоен за Мартину и доверять ей. Смогу оставлять ее на несколько часов и не задыхаться от страха.
Мне надо было задать ей тысячи вопросов, рассказать ей тысячи вещей. А мне лишь раз-другой в день представлялась возможность перемолвиться с нею, да и то в присутствии матери или Арманды.
Мы начали с конца. Нам следовало немедленно, неотложно заполнить провалы — от них у меня делалось что-то вроде головокружения.
Достаточно было, скажем, молча взять ее за руку…
Не уверен, что я вообще спал в те дни, но если и спал, то немного. Я был как лунатик. Глаза у меня блестели, кожа стала болезненно чувствительной — так бывает при переутомлении. Вспоминаю, как по ночам впивался зубами в подушку, бесясь при мысли, что в нескольких метрах от меня лежит Мартина.
По вечерам, перед сном, она долго покашливала — это был способ в последний раз подать мне весточку.
Я кашлял в свой черед. Готов поклясться, мать понимала, в чем дело.
Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы история затянулась и события стали развиваться в соответствии с моими расчетами. Вполне допускаю, что в один прекрасный день наши нервы лопнули бы, как слишком натянутые струны скрипки. Это, конечно, смешно, но мне кажется, я способен был беспричинно заорать за столом, в гостиной, на улице, словом, где угодно.
Вопреки ожиданиям Арманда не стала возражать против моих доводов, только посоветовала:
— Подожди, пока пройдет Рождество, тогда с ней и поговоришь. Нам с тобой надо все обсудить.
Вынужден посвятить вас еще в кое-какие профессиональные тонкости. Вам известно, что мы, провинциальные врачи, остались верны обычаю посылать наиболее уважаемым пациентам всего один счет — в конце года. Это сущий кошмар для врачей. Для меня — тоже. Мы понятно, не всегда точно фиксируем количество визитов. Приходится листать записную книжку, выводить приблизительную цифру — такую, чтобы клиент не подскочил до потолка.
До сих пор этим занималась Арманда. Мне даже не приходилось ей напоминать: она любит такие размеренные, требующие большого внимания занятия; кроме того, войдя в мой дом, она, естественно, взяла на себя и мои финансовые дела, так что вскоре я вынужден был обращаться к ней за деньгами всякий раз, когда собирался что-нибудь купить.
Вечером, когда я раздевался, она собирала кредитки, которые я вытаскивал из карманов — гонорар за визиты, уплаченный мне наличными, — порою хмурилась и требовала пояснений. Тогда я перебирал в уме все, что делал днем, вспоминал, кого из больных навестил, соображал, кто из них расплатился, кто — нет.
Весь тот год, как, впрочем, и раньше, Арманда жаловалась, что совершенно загружена делами; я воспользовался этим и как-то раз, когда она углубилась в расчеты, бросил:
— Она тебе тоже могла бы помочь. Понемногу вошла бы в курс…
Я думаю, именно характер Арманды так ускорил события, что даже я был несказанно удивлен. Она всегда любила командовать — и дома, и где угодно. Если она действительно любила своего первого мужа и, как меня уверяли, самоотверженно ухаживала за ним, то не потому ли, что он болел, полностью зависел от нее, не мог рассчитывать ни на кого другого и она распоряжалась им, как ребенком? Она испытывала потребность распоряжаться другими, и объясняется это, на мой взгляд, не мелким тщеславием, даже не гордостью. Мне думается, для нее важней всего было поддержать и укрепить в себе представление о собственной значительности, необходимое ей для душевного равновесия.
С отцом она не ужилась именно потому, что он не давал ей себя подмять, по-прежнему видел в ней девчонку и жил своей собственной жизнью, словно в доме не было дочери. Боюсь, что со временем такое существование кончилось бы для нее тяжелым заболеванием или, по меньшей мере, нервным расстройством.
Целых десять лет у нее в подчинении находился прежде всего я; не решаясь возражать и вечно уступая ради сохранения мира в семье, я дошел до того, что спрашивал ее мнения при покупке галстука или самого пустячного медицинского инструмента, отчитывался в каждом своем поступке и шаге. Кроме меня, была еще моя мать, принявшая образ жизни Арманды, удовольствовавшаяся местом, которое ей отвели, но все-таки сохранившая свое лицо: подчиняться-то она подчинялась, поскольку больше не считала наш дом своим, но влиянию невестки не поддалась.
