Она живо отбросила работу и поспешила навстречу Лепито.
— Что случилось, мсье Франсуа?
Он удрученно пожал плечами.
— Что-нибудь серьезное?
— Да, я уезжаю, мадам Шерминьяк.
— Уезжаете? Куда же это?
— Не знаю… Но в Орийаке я не останусь…
— Но… но почему?
— О… несчастная любовь… Я не хочу больше жить с ней в одном городе…
Вдовье сердце гулко застучало. «Бедный мальчик, — думала она, ни секунды не сомневаясь, что юноша страдает от любви к ней, — он не решается открыть свое сердце». Мадам Шерминьяк была и счастлива, и встревожена одновременно, и, когда она наконец собралась ответить, в голосе ее звучала и бесконечная нежность, и пленительные обещания, и мягкое поощрение к действию.
— Если вы искренни, Франсуа, любовь не может быть несчастной.
— Я тоже так думал, мадам Шерминьяк.
— И вы не ошиблись!
— Нет, мадам, я заблуждался! Я не подумал, что вокруг люди, и не принял в расчет их злобу…
— Какое вам дело до других, если ваша любовь взаимна!
— Ах, если бы это было так!
— Но, уверяю вас, вы любимы!
— …Д-да?!
Лепито ошарашенно воззрился на мадам Шерминьяк, а та ласково улыбалась ему (по правде говоря, улыбка показалась молодому человеку довольно странной). Франсуа с тревогой спрашивал себя, что может знать домовладелица о его отношениях с Соней и откуда у нее такая уверенность, что мадам Парнак его любит?
— Но… мадам Шерминьяк, как вы это узнали?
— Допустим, догадалась.
— И вы думаете, меня любят так же страстно, как я сам?
— Не требуйте от меня ответа, Франсуа… во всяком случае, пока… но обещаю, что очень скоро все ваши сомнения развеются… до встречи!
И, сделав изящный пируэт, мадам Шерминьяк упорхнула к себе, оставив клерка мэтра Парнака в полном недоумении.
Франсуа никак не мог понять загадочного поведения домовладелицы — об истинной причине он, разумеется, даже не подозревал. Весь вечер он провел у себя в комнате и рано лег спать, но сон не шел. Около часа ночи молодой человек встал и решил прогуляться по пустынному городу в надежде немного успокоиться. Софи Шерминьяк тоже не спалось. Услышав шаги Франсуа, она очень удивилась, что он бродит по ночам, а потом и перепугалась — вдруг молодой человек решил вот так, на цыпочках, осуществить свое намерение — навсегда покинуть город? Тревога терзала ее целых полтора часа, пока клерк не вернулся. Успокоившись, Софи снова нырнула под одеяло, раздумывая, куда это мог ходить ее предполагаемый воздыхатель.
II
Добродушная толстуха Агата Шамболь отличалась удивительно спокойным нравом. В свои двадцать шесть лет она уже нисколько не сомневалась, что так до конца жизни останется служанкой у овернских буржуа. Одна из немногих оставшихся в живых представителей племени дворовых людей, давно ушедшего в прошлое, Агата вела размеренное существование, всецело подчиняясь раз и навсегда установленному хозяевами графику. Весь день ее был рассчитан по минутам. Так, в шесть часов Агата принималась готовить завтрак для всего семейства Парнак. При этом соблюдалась строгая иерархия: в семь часов следовало отнести чай в комнату «Мсье Старшего», в семь тридцать — подать в столовую чай для мэтра Парнака и его дочери, в восемь тридцать — разбудить мадам и поставить ей на колени поднос с чашкой шоколада и рогаликами. После этого Агата возвращалась на кухню и готовила основную часть завтрака, поджидая горничную Розали, в чьи обязанности входила уборка комнат.
В то утро кухарка, как всегда, поставила на маленький подносик, специально предназначенный для мсье Дезире, чайник с заваркой, кувшин горячей воды, сахарницу и пошла через сад к павильону. Постучав, она по привычке, не ожидая ответа, распахнула дверь, вошла, поставила поднос на столик и принялась раздвигать шторы. Все это Агата проделывала каждый день, а потому действовала механически, думая о чем-то своем. Покончив с занавесками, девушка подошла к постели, собираясь похлопать «Мсье Старшего» по плечу и крикнуть: «Семь часов!»
