понаблюдав за ней сверху, вы решили бы, что ее беглая нежная улыбка адресована занавеске.
Входила она не через подъезд, а через приемную. Так решила Арманда. Почему — не знаю. Я не спорил. Коль скоро Мартина у нас на службе, держаться она должна соответственно. И уверяю вас, я ни на кого за это не в обиде.
Замечала ли что-нибудь Бабетта? Это меня нисколько не беспокоило. Я торопливо допивал кофе, проходил через прихожую к себе в кабинет, где Мартина тем временем успевала надеть халат, мы секунду-другую смотрели друг на друга и обнимались.
Разговаривать мы не смели, господин следователь.
Это делали наши глаза. Поверьте, я не страдаю манией преследования, но моя мать давно усвоила привычку ходить беззвучно, и с ней можно было столкнуться там, где меньше всего ждешь.
Думаю, что у Арманды это была не мания, а принцип.
Более того, она считала это своим правом, которым пользовалась без всякого стыда: хозяйка дома обязана знать, что творится под ее кровом. Мне случалось заставать ее, когда она подслушивала под дверью, и она ни разу не покраснела, не выказала даже тени смущения.
С таким же точно видом она отдавала бы распоряжения прислуге или рассчитывалась с поставщиком.
Это было ее право, ее долг. Ладно, мы мирились с этим. И с тем, что нам сразу же приходилось впускать первого больного: дверь приемной немного скрипела и наверху, хорошенько прислушавшись, можно было различить ее скрип.
За утро нам порой удавалось лишь обменяться осторожным взглядом да коснуться друг друга пальцами, когда Мартина протягивала мне телефонную трубку или помогала накладывать шов, промывать рану, держать ребенка, чтобы тот не вырывался.
Вы знаете, преступников, но не знаете больных. Первых трудно заставить говорить, вторых — молчать, и вы не представляете себе, что значит долгими часами наблюдать, как они проходят перед тобой, загипнотизированные мыслью о своих недомоганиях, болячках, сердце, моче, стуле. И мы вдвоем, в двух шагах один от другого, до бесконечности слушали одно и то же, в то время как нам надо было сказать друг другу столько жизненно важного!
Если бы меня сегодня спросили, какова диагностика любви, каковы ее первые симптомы, я ответил бы: «Прежде всего потребность в присутствии».
Я недаром сказал «потребность»: это так же настоятельно, властно, безотлагательно, как потребности физические.
«Во-вторых, стремление объясниться».
Да, стремление объяснить себя и объяснить себе другого. Вы безгранично восхищены, безгранично уверены — свершилось чудо, на что никогда не надеялись, чего не вправе были требовать от судьбы, что она дала вам, может быть, просто по рассеянности, безгранично боитесь потерять его и потому ощущаете потребность удостовериться, что не ошиблись, а чтобы удостовериться, нужно понять.
Вот, например, я был накануне в доме г-жи Дебер.
Прощаясь, Мартина бросила одну фразу. Эта фраза всю ночь не идет у меня из головы. Целыми часами я верчу ее так и этак, пытаясь докопаться до сути. Внезапно меня осеняет: да ведь эти слова открывают передо мной новые горизонты, проливают новый свет на нас обоих и наше невероятное приключение!
Утром появляется Мартина. Но у меня нет возможности немедленно сопоставить ее мысли со своими, и я вынужден долгие часы жить в неуверенности, в тревоге.
Это не ускользает от нее. Она находит случай шепнуть мне в дверях, за спиной уходящего пациента:
— Что с тобой?
И хотя в глазах у нее тревога, я чуть слышно отвечаю:
— Ничего. Потом…
Нас обоих сверлит нетерпение, и мы через головы больных обмениваемся взглядами, в которых читается столько вопросов.
— Ну хоть одно слово!..
Одно слово может подтолкнуть ее на верный путь, потому что ей страшно, потому что мы все время боимся себя и окружающих. Но как выразить такие вещи одним словом?
— Ничего серьезного, уверяю тебя.
Поехали! Следующий! Следующий! Киста, ангина, фурункул, краснуха. Сейчас важно только это, не так ли?
