Возле их каблуков образовалась тонкая, еще не окрепшая ледяная окантовка.
"Сколько ж она стоит… вот так? Нагнется, прополощет, выпрямится, выкрутит и снова нагнется…" Он не видел ее лица, не видел ее рук, но представил в ее слегка влажное от пота и брызг милое, усталое лицо, и ее красные припухшие руки, и говорить ему не захотелось. Он понял, что те остроносые, перешитые, а может, и специально для женщин сшитые сапожки, о которых он тай хорошо подумал, ей, Марии, не нужны, слишком они по ноге.
А ей вот здесь, у воды, на морозе, в сапоги следует подложить бумаги, к чулкам прибавить пару портянок, из которых хоть одна, была бы шерстяной…
И острая жалость к женщинам, час за часом, день за днем стирающим заношенное и замызганное белье в ледяной воде, на морозе, под постоянным огнем противника, от точности которого зависит их жизнь, ударила его больно и навсегда: такой войны он не представлял. Но он бы не был самим собой, если б не ответил весело, с ухмылочкойзаигрыванием:
— Вы что ж, девочки, геройствуете? Дымком на себя огонь вызываете?
Костя надеялся, что они удивятся, и он снисходительно разъяснит, что противник бьет по выгону не просто так, бездумно, а с умыслом, стараясь накрыть прачечное заведение, и уже приготовился к личному возвышению, чтобы с этой высоты ненадежней их успокоить, а самому покрасоваться перед Марией. Но одна из женщин зло выругалась, а вторая, та, что затронула Костю, ехидно улыбнулась и. переглянувшись с соседкой, с презрением сказала:
— Еще один отдыхающий… Чем они там, на передовой, занимаются?..
И они все, словно по команде, склонились над черной водой. Костя на мгновение смутился, а потом спросил:
— Не понял, девочки. На отдыхе я и в самом деле салага-первогодок. Может, что не так сказал?
И это его покаянная, а не задиристая, как, вероятно, уже бывало раньше, речь сняла отчуждение.
— Ну, ты ж военный человек, сержант, а вопросы задаешь глупые, — в сердцах сказала та, что ругалась.
Так я ж, девочки, как учили задаю. Иду, смотрю: вот разрывы, вот ваш свинарник. Линия одна. Урезать два деления — и вам амба. Вот и решил предупредить. Если что не так — простите.
Женщины опять переглянулись, и та, что задела Костю, рассудительно произнесла:
— Прощать нечего. Только, сержант, тут тоже не без понятия живут. Знаем, что к чему.
Здесь постреляет, а в свой час, когда потребуется — перенесет огонь.
Она сказала это "перенесет огонь" убежденно и так, как говорят хорошо обстрелянные военные люди, — столько в ее словах, самом тона было привычного спокойствия: Ему захотелось поспорить, узнать, откуда и почему у них такая убежденность, но он пропустил нужную секунду. И ему заметили:
— Поживешь — увидишь.
Кто-то спросил:
— На танцы ходишь? — Костя кивнул. — Вот там и поговорим.
Ему показалось, что женщины, хоть и мельком, взглянули на его кирзачи, и он поспешил отшутиться:
— Ну что ж… Годится. На танцах я, конечно, не все пойму — в этом деле я, обратно, салага, а вот после танцев… — он сделал короткую паузу и, сощурив масленые глазки, улыбнулся, — может, чему и научусь.
Прачки посмеялись, и он, словно нехотя, оторвался от притолоки и вышел за дверь.
Мария так и не оглянулась, даже слова не сказала. И уж когда он прикрыл дверь, она вытащила из-за пазухи стеганки матерчатые рукавицы, надела их и подошла к печке.
Обняв трубу, она долго стояла, грела руки и думала; темно-серые глаза то суживались, то широко открывались. Ее окликнула злая прачка:
— Хватит о хахале думать! Сейчас опять привезут.
Глава пятая
Вечером, в почти новых сапогах, Костя был в овине и встретился с Марией. Она смотрела на него недовольно и обиженно, но танцевала только с ним. Костя никак не мог понять, откуда у нее взялась высокомерная отчужденность, но все-таки шутил, стараясь растопить эту отчужденность. Иногда в ее глазах вспыхивали смешинки, но она сразу же отворачивалась.
К середине танцев Жилин в душе окончательно признал свое поражение и примолк, Мария торжественно вздернула милое округлое лицо, поджала пухлые, красиво изогнутые губы и предложила:
— Жарко… Пойдем охолонем.