Однако на сей раз Агата так и не произнесла традиционного утреннего приветствия. Рука замерла в воздухе, слова — в широко открытом рту, дыхание пресеклось. Жуткое зрелище предстало перед ее расширившимися от ужаса глазами. На подушке, залитой кровью, неподвижно застыла разбитая голова. На полу у изголовья кровати валялся пистолет. Однако кухарка не закричала и не упала в обморок — природная флегма ее была непробиваема. Практически тут же придя в себя, она благочестиво, словно делала это каждый день, прикрыла глаза «Мсье Старшему» и спокойно, без какой-либо спешки, не то что паники, ровным шагом отправилась стучать в дверь мэтра Парнака.
— Спасибо, Агата! Я уже проснулся…
— Мсье…
— Что еще, Агата?
— Несчастье, мсье…
— Несчастье… подождите минутку!.. Так, теперь входите!
Заспанный мэтр Парнак в спешно накинутом халате встретил кухарку, прямо скажем, не слишком любезно.
— Что это вы болтаете?
— Настоящее несчастье, мсье!
— Несчастье, несчастье, — передразнил он ее, — да дело-то в чем? Говорите же скорей. Боже мой.
— Мсье Дезире умер.
— Да вы что? С чего бы ему умереть?
— Ну, знаете, с пулей-то в голове…
— Что-что?
На крики мэтра Парнака прибежала его дочь, Мишель. Узнав о смерти дяди, она бросилась в павильон, а следом побежали мэтр Парнак и служанка. Все оказалось так, как сказала Агата. Они молча взирали на труп, не понимая, как это могло произойти. Через какое-то время появилась и Соня, а за ней, не успев снять шляпы, — Розали. Обе остановились несколько сзади пришедших раньше. Перед лицом трагедии те стояли в гробовом молчании, не в силах отвести глаз от чудовищной картины крови и смерти. На этом фоне некоторая суетливость мадам Парнак, обиравшей свою ослепительную ночную рубашку, казалась почти непристойной.
— Дезире болен? — спросила наконец она.
— Он умер, мадам, — невозмутимо объяснила Агата.
— Умер? — удивилась Соня, подошла поближе и, увидев изуродованную голову деверя, воскликнула: — Боже мой! Его убили!
— Прошу тебя, Соня, не болтай чепухи, — резко одернул ее муж. — Мой несчастный брат покончил с собой.
— Самоубийство? Но… почему?
— Откуда мне знать? Надо вызвать врача.
Соня тут же вышла и из кабинета покойного позвонила доктору Жерому Периньяку, жившему на улице Карм. Он обещал быть на месте через десять минут.
Жером Периньяк был домашним врачом семейства Парнак, как, впрочем, и всех сколько-нибудь состоятельных семей города. Этот красивый и элегантный сорокалетний мужчина с равным успехом ставил диагнозы, играл в бридж и теннис. Светское общество охотно прощало ему многое, даже нежелание жениться. Все знали, что Периньяк обожает женщин, «шалит» (как это стыдливо называли благовоспитанные дамы) исключительно вне города. А потому с огромной благодарностью воспринимали то, что здесь, в городе, напротив, Жером Периньяк вел себя безукоризненно. Все в один голос утверждали, что ни одна из многочисленных больных ни разу не пожаловалась на какую-либо вольность или хотя бы неуместное слово. Впрочем, завистливые коллеги прекрасного Жерома возражали, так как вряд ли эти особы станут жаловаться мужьям на некоторое внимание к себе, если сами только о том и мечтают. Как бы то ни было, доктор Периньяк обзавелся преданной клиентурой и репутация позволяла ему при желании устроиться в каком-нибудь городе покрупнее Орийака.
Доктор, как обещал, приехал очень быстро и немедленно занялся покойным. Долгого обследования не потребовалось.