Нам не хватило бы целого дня, а у нас воровали крохи нашего времени, и когда ценой лжи и уловок мы оставались наконец одни, когда я, придумав какую-нибудь чушь, чтобы оправдать вечерний выход в город, приезжал к Мартине, нас терзал такой плотский голод, что нам уже было не до разговоров.
Главной, капитальной проблемой был вопрос, почему мы полюбили друг друга, и он долго мучил нас: от его решения зависела наша вера в нашу любовь.
Решили мы его или нет?
Не знаю, господин следователь. И никто не узнает.
Почему после первого же вечера в Нанте, после нескольких часов, которые я первый готов назвать безобразными, мы, хотя нас еще ничто не связывало, ощутили такой голод друг по другу?
Прежде всего были ее оцепеневшее от напряжения тело, раскрытый рот, обезумевшие глаза. Сначала все это показалось мне непроницаемой тайной, потом — откровением.
Я ненавидел девицу из бара с ее гримасками и развязностью, ненавидел зазывающий взгляд, которым она окидывала мужчин.
Но когда я ночью держал ее в объятиях и, заинтригованный тем, чего не понимал, внезапно включил свет, я заметил, что вот-вот задушу маленькую девочку.
Девочку, живот которой от лобка до пупка был обезображен шрамом, девочку, спавшую со многими мужчинами — теперь я мог бы вам точно сказать, со сколькими, где, как, при каких обстоятельствах и даже в какой обстановке. И тем не менее девочку, изголодавшуюся по жизни, «до темноты в глазах», говоря языком моей матери, страшившуюся жизни и цепенеющую от этого страха.
Страшившуюся жизни? Во всяком случае, своей, самой себя, того, что она считала своим «я», а судила она о себе, клянусь в этом, с пугающим смирением. Еще совсем ребенком она уже боялась, считала себя не такой, как другие, хуже других и — представляете! — исподволь придумала себе свое «я» по образцу, вычитанному в иллюстрированных журналах и романах. Чтобы стать похожей на других, чтобы обрести уверенность в себе.
Все равно как если бы я начал играть на бильярде или в белот.
Отсюда — сигареты, бары, высокие табуреты, нога, закинутая на ногу, вызывающая фамильярность с барменами, заигрывание с первыми попавшимися мужчинами.
— Не такая уж я уродина…
Это была ее излюбленная фраза. Она без конца повторяла ее, по всякому поводу лезла ко всем с одним и тем же вопросом:
— Разве я такая уж уродина?
Чтобы не чувствовать себя уродиной в родном Льеже, где материальное положение родителей не позволяло ей быть на равной ноге с подружками, она набралась духу, одна уехала в Париж и приискала там себе какую-то службу. Чтобы не чувствовать себя уродиной, начала пить и курить. И в другой сфере, о которой очень трудно говорить даже в письме, обращенном исключительно к вам, она тоже старалась не чувствовать себя уродиной.
Десятилетней девочкой, гостя у более состоятельных подружек, приглашение от которых преисполнило ее родителей гордостью, она имела случай присутствовать при забавах, носивших не совсем невинный характер.
Я сказал «более состоятельных» и подчеркиваю это.
Речь шла о людях, о которых ее родители отзывались с восторгом, смешанным с завистью, и с почтением, какое в известных слоях общества испытывают перед теми, кто стоит выше. А когда, неделю спустя, она расплакалась, не объясняя причины, и отказалась снова ехать к подружкам, ее обозвали дурочкой и велели собираться.
Все это правда, господин следователь. Некоторые интонации невозможно подделать. Но я не удовлетворился этим сознанием. Я съездил на место. Я упрямо старался узнать Мартину до конца, до мельчайших подробностей обстановки, в которой она росла.
Я съездил в Льеж. Видел монастырь «Дочерей креста», где, будучи пансионеркой, она ходила в голубой плиссированной юбке и круглой широкополой шляпе.
Видел ее класс, парту и ее неумелые подписи на развешенных по стенам сложных вышивках, корпеть над которыми заставляют детей в подобных учреждениях.
