А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


— Тю на тю, вспоминай кутью… Раз ты все знаешь, так дед у меня из пластунов, а сами мы — сальские.
Когда Костя упомянул кутью, розочка-шрам у поджарого побелела, но потом он сразу отошел и опять усмехнулся:
— Вас понял, перешел на прием.
— Ты что ж, артиллерист?
Теперь они смотрели друг на друга почти влюбленно: оба оказались понятливыми, военную жизнь знающими. Только связист да артиллерист, и то не всякий, поймет эту присказку: вас понял… Так говорят при радиопереговорах.
Санитар, хоть и подобревший, все еще неласково смотрел на Костю и потому спросил не у него, а у поджарого:
— Слышь, Иван. А это что ж за пластуны? Слыхать слыхал, а… в толк не возьму.
— Видишь, какое тут дело, — отложил закуску поджарый. — В старое время казак должен был идти в войско на своей лошади, при своей амуниции и даже частично при своем оружии. За то им и наделы давались, чтоб справлялись. А если у казака баба сынов рожает? Ну, двух соберет, ну трех… А если их пятеро али семеро? Вот младшие или поздно к станице приписанные, бедные уходили в пластуны, казачью пехоту. Добудет себе хабар, по-теперешнему трофеи, справят коня с амуницией — может и в строевые казаки перейти. А вот не добудет, так домой пластуну лучше не возвращаться — все равно в батраки идти. У отца на всех земли не хватит. Вот те пластуны и уходили. Кто в новые казачьи войска приписывались — в забайкальские, уссурийские, в среднеазиатские. А другие в города; в Царицын, в Воронеж, в Таганрог… Ну, конечно, отписанные со своими хуторами-станицами связи не теряли — родина…
Санитар покивал — такое он понимал. Безземелье и у него в деревне выгоняло младших на сторону. Внутренне он примирился с Костей и потому спросил уже без неодобрения, но еще сурово, словно надеялся найти в нем нечто оправдывающее его неприязнь;
— А на фронте ты, милый человек, чем занимаешься?
Костя хорошо понял движение санитаровой души и потому нарочито беспечно ответил:
— В снайперах, папаша, шастаю. Курочка по зернышку, а мы — по фрицишке.
Санитар неожиданно встрепенулся:
— Ты не с батальона Басина?
— Из него самого.
— Слушай, так тебе не Жилин ли фамилия?
— Н-ну… Жилии, — настороженно ответил Костя.
— Так ты ж, выходит, знаменитый человек! — восхитился санитар, но в голосе у него звучали и сожаление — не слишком Костя достоин восхищения, и крохотное недовериенадежда: может, все-таки он врет?
Голые мужики поерзали — дело оборачивалось интересно. Костя помолчал, осмысливая: розыгрыш или нет? Но тронутое морщинами лицо санитара было бесхитростно, да и глаза — серые, пристальные, — округлясь, излучали восхищение.
— Это ж когда я в знаменитости… пронырнул?
— Ты что ж, газет не читаешь? Или прикидываешься? — В глазах санитара опять мелькнуло недоверие, сменившееся острым любопытством: как вывернется этот чернец? — Может, ты неграмотный?
Костя растерялся. Мужики переглянулись, лица у них стали непроницаемо отчужденными, и Жилин почувствовал себя очень плохо, хотя бы потому, что все они — голые, а он, как дурак, в новеньком, шелковистом, нежно-шершавом на слежавшихся сгибах, пахучем белье.
— Хватит баланду травить. Газеты читаю, но про себя не читал.
Нет, он сразу стал совсем не тем, что полминуты назад. В нем как-то мгновенно прорезался жесткий, несговорчивый отчаюга, который умеет, несмотря ни на что, гнуть свою линию. И все почувствовали это. И именно это, прорезавшееся, сразу убедило санитара.
— Надо же… о себе — не читал… Ну, погодь, погодь, я тебе сейчас притащу.
Он бросился было к дверям, но вспомнил и полез в карман. Достал кисет, а из него выпростал аккуратно сложенную фронтовую — в четыре странички — газету, развернул и передал Жилину.
— Эта, понимаешь, на курево хороша. Наша, дивизионная, груба.