— Мне очень жаль, мэтр, — сказал он Альберу, — но я вынужден подтвердить то, о чем вы уже догадались: ваш старший брат покончил с собой, и мне остается лишь написать свидетельство о смерти. Позвольте принести самые искренние соболезнования и вам, мсье, и вам, мадам, и вам, мадемуазель… Я мало знаком с мсье Дезире, ибо, как вам известно, он относился к медицине с величайшим презрением, однако я знаю, что это был в высшей степени достойный человек. Весьма сожалею о его кончине. К несчастью, мы очень плохо знаем, что творится в душах ближних… Разве кто-нибудь сможет сказать, что побудило такого человека, как мсье Парнак-старший, наложить на себя руки? Быть может, вскрытие…
Нотариус подскочил от возмущения.
— Вскрытие? Какой ужас! Нет, я не позволю такого надругательства! И потом, какой смысл узнать, почему брат поступил так ужасно? Увы, он уже это сделал.
Как всегда, мягко и дипломатично — одно из качеств, позволивших ему достичь завидного положения в Орийаке, — доктор заметил, обращаясь к Парнаку:
— Во всяком случае, зная, какие чувства покойный питал к вам, зная его несомненную приверженность святой вере, пожалуй, можно смело сказать, что в тот момент он был не в себе… Вероятно, депрессия… Я уверен, что клир Нотр-Дам нас прекрасно поймет. А в случае необходимости я сумею все объяснить… с медицинской точки зрения, разумеется…
Успокоив Альбера тем заверением, что поможет избежать скандала и даже создать что-то вроде дружеского сочувствия драме, копаться в которой, в сущности, никому не захочется, доктор принял благодарность нотариуса как вполне заслуженную.
Если Мишель и ее отец были явно не в себе, то Соня не особенно стремилась скрывать равнодушие. Она давно знала, что деверь не одобрял ее появления в семействе Парнак, и не хотела, да и не понимала, зачем лицемерить, раз уж случай избавил ее от врага. Нотариус посмотрел на нее и вздохнул.
— Теперь, когда вы его осмотрели, доктор, может быть, Агата и мадам Невик, наша верная горничная, займутся покойным… уберут моего несчастного брата…
— Конечно-конечно… чуть попозже… после того как мы получим разрешение полиции.
— Полиции?
— Да, мэтр. О каждом случае самоубийства сообщают полиции. Таков закон. Не беспокойтесь так — это пустая формальность. Если вы не против, я займусь этим, позвоню комиссару Шаллану, расскажу о вашем горе, попрошу прислать офицера и… лично выбрать, кого именно.
Комиссар Шаллан был кругленький, улыбчивый, очень вежливый и покладистый коротышка. Единственное, пожалуй, чего он не мог терпеть, так это когда его беспокоили во время одного из важнейших, как он считал, моментов бытия, а именно во время завтрака. Намазывая поджаренный хлеб маслом и медом, он обсуждал со своей женой, Олимпой, меню на день. Оба страстные гастрономы, они считали стол неким священным алтарем, доступ к которому может получить далеко не каждый. Сейчас Олимпа Шаллан рассказывала, как она собирается сегодня готовить по рекомендованному ей рецепту знаменитую «Пулярку моей мечты». Рецепт не был ее изобретением — комиссарша славилась в основном замечательной точностью исполнения, с фантазией у нее было слабовато.
— Понимаешь, Эдмон, сначала я разрезаю пулярку на куски, потом выкладываю в сотейницу двести пятьдесят граммов мелко нарезанного лука, три толченые дольки чеснока и шесть очищенных и измельченных помидоров. Все это я подогреваю и постоянно помешиваю, пока не получится однородная масса, а тогда кладу туда кусочки пулярки, добавляю базилика и грибов и ставлю томиться на медленном огне примерно на полчаса, а дальше…
Звонок доктора Периньяка оборвал это кулинарное блаженство так же неожиданно, как если бы молния прочертила внезапно и резко безоблачное августовское небо. Супруги вздрогнули и переглянулись, ощутив одинаковую враждебность к тому, кто нарушил их покой. Комиссар помрачнел, встал и пошел к телефону. Вернулся он еще более мрачный.
— Скверное дело, Олимпа… да и, вправду, очень скверное…
Хорошо зная своего супруга, мадам Шаллан не стала приставать с расспросами и молча — о боже! — стала убирать со стола.
— Надеюсь, моя пулярка тебе понравится, — только и вымолвила она.
— Не сомневаюсь, милая, — так же коротко ответил комиссар.
Когда жена вышла из комнаты, Шаллан снова взял трубку и, набрав номер инспектора Лакоссада, попросил его зайти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
— Что случилось, мсье Франсуа?