Я видел ее тетради, читал сочинения, наизусть выучил оценки, проставленные на них учительницами красными чернилами. Я видел ее фотографии во всех возрастах: школьные, сделанные по случаю окончания учебного года, — Мартина снята на них с подружками, чьи имена мне тоже известны; семейные, привезенные из деревни, — рядом с ней дяди, тетки, кузены, которые знакомы мне теперь лучше, чем собственная семья.
Что пробудило во мне желание — нет, потребность узнать все это, хотя я никогда не испытывал подобного любопытства, когда дело касалось, скажем, Арманды?
Думаю, господин следователь, причина здесь в том, что я невольно открыл для себя подлинное лицо Мартины. Добавим сюда интуицию, которая навела меня на это открытие. А также то, что я сделал его против ее воли, наперекор ей, стыдившейся самое себя.
Я много недель трудился, да, именно трудился над тем, чтобы избавить ее от стыда. Для этого мне пришлось покопаться в самых глухих уголках ее души.
Сперва Мартина лгала. Лгала, как девочка, с гордым видом рассказывающая товаркам басни о своей гувернантке, хотя в доме и служанки-то нет.
Она лгала, а я терпеливо разматывал клубок лжи, вынуждая Мартину раз за разом признаваться, что она все выдумала; клубок был запутанный, но я держал конец нити в руках и не выпускал его.
Из-за богатых и порочных сверстниц и собственных родителей, которые упрямо посылали ее гостить у подружек, принадлежавших к одной из виднейших семей города, Мартина приучилась по вечерам растягиваться на животе в своей одинокой постели, напрягать тело и целыми часами доводить себя до спазма, который так и не наступал.
Физиологически Мартина была скороспелкой — девушкой она стала в одиннадцать лет. Долгие годы она занималась отчаянными поисками невозможного удовлетворения, и раскрытый рот, закатившиеся глаза и пульс сто сорок, которые я наблюдал у нее в Нанте, были, господин следователь, наследством, доставшимся ей от той поры.
Мужчины сделались для нее лишь заменой одинокого напряжения. И она принялась их искать все с той же целью — стать, как все, почувствовать себя такой же, как все.
Это случилось, когда ей исполнилось двадцать два.
В двадцать два года она была еще девушкой. Все еще надеялась. На что? На то, чему учат нас, чему научили и ее, — на замужество, детей, спокойный дом, на то, что люди называют счастьем.
Однако эта девушка из хорошей семьи, но без средств жила в Париже, далеко от родных.
И наступил, господин следователь, день, когда от усталости и тревоги маленькая девочка решила сделать то, что делают другие. Сделать без любви, без поэзии, подлинной или мнимой, без настоящего желания — и, на мой взгляд, это трагедия.
Мартина вновь проделала то, чему научилась в детстве, но только с незнакомым ей человеком, с чужим телом, прижимавшимся к ее телу, а так как она изо всех сил старалась достичь цели и все ее существо искало облегчения, мужчина поверил, что нашел в ней любовницу.
Те, что пришли ему на смену, тоже верили, но ни один — слышите, господин следователь, ни один! — не понял, что в его объятиях она искала своего рода избавления, ни один не подозревал, что она уходит от него с той же горечью, с тем же отвращением, какое оставляли в ней ее одинокие попытки.
Не потому ли, что я первым угадал это, мы с Мартиной и полюбили друг друга?
Мало-помалу я понял это, понял и многое другое.
Я как бы медленно перебирал четки.
Каждому из нас необходима отдушина, некий круг тепла и света, но где его искать, когда ты один в большом городе?
Мартина нашла его в барах. В коктейлях. Алкоголь давал ей на несколько часов ту веру в себя, в которой она так нуждалась. А мужчины, которых она встречала в злачных местах, неизменно проявляли готовность помочь ей поверить в себя.