Затем мои дочери, куда более податливые, чем их бабка. Потом прислуга. «Нравные» служанки у нас не приживались. Равно как и те, что не молились на мою жену. Наконец, все или почти все наши приятельницы, все молодые женщины определенного круга, бегавшие к ней за советом. Это случалось так часто, что Арманда перестала ждать, пока ее спросят, и о чем бы ни шла речь, первой высказывала свое суждение: его столько раз превозносили как безошибочное, что в определенных слоях Ла-Рош это стало непреложной истиной, и Арманда уже не допускала мысли, что ей можно в чем-либо противоречить.
Вот почему я сделал неожиданно гениальный ход, заговорив о предновогодних счетах. Это означало, что к ней в подчинение, а следовательно, и под власть поступает еще один человек.
— Девушка она, кажется, разумная, только вот достаточно ли приучена к порядку?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
Я не сказал ему ни слова: он слишком накачался.
В свою очередь, Боке не заметил меня.
Здесь, в тюрьме, где так хорошо думается, я обратил внимание на одну подробность. Насколько я помню себя, все мои воспоминания о рождественских праздниках в Вандее неизменно окрашивались светлыми, чуть зеленоватыми ледяными тонами, какие порой видишь на почтовой открытке; в них редко присутствовал снег, чаще — сухой мороз.
А вот с тем годом — последним, господин следователь! — связываются у меня исключительно пасмурные дни, лампы, с самого утра горящие в учреждениях, черная от дождя мостовая, черные, ветреные, слишком ранние вечера, редкие огни, придающие провинциальному городу такой заурядный и унылый вид.
Тогда это напоминало мне Кан. Но мне было некогда погружаться в прошлое. Я жил в таком напряжении, что и теперь спрашиваю себя: как выдержал хотя бы физически и, главное, как те, с кем я общался, могли не понять, что со мною творится? Как люди, встречая и провожая меня взглядами, могли не догадаться, что я переживаю совершенно особый момент в своей жизни? Неужели никто не замечал этого? Арманда, например, не раз поглядывала на меня с любопытством и беспокойством.
Нет, ее беспокоила не моя судьба; она беспокоилась потому, что не любит ничего непонятного, инстинктивно отвергает все, угрожающее нарушить порядок, который она установила вокруг себя.
Мне по-прежнему везло. В те дни у нас почти одновременно вспыхнули две эпидемии — гриппа и скарлатины, с утра до вечера, а подчас и с вечера до утра не дававшие мне перевести дух. Моя приемная ни на минуту не пустела. Под стеклянным навесом крыльца вечно жался к стене десяток сочащихся водой зонтиков, паркет пестрил грязными следами мокрых ног. Безостановочно звонил телефон. Приятели и пациенты половчей проникали в дом через подъезд: их незаметно вводили ко мне в перерывах между двумя очередными больными. Но я весело справлялся с навалившейся на меня работой: мне нужна была эта лихорадка — она оправдывала мое возбужденное состояние.
Видеться с Мартиной нам было почти невозможно. Но она жила у меня, и мне этого было достаточно. Я нарочно шумел, чтобы она слышала меня и постоянно ощущала мое присутствие. Бреясь по утрам, я что-нибудь напевал и она так хорошо все понимала, что через несколько секунд в свой черед начинала напевать у себя в комнате.
Но даю голову на отсечение: мать тоже разгадала наш маневр. Она не сказала ни слова. Ничем себя не выдала.
Правда, у нее не было оснований любить Арманду. Напротив… Впрочем, не слишком ли бестактно развивать мои предположения, допуская, что она внутренне ликовала по мере того, как в ней зрели некоторые догадки?
Во всяком случае, позднее мне стало известно — мать сама в этом призналась, — что она все поняла уже на второй или третий день, и я не без смущения думаю; теперь о том, что вещи, которые я, казалось, хранил в глубокой тайне и которые извиняет только любовь, происходили на глазах у проницательного, хотя и молчаливого свидетеля.
На третий день утром, пока я вел прием, Арманда сама свезла Мартину на такси к г-же Дебер, у которой подыскала комнату с кухней.