Костя, внутренне замирая, прошелся глазами по заголовкам и перевел дыхание. Большая статья называлась: "Массированное применение снайперов". Писал какой-то старший лейтенант В. Голубев. Костю смутило и то, что снайперов, оказывается, применяют, и что пишет об этом совершенно незнакомый ему человек.
— Про тебя? — заинтересованно осведомился Иван.
Костя промолчал, Иван сурово, отрывисто потребовал:
— Читай вслух.
И Костя, почему-то подчиняясь, стал читать. Голос у него звучал глухо, но ровно.
Автор статьи доказывал, что сведение снайперов в отделение в условиях обороны, как показывает опыт отделения младшего сержанта Жилина, вполне себя оправдал. Командир батальона получил возможность непосредственно руководить такой, как оказалось, мощной огневой силой. Он организует боевую подготовку, ставит задачи, исходя из интересов и задач батальона, используя для этого данные разведки, контролирует работу снайперов, проводит разборы результатов снайперской охоты.
Жилин читал, а сам отмечал все неточности статьи. Никто его не контролировал, никто не ставил задач. Да и подготовкой никто не занимался. Просто вечером Жилин приходил к комбату Басину, докладывал о результатах охоты, говорил, что собирается делать завтра.
Комбат соглашался, иногда, правда, сообщал, что в такой-то роте жалуются на такой-то пулемет. Костя обещал подумать, и не сразу же, а через несколько дней, после наблюдений и оборудования позиций, снайперы били по этому пулемету. Вот и все. А замполита батальона старшего политрука Кривоножко они просто не видели. И винить его в этом нельзя. У него и линейные роты и спецвзвода, его и в полк постоянно вызывают: захотел бы — и то времени для снайперов у него б не хватило. И, признаться, снайперы о том не слишком горевали — меньше начальства, больше покоя.
Смесь правды и полуправды, вернее, возможной правды испугали Костю. Сказать все можно, даже байку подпустить, ко если написано, а уж тем более напечатано — значит, оно должно быть святой правдой. А ее не было. Хуже того, и корреспондента того никто не видел. Откуда ж он взял такое? В гражданке, да и в армии чуть что не так сказал, обязательно оборвут: не болтай! Думай, что говоришь! А тут — написано. Выше того — напечатано.
Должно быть, на Костином задубелом, смуглом н несколько угловатом лице проступили и растерянности и обида, и недоумение, потому что мужик с круглым лоснящимся лицом и острыми маленькими глазками спросил:
— Не про тебя, выходит?
— Про меня… Только… — но Костя сейчас же оборвал себя, потому что не мог представить, как же он теперь будет выкручиваться, как прикрывать полуправду, выворачивая ее на правду.
— Набрехали?
— Не в том дело…
Трое голых и санитар смотрели на Костю требовательно и осуждающе. От той теплоты, восхищения и сочувствия, что были на их лицах, когда он читал, не осталось и следа.
Костя почувствовал себя виноватые и перед ними и перед своими ребятами — он представил, как будут читать такое в отделении, и окончательно растерялся. Но тут вмешался третий — мускулистый, кипенно-белый, но с темным, заветренным лицом и тронутой морщинами шеей. Глаза у него светились острой, но умиротворенной синевой, и все лицо — узкое, благообразное, как на иконах суздальской школы, было и мягким, отстрадавшимся, и в то же время словно отлитым, твердым.
— Так понимаю — приукрасили?
— Не это главное…
— Главное, парень в другом… Главное в том, что машину-то вы подбили?
— Это — было… И разведку боем отбивали. Нет, про то, что делали, — тут правда. Тут ничего не скажешь…
— А чего ж тебя волнует? Слова разные умные? Так это, как я понимаю, тот старший лейтенант маленько себя приукрасил: во как все знаю и во всем разбираюсь! Ты на это плюнь. Ты в суть посмотри: дело сделал, о тебе написали. Сейчас, так я понимаю, по всему фронту сидят люди, читают и думают: а что? Может, и правильно этот самый Жилин действует? Ведь что получается, парень? Под Сталинградом дерутся, а мы вот — в доме отдыха…
Жилин еще не понимал, куда клонит этот кипенно-белый мужчина, но то дальнее, что толкнуло его на организацию снайперского отделения, что заставляло и его и его товарищей-добровольцев после ночных бдений на передовой днем выходить на охоту, рисковать жизнью, недосыпать, недоедать, да еще в дни неудач переживать насмешки и недоверие, вот это, уже невысказываемое — дальнее, взорвало его. Он резко обернулся и как-то хищно, стремительно изогнулся, как перед дракой.