Я ведь признался вам, что мог бы стать одним из завсегдатаев «Покер-бара», и меня даже подмывало им стать. Я тоже легко сделался бы там предметом восхищения, в котором мне отказывали дома, я тоже нашел бы там женщин, которые дали бы мне иллюзию любви.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
Входила она не через подъезд, а через приемную. Так решила Арманда. Почему — не знаю. Я не спорил. Коль скоро Мартина у нас на службе, держаться она должна соответственно. И уверяю вас, я ни на кого за это не в обиде.
Замечала ли что-нибудь Бабетта? Это меня нисколько не беспокоило. Я торопливо допивал кофе, проходил через прихожую к себе в кабинет, где Мартина тем временем успевала надеть халат, мы секунду-другую смотрели друг на друга и обнимались.
Разговаривать мы не смели, господин следователь.
Это делали наши глаза. Поверьте, я не страдаю манией преследования, но моя мать давно усвоила привычку ходить беззвучно, и с ней можно было столкнуться там, где меньше всего ждешь.
Думаю, что у Арманды это была не мания, а принцип.
Более того, она считала это своим правом, которым пользовалась без всякого стыда: хозяйка дома обязана знать, что творится под ее кровом. Мне случалось заставать ее, когда она подслушивала под дверью, и она ни разу не покраснела, не выказала даже тени смущения.
С таким же точно видом она отдавала бы распоряжения прислуге или рассчитывалась с поставщиком.
Это было ее право, ее долг. Ладно, мы мирились с этим. И с тем, что нам сразу же приходилось впускать первого больного: дверь приемной немного скрипела и наверху, хорошенько прислушавшись, можно было различить ее скрип.
За утро нам порой удавалось лишь обменяться осторожным взглядом да коснуться друг друга пальцами, когда Мартина протягивала мне телефонную трубку или помогала накладывать шов, промывать рану, держать ребенка, чтобы тот не вырывался.
Вы знаете, преступников, но не знаете больных. Первых трудно заставить говорить, вторых — молчать, и вы не представляете себе, что значит долгими часами наблюдать, как они проходят перед тобой, загипнотизированные мыслью о своих недомоганиях, болячках, сердце, моче, стуле. И мы вдвоем, в двух шагах один от другого, до бесконечности слушали одно и то же, в то время как нам надо было сказать друг другу столько жизненно важного!
Если бы меня сегодня спросили, какова диагностика любви, каковы ее первые симптомы, я ответил бы: «Прежде всего потребность в присутствии».
Я недаром сказал «потребность»: это так же настоятельно, властно, безотлагательно, как потребности физические.
«Во-вторых, стремление объясниться».
Да, стремление объяснить себя и объяснить себе другого. Вы безгранично восхищены, безгранично уверены — свершилось чудо, на что никогда не надеялись, чего не вправе были требовать от судьбы, что она дала вам, может быть, просто по рассеянности, безгранично боитесь потерять его и потому ощущаете потребность удостовериться, что не ошиблись, а чтобы удостовериться, нужно понять.
Вот, например, я был накануне в доме г-жи Дебер.
Прощаясь, Мартина бросила одну фразу. Эта фраза всю ночь не идет у меня из головы. Целыми часами я верчу ее так и этак, пытаясь докопаться до сути. Внезапно меня осеняет: да ведь эти слова открывают передо мной новые горизонты, проливают новый свет на нас обоих и наше невероятное приключение!
Утром появляется Мартина. Но у меня нет возможности немедленно сопоставить ее мысли со своими, и я вынужден долгие часы жить в неуверенности, в тревоге.
Это не ускользает от нее. Она находит случай шепнуть мне в дверях, за спиной уходящего пациента:
— Что с тобой?
И хотя в глазах у нее тревога, я чуть слышно отвечаю:
— Ничего. Потом…
Нас обоих сверлит нетерпение, и мы через головы больных обмениваемся взглядами, в которых читается столько вопросов.
— Ну хоть одно слово!..
Одно слово может подтолкнуть ее на верный путь, потому что ей страшно, потому что мы все время боимся себя и окружающих. Но как выразить такие вещи одним словом?
— Ничего серьезного, уверяю тебя.
Поехали! Следующий! Следующий! Киста, ангина, фурункул, краснуха. Сейчас важно только это, не так ли?