Он удрученно пожал плечами.
— Что-нибудь серьезное?
— Да, я уезжаю, мадам Шерминьяк.
— Уезжаете? Куда же это?
— Не знаю… Но в Орийаке я не останусь…
— Но… но почему?
— О… несчастная любовь… Я не хочу больше жить с ней в одном городе…
Вдовье сердце гулко застучало. «Бедный мальчик, — думала она, ни секунды не сомневаясь, что юноша страдает от любви к ней, — он не решается открыть свое сердце». Мадам Шерминьяк была и счастлива, и встревожена одновременно, и, когда она наконец собралась ответить, в голосе ее звучала и бесконечная нежность, и пленительные обещания, и мягкое поощрение к действию.
— Если вы искренни, Франсуа, любовь не может быть несчастной.
— Я тоже так думал, мадам Шерминьяк.
— И вы не ошиблись!
— Нет, мадам, я заблуждался! Я не подумал, что вокруг люди, и не принял в расчет их злобу…
— Какое вам дело до других, если ваша любовь взаимна!
— Ах, если бы это было так!
— Но, уверяю вас, вы любимы!
— …Д-да?!
Лепито ошарашенно воззрился на мадам Шерминьяк, а та ласково улыбалась ему (по правде говоря, улыбка показалась молодому человеку довольно странной). Франсуа с тревогой спрашивал себя, что может знать домовладелица о его отношениях с Соней и откуда у нее такая уверенность, что мадам Парнак его любит?
— Но… мадам Шерминьяк, как вы это узнали?
— Допустим, догадалась.
— И вы думаете, меня любят так же страстно, как я сам?
— Не требуйте от меня ответа, Франсуа… во всяком случае, пока… но обещаю, что очень скоро все ваши сомнения развеются… до встречи!
И, сделав изящный пируэт, мадам Шерминьяк упорхнула к себе, оставив клерка мэтра Парнака в полном недоумении.
Франсуа никак не мог понять загадочного поведения домовладелицы — об истинной причине он, разумеется, даже не подозревал. Весь вечер он провел у себя в комнате и рано лег спать, но сон не шел. Около часа ночи молодой человек встал и решил прогуляться по пустынному городу в надежде немного успокоиться. Софи Шерминьяк тоже не спалось. Услышав шаги Франсуа, она очень удивилась, что он бродит по ночам, а потом и перепугалась — вдруг молодой человек решил вот так, на цыпочках, осуществить свое намерение — навсегда покинуть город? Тревога терзала ее целых полтора часа, пока клерк не вернулся. Успокоившись, Софи снова нырнула под одеяло, раздумывая, куда это мог ходить ее предполагаемый воздыхатель.
II
Добродушная толстуха Агата Шамболь отличалась удивительно спокойным нравом. В свои двадцать шесть лет она уже нисколько не сомневалась, что так до конца жизни останется служанкой у овернских буржуа. Одна из немногих оставшихся в живых представителей племени дворовых людей, давно ушедшего в прошлое, Агата вела размеренное существование, всецело подчиняясь раз и навсегда установленному хозяевами графику. Весь день ее был рассчитан по минутам. Так, в шесть часов Агата принималась готовить завтрак для всего семейства Парнак. При этом соблюдалась строгая иерархия: в семь часов следовало отнести чай в комнату «Мсье Старшего», в семь тридцать — подать в столовую чай для мэтра Парнака и его дочери, в восемь тридцать — разбудить мадам и поставить ей на колени поднос с чашкой шоколада и рогаликами. После этого Агата возвращалась на кухню и готовила основную часть завтрака, поджидая горничную Розали, в чьи обязанности входила уборка комнат.
В то утро кухарка, как всегда, поставила на маленький подносик, специально предназначенный для мсье Дезире, чайник с заваркой, кувшин горячей воды, сахарницу и пошла через сад к павильону. Постучав, она по привычке, не ожидая ответа, распахнула дверь, вошла, поставила поднос на столик и принялась раздвигать шторы. Все это Агата проделывала каждый день, а потому действовала механически, думая о чем-то своем. Покончив с занавесками, девушка подошла к постели, собираясь похлопать «Мсье Старшего» по плечу и крикнуть: «Семь часов!»