Особой жары в почти неотапливаемом, да еще с беспрестанно хлопающими дверями, овине Костя не ощущал, но подчинился. Они прошли сквозь круговерть танцующих — независимые, недоступные и как будто надоевшие друг другу. Шедшая чуть впереди Мария свернула в проулок по тропке вдоль пряслин, а когда вышли за деревню, остановились. Костя собрался закурить, но Мария небрежно, словно нехотя, толкнула его, он поскользнулся и упал в снег, еще не слишком колючий, рыхлый. Он опешил, а Мария наклонилась и стала забрасывать его снегом. Снег падал на лицо, цеплялся за ресницы и. брови, вспыхивая радужными, веселыми шариками.
Сквозь эту радужность Костя увидел ее лицо — отчаянно-веселое, озорное и как бы отрешенное. Он вскочил на ноги и бросился было на нее, но она увернулась и побежала к недалекому лесу. Несколько раз Костя почти догонял Марию, даже обхватывал, стараясь свалить ее в снег, но она увертывалась и тихонько, наверное, чтоб не слышал тот, кому это не нужно, смеялась. У опушки он наконец схватил ее и повалил в снежные наметы — высокие и мягкие. В запале этой игры он еще не знал, зачем это ему нужно — обязательно повалить ее в снег, — но когда сделал это, то почувствовал некоторую растерянность и неудобство: так близко были ее, теперь почти черные, глаза, раскрасневшееся лицо и темные в снежных сумерках, приоткрытые, в облачках пахучего пара губы.
Мария ловко выскользнула, перевернула Костю и нажала на его плечи неожиданно сильными руками, вдавливая в снег. Он попробовал вырваться, но она сама отпустила его и, вскочив, бросилась в лес. Несколько раз он валил ее в сугробы и уже не в шутку прилагал все свои немалые силы, чтобы удержать ее под собой, не выпустить, но из этого ничего не получалось. Мария ловко выскальзывала, подминала Костю, и он начинал злиться.
Было в этой игре-завлекании, игре-примерке нечто удивительное, такое, чего никогда не испытывал Жилин. Ему начинало казаться, что она нарочно поддается ему, чтобы затем сразу же утвердить свое превосходство, показать, что она сильнее, ловчее и смелее… Все это задевало его самолюбие, но он не терял надежды одержать верх — все-таки он чувствовал, что иногда ему почти удается сломить ее; только бы чуть дыхания — и все в порядке. И в то же время, когда этого дыхания не хватало, ему казалось, что Мария только играет с ним, утверждая себя. И уж когда оба устали и, пожалуй, победа в игре-поединке вроде бы склонилась к Косте, Мария села в сугроб, поправила сбившийся платок и певуче, с усмешкой протянула:
— Хватит… Устала, — и, сверкнув глазами, добавила:
— Ты ж здоровый, черт. Даже не думала… Такой с виду худющий, а жилистый.
— А я ж — Жилин, — усмехнулся Костя и вдруг понял, что ему как-то не хочется побеждать ее. Он поднялся и протянул руку. Мария испытующе, но с улыбкой посмотрела па него и ухватилась за руку.
В деревню возвращались медленно, посмеиваясь и остывая. В проулке долго отряхивались, и тут он впервые почувствовал, как Мария, сбивая с него снег. словно ненароком прижимается к нему. Получалось как-то так, что, побежденный в игрепоединке, он словно бы достиг нечто, и это нечто заставило его подтянуться н сглотнуть слюну.
Теперь он взял ее под руку и из проулка повернул прямо к ее дому. И она не противилась, а вела себя так, словно там, в темном снежном лесу, свершилось какое-то таинство, после которого обоим все стало понятным и доступным.
В пахучем, простынном сумраке избы-общежития, замирая, Жилин в конце концов понял, что он проиграл не только игру-поединок, но и нечто неизмеримо большее. Мария легко приподняла его стриженую голову и положила к себе на мягкое, жаркое плечо, одной рукой обняла его, вздрагивающего от стыда и неутоленного желания, а второй стала гладить по лицу, словно отирая липкий пот.
— Успокойся… Эка беда… Ведь и так хорошо… — Она передохнула и неожиданно, с легким веселым придыханием, не сказала, а почти пропела:
— Хорошо-то ведь как… — На секунду примолкла и притихла, потом опять стала гладить его и приговаривать:
— Успокойся. Это со всяким может быть.
Вот это: "со всяким может быть", как свидетельство обидной для него опытности, он бессознательно отбросил, забыл, а все остальное словно впитывал в себя, все доверчивей и все спокойней приникая к ее мягкому, все горячеющему телу. Не он, она нашла какое-то особое мгновение, которое, может, и решило все, и стала целовать его мягко, ласково, как целуют грудного ребенка, чтобы не причинить ему боль, не повредить его молочной кожицы, целуют и понимают, что поцелуя те ребенку скорее всего не нужны, что нужны они самому целующему, чтобы хоть как-то излить свою нежность и преклонение перед собственным продолжением во времени.