Нам не хватило бы целого дня, а у нас воровали крохи нашего времени, и когда ценой лжи и уловок мы оставались наконец одни, когда я, придумав какую-нибудь чушь, чтобы оправдать вечерний выход в город, приезжал к Мартине, нас терзал такой плотский голод, что нам уже было не до разговоров.
Главной, капитальной проблемой был вопрос, почему мы полюбили друг друга, и он долго мучил нас: от его решения зависела наша вера в нашу любовь.
Решили мы его или нет?
Не знаю, господин следователь. И никто не узнает.
Почему после первого же вечера в Нанте, после нескольких часов, которые я первый готов назвать безобразными, мы, хотя нас еще ничто не связывало, ощутили такой голод друг по другу?
Прежде всего были ее оцепеневшее от напряжения тело, раскрытый рот, обезумевшие глаза. Сначала все это показалось мне непроницаемой тайной, потом — откровением.
Я ненавидел девицу из бара с ее гримасками и развязностью, ненавидел зазывающий взгляд, которым она окидывала мужчин.
Но когда я ночью держал ее в объятиях и, заинтригованный тем, чего не понимал, внезапно включил свет, я заметил, что вот-вот задушу маленькую девочку.
Девочку, живот которой от лобка до пупка был обезображен шрамом, девочку, спавшую со многими мужчинами — теперь я мог бы вам точно сказать, со сколькими, где, как, при каких обстоятельствах и даже в какой обстановке. И тем не менее девочку, изголодавшуюся по жизни, «до темноты в глазах», говоря языком моей матери, страшившуюся жизни и цепенеющую от этого страха.
Страшившуюся жизни? Во всяком случае, своей, самой себя, того, что она считала своим «я», а судила она о себе, клянусь в этом, с пугающим смирением. Еще совсем ребенком она уже боялась, считала себя не такой, как другие, хуже других и — представляете! — исподволь придумала себе свое «я» по образцу, вычитанному в иллюстрированных журналах и романах. Чтобы стать похожей на других, чтобы обрести уверенность в себе.
Все равно как если бы я начал играть на бильярде или в белот.
Отсюда — сигареты, бары, высокие табуреты, нога, закинутая на ногу, вызывающая фамильярность с барменами, заигрывание с первыми попавшимися мужчинами.
— Не такая уж я уродина…
Это была ее излюбленная фраза. Она без конца повторяла ее, по всякому поводу лезла ко всем с одним и тем же вопросом:
— Разве я такая уж уродина?
Чтобы не чувствовать себя уродиной в родном Льеже, где материальное положение родителей не позволяло ей быть на равной ноге с подружками, она набралась духу, одна уехала в Париж и приискала там себе какую-то службу. Чтобы не чувствовать себя уродиной, начала пить и курить. И в другой сфере, о которой очень трудно говорить даже в письме, обращенном исключительно к вам, она тоже старалась не чувствовать себя уродиной.
Десятилетней девочкой, гостя у более состоятельных подружек, приглашение от которых преисполнило ее родителей гордостью, она имела случай присутствовать при забавах, носивших не совсем невинный характер.
Я сказал «более состоятельных» и подчеркиваю это.
Речь шла о людях, о которых ее родители отзывались с восторгом, смешанным с завистью, и с почтением, какое в известных слоях общества испытывают перед теми, кто стоит выше. А когда, неделю спустя, она расплакалась, не объясняя причины, и отказалась снова ехать к подружкам, ее обозвали дурочкой и велели собираться.
Все это правда, господин следователь. Некоторые интонации невозможно подделать. Но я не удовлетворился этим сознанием. Я съездил на место. Я упрямо старался узнать Мартину до конца, до мельчайших подробностей обстановки, в которой она росла.
Я съездил в Льеж. Видел монастырь «Дочерей креста», где, будучи пансионеркой, она ходила в голубой плиссированной юбке и круглой широкополой шляпе.
Видел ее класс, парту и ее неумелые подписи на развешенных по стенам сложных вышивках, корпеть над которыми заставляют детей в подобных учреждениях.
