И пока одевались, пока перепоясывались и заправляли мятые, теплые шинельки, их не оставляло ощущение светлого, тихого праздника, случайной радости. Потому и шли они к штабу медсанбата не торопясь, прислушиваясь, как поскрипывает необычно ранний в том году снежок, с благодарностью принимая пощипывание мороза, — лица еще не высохли, и мороз брал хватко, — разбираясь каждый в своем, внутреннем, а все вместе привыкая к совершенно непостижимому для них — к отдыху.
А Жилина отдых этот уже не волновал. Он опять переживал статью. Получалось, что всему голова комбат Басин. Костя его уважал. Но ведь не Басин организовал отделение, не он отстоял его перед комиссаром. Это теперь, когда комиссар стал замполитом, теперь Басин все может решать по-своему. А прежний комбат капитан Лысов? Он и погиб, может, потому, что Жилин увлекся снайперской охотой и не прикрыл его в бою.
Костя не был виноват в смерти комбата, он это знал. И все знали. Но в душе, в самой ее глубине, жила и саднила вина перед Лысовым. От границы, через окружения, до Москвы Жилин прикрывал комбата, вытаскивал его раненого. Но здесь, в обыкновенном бою. не уберег, и вот Лысов забыт, и все его заслуги — Басину. Разве ж это справедливо?
Глава вторая
Они поселились вместе. Большая, еще новая, не перегороженная изба, уже утратившая свое домашне-крестьянское обличье, пахла дезинфекцией, простым мылом и немного не то мочой, не то гноем — тем самым душным, неестественным, чем пахнут госпитальные палаты. Но этот запах перебивался острым, свежим запахом хвои: лапник ковриками лежал у нар и кроватей, висел на межоконных проемах. Его глубокая, вошедшая в силу зелень словно сливалась с темным золотом голых стен и яркой, нарядной белизной новенького постельного белья, рождая ощущение забытой, детской, елочной праздничности.
В избе уже поселились отдыхающие — тоже обалдело-веселые, распаренные. Они заняли лучшие места — кровати и нары у окон и поближе к печи. Жилину и его новым товарищам остались только нары вдоль глухой стены.
Петр Глазков вздохнул и стал успокаивать:
— Это, может, даже к лучшему, потому что дуть меньше будет, и опять же…
— Хватит, — махнул рукой круглолицый Горбенко. — Было б лучше, они б не навалились. Иван Рябов решил за всех:
— Дареному коню в зубы не глядят, на бесплатном постое хозяев с полатей не сгоняют. И тут перебьемся.
Они кинули свои потощавшие сидоры на нары. Костина кирзовая сумка пришлась к краю, но Глазков сразу же уступил ему место в серединке, и эта не то что угодливость, а излишняя уступчивость не понравилась жившему в эти минуты обостренной справедливостью Косте.
Он огляделся и глубоко вздохнул. В его Камбициевке, как и в ее округе, русских печей не держали: слишком громоздки, да и дров в степном краю не напасешься. В деревнях и станицах топили соломой, подсолнечным и кукурузным будыльем. А чаще ставили плиты и топили каменным углем. Но Костя с первых, еще мирных учений признал русскую печь за свою. На ней хорошо было погреться после бросков и учебных атак. А в войну и говорить нечего…
Костя обошел печь и обнаружил, что вещей на ней не имеется. Видно, в избе собрались бывалые солдаты, привыкшие на постоях не зариться на теплые местечки, где отсиживалась детвора и старики. Жилин вернулся, взял свою сумку и шепнул Глазкову:
— На печь полезем?
Тот сразу понял, что к чему, и прихватил свой сидор.
Те, кто прибыл раньше, попробовали протестовать, но Рябов и Горбенко вступились за товарищей так, словно их маленькая удача была и их удачей. Горбенко даже крикнул:
— Это ж вам Жилин, а не кто другой. Понятно?
И когда кто-то сонно осведомился, чем же знаменит этот Жилин, Глазков уже с печки прокричал:
— Газеты читать надо, лапотники! Знаменитый снайпер! Тот, что машину взорвал. А это, как сами понимаете…
Договорить ему не дали. Но, вероятно, с этой минуты утвердилось странное положение Кости Жилина.