Второй день! Третий! Каждый тянулся для меня невыносимо долго. И хотя с тех пор прошел лишь год, все это представляется мне бесконечно далеким. Более далеким, например, чем дифтерит у моей дочери и женитьба на Арманде десять лет назад, потому что за эти десять лет не произошло ничего существенного.
Напротив, для нас с Мартиной мир менялся от часа к часу, события развивались с такой быстротой, что мы не всегда успевали вводить друг друга в курс происходящего и подмечать перемены в нас самих.
Я коротко бросил ей в коридоре:
— К Боке ты не пойдешь. Я тут кое-что придумал. Ты только не мешай.
Несмотря на такую безапелляционность, я был далек от уверенности в успехе, сознавая, сколько недель, а то и месяцев займет исполнение моего плана. Я верил в него и не верил, страстно хотел его осуществить и не знал, каким путем пойду — слишком уж много вставало передо мной препятствий.
А как быть пока? Я не мог даже взять Мартину на содержание: она не согласилась бы, хотя деньги у нее подходили к концу.
Сорок — пятьдесят больных в день, господин следователь, и не только у себя в кабинете, но также в городе, предместьях, подчас даже в окрестностях, что вынуждало меня не вылезать из бриджей и сапог — известно ведь, какие у нас в Вандее дороги.
Прибавьте к этому предпраздничные хлопоты, подарки детям и взрослым, покупку елки и украшений, рождественский вертеп, который я за несколько лет так и не удосужился отдать в починку.
Удивительно ли, что я путаю порядок событий? Но я отчетливо помню, что было десять утра и у меня в кабинете находилась пациентка в черной шерстяной шали, когда я назначил себе срок в несколько недель, скажем в три, за который мне предстоит уговорить Арманду принять мой план.
В двенадцать часов того же дня Бабетта постучалась ко мне в кабинет, что означало: бульон готов. У меня выработалась привычка в самый разгар приема устраивать короткий перерыв, чтобы выпить на кухне чашку горячего бульона. Кстати, это была идея Арманды. Вспоминая об этом, я вижу, что именно она направляла все мои действия и поступки, причем так естественно, что я ничего не замечал.
Я действительно устал. Рука моя, державшая чашку, нервно подрагивала. Случайно на кухне оказалась и Арманда — она пекла пирог.
— Так не может больше продолжаться! — выпалил я, воспользовавшись тем, что на обстоятельный разговор нет времени и Арманда едва успеет ответить. — Знай я, что эта девушка серьезный человек, я, пожалуй, взял бы ее в ассистентки.
Все заботы, о которых я рассказал вам, господин следователь, лишь в ничтожной степени определяли мое состояние. Самое главное — та лихорадка, которая снедала меня. Я мучительно, неотступно пытался разобраться в Мартине.
Я не знал ее. Мне не терпелось ее понять. Это было не любопытство, а почти физическая потребность. И каждый час, потраченный на что-либо другое, причинял мне боль. За час может столько всего произойти! Хотя фантазия у меня небогатая, я выдумывал самые различные катастрофы. И наистрашнейшей из всех было то, что с минуты на минуту Мартина могла измениться.
Я осознавал: произошло чудо, но оно не может длиться вечно, и надеяться на это нет никаких оснований.
Следовательно, мы должны любой ценой немедленно разобраться друг в друге, довести до конца то, что, помимо своей воли, начали в Нанте.
Только тогда я буду счастлив, твердил я себе. Только тогда смогу быть спокоен за Мартину и доверять ей. Смогу оставлять ее на несколько часов и не задыхаться от страха.
Мне надо было задать ей тысячи вопросов, рассказать ей тысячи вещей. А мне лишь раз-другой в день представлялась возможность перемолвиться с нею, да и то в присутствии матери или Арманды.
Мы начали с конца. Нам следовало немедленно, неотложно заполнить провалы — от них у меня делалось что-то вроде головокружения.
Достаточно было, скажем, молча взять ее за руку…
Не уверен, что я вообще спал в те дни, но если и спал, то немного. Я был как лунатик. Глаза у меня блестели, кожа стала болезненно чувствительной — так бывает при переутомлении. Вспоминаю, как по ночам впивался зубами в подушку, бесясь при мысли, что в нескольких метрах от меня лежит Мартина.
По вечерам, перед сном, она долго покашливала — это был способ в последний раз подать мне весточку.