Я видел ее тетради, читал сочинения, наизусть выучил оценки, проставленные на них учительницами красными чернилами. Я видел ее фотографии во всех возрастах: школьные, сделанные по случаю окончания учебного года, — Мартина снята на них с подружками, чьи имена мне тоже известны; семейные, привезенные из деревни, — рядом с ней дяди, тетки, кузены, которые знакомы мне теперь лучше, чем собственная семья.
Что пробудило во мне желание — нет, потребность узнать все это, хотя я никогда не испытывал подобного любопытства, когда дело касалось, скажем, Арманды?
Думаю, господин следователь, причина здесь в том, что я невольно открыл для себя подлинное лицо Мартины. Добавим сюда интуицию, которая навела меня на это открытие. А также то, что я сделал его против ее воли, наперекор ей, стыдившейся самое себя.
Я много недель трудился, да, именно трудился над тем, чтобы избавить ее от стыда. Для этого мне пришлось покопаться в самых глухих уголках ее души.
Сперва Мартина лгала. Лгала, как девочка, с гордым видом рассказывающая товаркам басни о своей гувернантке, хотя в доме и служанки-то нет.
Она лгала, а я терпеливо разматывал клубок лжи, вынуждая Мартину раз за разом признаваться, что она все выдумала; клубок был запутанный, но я держал конец нити в руках и не выпускал его.
Из-за богатых и порочных сверстниц и собственных родителей, которые упрямо посылали ее гостить у подружек, принадлежавших к одной из виднейших семей города, Мартина приучилась по вечерам растягиваться на животе в своей одинокой постели, напрягать тело и целыми часами доводить себя до спазма, который так и не наступал.
Физиологически Мартина была скороспелкой — девушкой она стала в одиннадцать лет. Долгие годы она занималась отчаянными поисками невозможного удовлетворения, и раскрытый рот, закатившиеся глаза и пульс сто сорок, которые я наблюдал у нее в Нанте, были, господин следователь, наследством, доставшимся ей от той поры.
Мужчины сделались для нее лишь заменой одинокого напряжения. И она принялась их искать все с той же целью — стать, как все, почувствовать себя такой же, как все.
Это случилось, когда ей исполнилось двадцать два.
В двадцать два года она была еще девушкой. Все еще надеялась. На что? На то, чему учат нас, чему научили и ее, — на замужество, детей, спокойный дом, на то, что люди называют счастьем.
Однако эта девушка из хорошей семьи, но без средств жила в Париже, далеко от родных.
И наступил, господин следователь, день, когда от усталости и тревоги маленькая девочка решила сделать то, что делают другие. Сделать без любви, без поэзии, подлинной или мнимой, без настоящего желания — и, на мой взгляд, это трагедия.
Мартина вновь проделала то, чему научилась в детстве, но только с незнакомым ей человеком, с чужим телом, прижимавшимся к ее телу, а так как она изо всех сил старалась достичь цели и все ее существо искало облегчения, мужчина поверил, что нашел в ней любовницу.
Те, что пришли ему на смену, тоже верили, но ни один — слышите, господин следователь, ни один! — не понял, что в его объятиях она искала своего рода избавления, ни один не подозревал, что она уходит от него с той же горечью, с тем же отвращением, какое оставляли в ней ее одинокие попытки.
Не потому ли, что я первым угадал это, мы с Мартиной и полюбили друг друга?
Мало-помалу я понял это, понял и многое другое.
Я как бы медленно перебирал четки.
Каждому из нас необходима отдушина, некий круг тепла и света, но где его искать, когда ты один в большом городе?
Мартина нашла его в барах. В коктейлях. Алкоголь давал ей на несколько часов ту веру в себя, в которой она так нуждалась. А мужчины, которых она встречала в злачных местах, неизменно проявляли готовность помочь ей поверить в себя.
Я ведь признался вам, что мог бы стать одним из завсегдатаев «Покер-бара», и меня даже подмывало им стать. Я тоже легко сделался бы там предметом восхищения, в котором мне отказывали дома, я тоже нашел бы там женщин, которые дали бы мне иллюзию любви.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26