На обеде — не в котелках, а в мисках, только ложки свои, не где попало, а за столами — ребята из избы, не сговариваясь, отдали Косте лучшее место с краю, обращаясь с ним както подчеркнуто уважительно, так, что на это обратили внимание с других столов. И тогда их стол как бы возвысился: как-никак, а именно среди них сидела знаменитость. Уже в кино Костя почувствовал на себе любопытные взгляды, а потом и услышал вопрос шепотком:
— Вот это и есть Жилин?
Черт-те что получалось… С одной стороны, было, конечно, приятно, но с другой… С другой — непривычно, а главное, тревожно: вдруг обнаружится полуправда статьи, ее несправедливость? Поэтому Костя старался горбиться, сделаться незаметней и от этого становился еще заметней.
После кино, на танцах, в большом, обмазанном изнутри глиной овине слава прихватила его всерьез: на него смотрели и посмеивались уже девчонки. Их, как и говорили в ротах, было на удивление много. В чистеньком, пригнанном обмундировании и даже в чулочках телесного цвета — медсанбатовки и в гражданском, но тоже чистеньком и разглаженном — прачки. Были еще вольнонаемные — машинистки, писаря — кто в чем: и в военном, и в гражданском, все в пригнанных по ноге сапожках или туфельках. Так и хотелось смотреть на эти ножки — стройные и разные.
Имелась одна общая примета: все были хорошенькие. Такие хорошенькие — красивых как-то не замечалось, — что у Кости даже захватило дух. и гнет обостренной справедливости обернулся другой, радостной стороной.
Первый танец под хриплый патефон он не танцевал. И, наверное, правильно сделал — выиграл в цене. А когда заиграли «Рио-Риту», Жилин не выдержал. Эта иностранная, но такая близкая на его юге мелодия здесь, в овине, среди густого пара от дыхания, в мерцающем, вздрагивающем свете электричества (его подавал походный движок), в смешанном запахе дезинфекция н одеколона, в этом отчужденном, но удивительно прекрасном, как бы ненастоящем мире, этот мотив показался опьяняюще чужим, прекрасно-кощунственным.
Костя скинул шинель и пошел пригласить девчонку, которая смотрела на него особенно часто, удивленно и, как ему казалось, зазывно.
Танцевал он хорошо — он это знал. Но слаженности не получалось: волновался. Как только положил руку на девичью талию, ощутил ее еще настороженное, но приветливое тепло, так и разволновался. Пересохло во рту, забилось сердце. Н, может, поэтому, а может, потому, что девчонка танцевала совсем не так, как танцевали в Таганроге, он даже путался в фигурах. Но потом случилось то чудо, которое бывает на танцах: партнеры поняли друг друга. Костя чуть уступил, девушка поняла, что от нее требуется, и они затанцевали слаженно и четко. И так они были легки, так возвышенно-отчужденны. что танцующие не могли их не заметить и постепенно стали пропускать их в центр круга, раздаваясь и освобождая место.
Так они и танцевали посреди овина, под стосвечовой пульсирующей лампой, и мир для Кости стал ослепительным, парящим и одуряюще пахнущим. Исчезло и то, что вызвало сухость во рту и сердцебиение. Были только танец и хорошая партнерша. Он не видел, как шепчутся люди, не знал, что утвердил свою славу, не ведал, что стал первым кавалером этой смены. Он просто танцевал.
Но под конец танца, на крутом повороте С легким выпадом на себя — приятно же поприжать хорошенькую девчонку — он увидел в тусклом углу двух… пожалуй, не слишком молодых… а может, и молодых, но только полных… и опять-таки не полных, а крепких. Словом, двух прачек, сидящих наособицу. Потом он еще раз взглянул на них попристальней и заметил не хорошенькое, не красивое, а очень милое, светлоглазое лицо, большие красные, устало лежащие на полных коленях руки. И так это было удивительно — увидеть среди оживленных и хорошеньких девичьих лиц просто милое лицо и усталые руки, что Костя повернул партнершу так, чтобы подольше видеть это лицо. И чем дольше смотрел, тем больше оно ему нравилось. Только глаза не слишком понравились — они были строги и настороженны. Но когда эта незнакомка уловила его взгляд, ответила на него строго и неприступно, а потом вдруг улыбнулась, прикрыла красивые полные губы красной большой рукой и потупилась, Костя уже знал: следующий танец он будет танцевать с ней.