— Когда мы под Москвой наступали, помнится, на других фронтах тоже… не так уж много существенного происходило.
— Ты не о том…
— И об этом! — упрямо отрубил Костя.
— Ладно. Но главное все-таки в том, что в тебе совесть жжется, а вот теперь, может, и у других совесть… вскинется. Вот что главное.
Поджарый Иван со шрамом посуровел.
— Совесть — она у всех есть. И у всех жжется… И то правда — у нас ребята говорили: на кой черт сэкономленные снаряды швыряем с закрытых? Нужно на прямую наводку выходить. Курорты устраивать всякий сумеет.
Все заговорили вразнобой — водка подогревала, лица, красные или багровые не только от пара или водки, но и от прилившей крови, казались злыми и непримиримыми: того гляди, разгорится драка.
Но драки не случилось. Просто говорили так, как говорят рабочие после получки, — о своем цехе, о непорядках, о том, что и как сделать. И санитар — самый пожилой и, видно, самый простодушный — постучал ногой по опрокинутой шайке и сказал:
— Вы чего ж, мужики, на парня насели? Он, значит, фрицев стрелит, а вы за это самое на него и насели?
И все четверо переглянулись, увидели лица собеседников, ощутили собственный яростный настрой, и круглолицый засмеялся:
— А ведь верно! Мы еще собираемся, а он… А-а… да что говорить. Осталось у меня тут маленько.
— У меня тоже есть, — кивнул улыбающийся голубоглазый. — Я ведь с того и начал… — попытался он оправдаться, но его перебили.
— Ладно! Разболтались! Ведь что за народ пошел — как чуть чего, так политику подводят. А она — вот она, политика. Бей фрица, а время выпало — и выпить не грех.
Круглолицый, рассуждая, разлил водку, встряхнул фляжку, и они опять выпили, но санитар свою кружку отставил:
— Мне хватит, ребята, я — при деле.
Он ушел, и когда беседа шла уже поспокойней, но без доброго настроя — слишком уж глубинно она началась, — санитар вернулся и принес пахнущее сухим жаром и дезинфекцией обмундирование. Оно было разглажено, а на гимнастерках неправдоподобно чистыми и ровными полосками белели подворотнички.
Вот, — победно сказал санитар. — Стараются девчата, защитничков ублаготворяют.
Потом он раздал еще и по паре теплого, байкового белья. Оно было удивительным, это теплое белье: младенчески нежное с изнанки, плотное с лица, и натягивать его на новое же шелковисто-обыкновенное белье здесь, в теплом предбаннике, казалось неправильным, почти кощунственным. Хотелось любовно сложить его, завернуть в газетку и спрятать на самое дно сидора до какого-то особого, торжественного случая. Но потому, что особых, торжественных случаев не предвиделось, стало грустно, и одевались медленно, словно примериваясь к сладко млеющему, чистому телу и непривычно новому белью. Когда натягивали гимнастерки, опять увидели подворотнички и завздыхали: выходит, есть еще заботливые, теплые женщины на свете, есть и другая, недоступная им жизнь.
От этого у каждого должно было заныть сердце и грусть усилиться, но этого не случилось: за многие месяцы боев, грязи, крови, смертей они так втянулись в эту неестественность, что как бы забыли о существовании другой, чистой, неторопливой, в чем-то женственной жизни, ради которой они переносили все, что переносили. А эта жизнь, оказывается, существовала, она обволакивала и радовала, и за нее, забытую, явно стоило драться и терпеть то, что они терпели месяцами.
— Послали меня как-то в дом отдыха, — мягко акая, начал круглолицый. — Хорошо было… Море, понимаешь, кормежка… А вот такого… бельеца — не было. Белье свое привозили.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55