Однако на сей раз Агата так и не произнесла традиционного утреннего приветствия. Рука замерла в воздухе, слова — в широко открытом рту, дыхание пресеклось. Жуткое зрелище предстало перед ее расширившимися от ужаса глазами. На подушке, залитой кровью, неподвижно застыла разбитая голова. На полу у изголовья кровати валялся пистолет. Однако кухарка не закричала и не упала в обморок — природная флегма ее была непробиваема. Практически тут же придя в себя, она благочестиво, словно делала это каждый день, прикрыла глаза «Мсье Старшему» и спокойно, без какой-либо спешки, не то что паники, ровным шагом отправилась стучать в дверь мэтра Парнака.
— Спасибо, Агата! Я уже проснулся…
— Мсье…
— Что еще, Агата?
— Несчастье, мсье…
— Несчастье… подождите минутку!.. Так, теперь входите!
Заспанный мэтр Парнак в спешно накинутом халате встретил кухарку, прямо скажем, не слишком любезно.
— Что это вы болтаете?
— Настоящее несчастье, мсье!
— Несчастье, несчастье, — передразнил он ее, — да дело-то в чем? Говорите же скорей. Боже мой.
— Мсье Дезире умер.
— Да вы что? С чего бы ему умереть?
— Ну, знаете, с пулей-то в голове…
— Что-что?
На крики мэтра Парнака прибежала его дочь, Мишель. Узнав о смерти дяди, она бросилась в павильон, а следом побежали мэтр Парнак и служанка. Все оказалось так, как сказала Агата. Они молча взирали на труп, не понимая, как это могло произойти. Через какое-то время появилась и Соня, а за ней, не успев снять шляпы, — Розали. Обе остановились несколько сзади пришедших раньше. Перед лицом трагедии те стояли в гробовом молчании, не в силах отвести глаз от чудовищной картины крови и смерти. На этом фоне некоторая суетливость мадам Парнак, обиравшей свою ослепительную ночную рубашку, казалась почти непристойной.
— Дезире болен? — спросила наконец она.
— Он умер, мадам, — невозмутимо объяснила Агата.
— Умер? — удивилась Соня, подошла поближе и, увидев изуродованную голову деверя, воскликнула: — Боже мой! Его убили!
— Прошу тебя, Соня, не болтай чепухи, — резко одернул ее муж. — Мой несчастный брат покончил с собой.
— Самоубийство? Но… почему?
— Откуда мне знать? Надо вызвать врача.
Соня тут же вышла и из кабинета покойного позвонила доктору Жерому Периньяку, жившему на улице Карм. Он обещал быть на месте через десять минут.
Жером Периньяк был домашним врачом семейства Парнак, как, впрочем, и всех сколько-нибудь состоятельных семей города. Этот красивый и элегантный сорокалетний мужчина с равным успехом ставил диагнозы, играл в бридж и теннис. Светское общество охотно прощало ему многое, даже нежелание жениться. Все знали, что Периньяк обожает женщин, «шалит» (как это стыдливо называли благовоспитанные дамы) исключительно вне города. А потому с огромной благодарностью воспринимали то, что здесь, в городе, напротив, Жером Периньяк вел себя безукоризненно. Все в один голос утверждали, что ни одна из многочисленных больных ни разу не пожаловалась на какую-либо вольность или хотя бы неуместное слово. Впрочем, завистливые коллеги прекрасного Жерома возражали, так как вряд ли эти особы станут жаловаться мужьям на некоторое внимание к себе, если сами только о том и мечтают. Как бы то ни было, доктор Периньяк обзавелся преданной клиентурой и репутация позволяла ему при желании устроиться в каком-нибудь городе покрупнее Орийака.
Доктор, как обещал, приехал очень быстро и немедленно занялся покойным. Долгого обследования не потребовалось.
— Мне очень жаль, мэтр, — сказал он Альберу, — но я вынужден подтвердить то, о чем вы уже догадались: ваш старший брат покончил с собой, и мне остается лишь написать свидетельство о смерти. Позвольте принести самые искренние соболезнования и вам, мсье, и вам, мадам, и вам, мадемуазель… Я мало знаком с мсье Дезире, ибо, как вам известно, он относился к медицине с величайшим презрением, однако я знаю, что это был в высшей степени достойный человек. Весьма сожалею о его кончине. К несчастью, мы очень плохо знаем, что творится в душах ближних… Разве кто-нибудь сможет сказать, что побудило такого человека, как мсье Парнак-старший, наложить на себя руки? Быть может, вскрытие…
Нотариус подскочил от возмущения.