Потом, стоя в сторонке, в накинутой шинели, посасывая услужливо подсунутую цигарку, он все время глядел в дальний угол овина, но его закрывали отдыхающие. На Костю косились многие девчонки, а пристальней всего та, с которой он танцевал, но он смотрел в угол. И когда началось танго, он решительно пошагал в этот угол, но та, миловидная, строптиво вскинула голову и отвела взгляд. Костя слегка нагнулся, протягивая руку, а ему ответили:
— Мы — деревенские, такое не танцуем.
Впервые за все последние годы, и в армии и в гражданке, ему отказывали в танце. Он должен был растеряться, обидеться, но все то незримое, что окружало его весь этот день, не позволило сделать этого. Он улыбнулся:
— Жаль… А посидеть рядом можно? На него посмотрели свысока, но с интересом.
— Сиди… Место не купленное.
Что ж… Кажется, и в самом деле — деревенская…
Не Костя не любил отступать, устроился поудобней и, закинув ногу на ногу, осведомился:
— А что же вы танцуете?
Соседки переглянулись, и; миловидная отчужденно ответила:
— Здесь такое не играют.
Она явно набивала себе цену, и Костя начинал сердиться. Но чтоб не потерять формы, все еще улыбался, рассматривая ее. В общем-то, ничего особенного… Даже конопатки па переносье, а весной наверняка все щеки усеются. И возраст какой-то неопределенный.
Сбоку посмотришь — девчонка, а чуть повернется — женщина. Да еще усталая — морщинки у полных сомкнутых губ, морщинки под глазами, а сами глаза с прозеленью, очень уж неулыбчивы… но, кажется, не злые.
Он жадно курил, что-то болтал, но она гордо не отвечала. Когда он выдохся, она чуть брезгливо посоветовала:
— Шли бы вы, молодой человек, танцевать. Вон на вас как зыркают.
Если б она не сказала такого, он бы и сам ушел — унижаться не привык. А тут его заело.
Как назло, кончилось танго, и стали крутить вальс.
— Ну а вальс в вашей деревне танцевали?
Она обернулась, и ноздри ее чуть вздернутого носа раздулись.
— Шел бы ты, парень… — Она повернулась и посучнла ногами. Потупившийся от этой несправедливой неприязни Костя увидел ее ноги. Они были обуты в огромные растоптанные сапоги-кирзачи. Прачка, вероятно, поняла, что он увидел эти потрескавшиеся, но начищенные ворванью кирзачи, и поспешно засунула их под лавку.
Подруги пошептались, он боковым зрением увидел, как они стали отодвигаться от него, и понял: сейчас уйдут. Он разгадал их тайну, и они ему этого не простят. И Костя, все так же не поднимая головы и не разгибаясь, вслепую нашел ее руку, сжал ее и потянул на себя.
— Не уходи. Я понял.
Ее сильная, напружинившаяся рука обмякла, но слегка осипший голос прозвучал неожиданно громко:
— Чего ты понял? Чего ты понял? Шел бы ты…
На них оглянулись ближние пары — похоже, назревал скандал.
— Сиди. И не прыгай, обратно…
Наверное, ее поразило это его невозможное «обратно», и когда он поднял голову, она сидела рядом. Неприступно гордая и оскорбленная, порозовевшая, со страдающими, невидящими глазами. Но руку так и не вырвала.
Костя подвинулся ближе и тут только заметил, что подруга ушла. Он поудобнее перехватил ее руку, переплел пальцы и уложил свою тыльной стороной на ее круглое колено.
В Костю медленно проникала женская теплота, и он думал о своих — младшей сестренке и матери… Как они обходятся? Он перебирал в памяти домашние запасы и постепенно успокаивался: "Если не разграбили или не сожгли немцы, должны в тряпках и обувке не нуждаться. Отец умер недавно, от него осталось, да и от меня с братом все барахло на месте. Тяжело, ну да авось перебьются, пока мы тут…" Потом он стал думать о знакомых девчонках, прикидывая, как кто, повел себя при немцах, и мысли у него не всегда были добрыми… Под эти мысли рука у него непроизвольно сжималась, и он уже твердо знал (странно, что совсем не думал об этом, а уже знал…), как он поступит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55