Я кашлял в свой черед. Готов поклясться, мать понимала, в чем дело.
Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы история затянулась и события стали развиваться в соответствии с моими расчетами. Вполне допускаю, что в один прекрасный день наши нервы лопнули бы, как слишком натянутые струны скрипки. Это, конечно, смешно, но мне кажется, я способен был беспричинно заорать за столом, в гостиной, на улице, словом, где угодно.
Вопреки ожиданиям Арманда не стала возражать против моих доводов, только посоветовала:
— Подожди, пока пройдет Рождество, тогда с ней и поговоришь. Нам с тобой надо все обсудить.
Вынужден посвятить вас еще в кое-какие профессиональные тонкости. Вам известно, что мы, провинциальные врачи, остались верны обычаю посылать наиболее уважаемым пациентам всего один счет — в конце года. Это сущий кошмар для врачей. Для меня — тоже. Мы понятно, не всегда точно фиксируем количество визитов. Приходится листать записную книжку, выводить приблизительную цифру — такую, чтобы клиент не подскочил до потолка.
До сих пор этим занималась Арманда. Мне даже не приходилось ей напоминать: она любит такие размеренные, требующие большого внимания занятия; кроме того, войдя в мой дом, она, естественно, взяла на себя и мои финансовые дела, так что вскоре я вынужден был обращаться к ней за деньгами всякий раз, когда собирался что-нибудь купить.
Вечером, когда я раздевался, она собирала кредитки, которые я вытаскивал из карманов — гонорар за визиты, уплаченный мне наличными, — порою хмурилась и требовала пояснений. Тогда я перебирал в уме все, что делал днем, вспоминал, кого из больных навестил, соображал, кто из них расплатился, кто — нет.
Весь тот год, как, впрочем, и раньше, Арманда жаловалась, что совершенно загружена делами; я воспользовался этим и как-то раз, когда она углубилась в расчеты, бросил:
— Она тебе тоже могла бы помочь. Понемногу вошла бы в курс…
Я думаю, именно характер Арманды так ускорил события, что даже я был несказанно удивлен. Она всегда любила командовать — и дома, и где угодно. Если она действительно любила своего первого мужа и, как меня уверяли, самоотверженно ухаживала за ним, то не потому ли, что он болел, полностью зависел от нее, не мог рассчитывать ни на кого другого и она распоряжалась им, как ребенком? Она испытывала потребность распоряжаться другими, и объясняется это, на мой взгляд, не мелким тщеславием, даже не гордостью. Мне думается, для нее важней всего было поддержать и укрепить в себе представление о собственной значительности, необходимое ей для душевного равновесия.
С отцом она не ужилась именно потому, что он не давал ей себя подмять, по-прежнему видел в ней девчонку и жил своей собственной жизнью, словно в доме не было дочери. Боюсь, что со временем такое существование кончилось бы для нее тяжелым заболеванием или, по меньшей мере, нервным расстройством.
Целых десять лет у нее в подчинении находился прежде всего я; не решаясь возражать и вечно уступая ради сохранения мира в семье, я дошел до того, что спрашивал ее мнения при покупке галстука или самого пустячного медицинского инструмента, отчитывался в каждом своем поступке и шаге. Кроме меня, была еще моя мать, принявшая образ жизни Арманды, удовольствовавшаяся местом, которое ей отвели, но все-таки сохранившая свое лицо: подчиняться-то она подчинялась, поскольку больше не считала наш дом своим, но влиянию невестки не поддалась.
Затем мои дочери, куда более податливые, чем их бабка. Потом прислуга. «Нравные» служанки у нас не приживались. Равно как и те, что не молились на мою жену. Наконец, все или почти все наши приятельницы, все молодые женщины определенного круга, бегавшие к ней за советом. Это случалось так часто, что Арманда перестала ждать, пока ее спросят, и о чем бы ни шла речь, первой высказывала свое суждение: его столько раз превозносили как безошибочное, что в определенных слоях Ла-Рош это стало непреложной истиной, и Арманда уже не допускала мысли, что ей можно в чем-либо противоречить.
Вот почему я сделал неожиданно гениальный ход, заговорив о предновогодних счетах. Это означало, что к ней в подчинение, а следовательно, и под власть поступает еще один человек.
— Девушка она, кажется, разумная, только вот достаточно ли приучена к порядку?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26