— Вскрытие? Какой ужас! Нет, я не позволю такого надругательства! И потом, какой смысл узнать, почему брат поступил так ужасно? Увы, он уже это сделал.
Как всегда, мягко и дипломатично — одно из качеств, позволивших ему достичь завидного положения в Орийаке, — доктор заметил, обращаясь к Парнаку:
— Во всяком случае, зная, какие чувства покойный питал к вам, зная его несомненную приверженность святой вере, пожалуй, можно смело сказать, что в тот момент он был не в себе… Вероятно, депрессия… Я уверен, что клир Нотр-Дам нас прекрасно поймет. А в случае необходимости я сумею все объяснить… с медицинской точки зрения, разумеется…
Успокоив Альбера тем заверением, что поможет избежать скандала и даже создать что-то вроде дружеского сочувствия драме, копаться в которой, в сущности, никому не захочется, доктор принял благодарность нотариуса как вполне заслуженную.
Если Мишель и ее отец были явно не в себе, то Соня не особенно стремилась скрывать равнодушие. Она давно знала, что деверь не одобрял ее появления в семействе Парнак, и не хотела, да и не понимала, зачем лицемерить, раз уж случай избавил ее от врага. Нотариус посмотрел на нее и вздохнул.
— Теперь, когда вы его осмотрели, доктор, может быть, Агата и мадам Невик, наша верная горничная, займутся покойным… уберут моего несчастного брата…
— Конечно-конечно… чуть попозже… после того как мы получим разрешение полиции.
— Полиции?
— Да, мэтр. О каждом случае самоубийства сообщают полиции. Таков закон. Не беспокойтесь так — это пустая формальность. Если вы не против, я займусь этим, позвоню комиссару Шаллану, расскажу о вашем горе, попрошу прислать офицера и… лично выбрать, кого именно.
Комиссар Шаллан был кругленький, улыбчивый, очень вежливый и покладистый коротышка. Единственное, пожалуй, чего он не мог терпеть, так это когда его беспокоили во время одного из важнейших, как он считал, моментов бытия, а именно во время завтрака. Намазывая поджаренный хлеб маслом и медом, он обсуждал со своей женой, Олимпой, меню на день. Оба страстные гастрономы, они считали стол неким священным алтарем, доступ к которому может получить далеко не каждый. Сейчас Олимпа Шаллан рассказывала, как она собирается сегодня готовить по рекомендованному ей рецепту знаменитую «Пулярку моей мечты». Рецепт не был ее изобретением — комиссарша славилась в основном замечательной точностью исполнения, с фантазией у нее было слабовато.
— Понимаешь, Эдмон, сначала я разрезаю пулярку на куски, потом выкладываю в сотейницу двести пятьдесят граммов мелко нарезанного лука, три толченые дольки чеснока и шесть очищенных и измельченных помидоров. Все это я подогреваю и постоянно помешиваю, пока не получится однородная масса, а тогда кладу туда кусочки пулярки, добавляю базилика и грибов и ставлю томиться на медленном огне примерно на полчаса, а дальше…
Звонок доктора Периньяка оборвал это кулинарное блаженство так же неожиданно, как если бы молния прочертила внезапно и резко безоблачное августовское небо. Супруги вздрогнули и переглянулись, ощутив одинаковую враждебность к тому, кто нарушил их покой. Комиссар помрачнел, встал и пошел к телефону. Вернулся он еще более мрачный.
— Скверное дело, Олимпа… да и, вправду, очень скверное…
Хорошо зная своего супруга, мадам Шаллан не стала приставать с расспросами и молча — о боже! — стала убирать со стола.
— Надеюсь, моя пулярка тебе понравится, — только и вымолвила она.
— Не сомневаюсь, милая, — так же коротко ответил комиссар.
Когда жена вышла из комнаты, Шаллан снова взял трубку и, набрав номер инспектора Лакоссада, попросил его зайти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21