А ему эти поцелуи показались в чем-то обидными, унижающими его мужское достоинство, и он. чуть сменив положение и приподнявшись на локте, стал целовать ее темные губы, все крепче, все отчаянней и безжалостней, пока неожиданно для него самого к нему не вернулось все, что должно было вернуться, и она, с легким вздохомсожалением оттого, что ее оторвали от мужчины-ребенка, покорилась…
С той ночи днем Жилин отсыпался, а в сумерках бежал к избе Марии. В простыннопахучем закутке, под шорохи, вздохи, неверные в сумерках шаги, они любили исступленно и самозабвенно, заметно худея и становясь гибкими и горячими. За сутки перед выпиской из дома отдыха, часа за три-четыре перед подъемом, Костя, боясь потревожить все время не высыпающуюся Марию, накинул шинель и вышел на крыльцо покурить.
За выгоном, на опушке леса медленно разгорался огонек. Ночь выдалась ясной, звездной, крепчал мороз, и даже сюда, в тыл, явственно доносились ворчливые очереди крупнокалиберного пулемета. Огонек то вспыхивал, то сникал — похоже, что его кто-то нарочно придерживал. Костя подумал, что огонь этот разгорается почти на той самой линии, которая соединяет выгон, где рвутся немецкие снаряды, и свинарник-прачечную.
В небе народилось тарахтение самолетного мотора. Огонь погас, только иногда снопом вспыхивали искры. Самолет, видно, выровнял направление и прошел над крыльцом, Костей, выгоном и огоньком. Потом опять все смолкло.
Жилин вернулся в избу и разбудил Марию:
— Слушай, где у вас замполит живет?
Она не сразу поняла его, но потом спросила:
— Пойдешь покаешься?
— Я серьезно…
— Так и я ж серьезно.
— Чего ж это, интересно, мне каяться?
— Ну как же… Послезавтра на передовую, так сегодня сам признаешься, что столько дней в самоволках пропадал.
Да ну тебя, — рассмеялся Костя. — Я ж действительно серьезно.
— Он рассказал об огоньке на опушке, самолете и о том, как он боится за нее: ведь стоит только противнику чуть довернуть прицел…
— Ладно уж, досыпай, вояка… Это наш старшина с фрицами в прятки играет.
— Не понял.
— Фрицы летают точно по расписанию. Вот к этому времени старшина и разводит огонь.
Утром на том месте он еще и дым пустит. Вот фрицы и начнут лупцевать. А наш дымок, от прачечной, останется в стороне. Понял?
Потому, что она объясняла все это ленивенько, а потом обняла его, холодного с мороза, он опять почувствовал себя побежденным и, главное, беспомощным и до противности непонятливым.
Мария молча приникла к нему и уронила на его ключицу слезу. Теплая, она перекатилась по выпирающей косточке, пощекотала кожу и приняла другую слезу.
— Ты чего? — растерянно и виновато спросил он.
— Так… — всхлипнула она. — Только один денечек… Всего один…
Она тихо, без всхлипов плакала, он прижимал ее сильное большое тело, гладил и целовал теперь так, как целуют ребенка, стараясь не причинить ей вреда или боли…
Глава шестая
Ребята из палаты-Избы отнеслись к жилинским похождениям равнодушно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
"Сколько ж она стоит… вот так? Нагнется, прополощет, выпрямится, выкрутит и снова нагнется…" Он не видел ее лица, не видел ее рук, но представил в ее слегка влажное от пота и брызг милое, усталое лицо, и ее красные припухшие руки, и говорить ему не захотелось. Он понял, что те остроносые, перешитые, а может, и специально для женщин сшитые сапожки, о которых он тай хорошо подумал, ей, Марии, не нужны, слишком они по ноге.
А ей вот здесь, у воды, на морозе, в сапоги следует подложить бумаги, к чулкам прибавить пару портянок, из которых хоть одна, была бы шерстяной…
И острая жалость к женщинам, час за часом, день за днем стирающим заношенное и замызганное белье в ледяной воде, на морозе, под постоянным огнем противника, от точности которого зависит их жизнь, ударила его больно и навсегда: такой войны он не представлял. Но он бы не был самим собой, если б не ответил весело, с ухмылочкойзаигрыванием:
— Вы что ж, девочки, геройствуете? Дымком на себя огонь вызываете?
Костя надеялся, что они удивятся, и он снисходительно разъяснит, что противник бьет по выгону не просто так, бездумно, а с умыслом, стараясь накрыть прачечное заведение, и уже приготовился к личному возвышению, чтобы с этой высоты ненадежней их успокоить, а самому покрасоваться перед Марией. Но одна из женщин зло выругалась, а вторая, та, что затронула Костю, ехидно улыбнулась и. переглянувшись с соседкой, с презрением сказала:
— Еще один отдыхающий… Чем они там, на передовой, занимаются?..
И они все, словно по команде, склонились над черной водой. Костя на мгновение смутился, а потом спросил:
— Не понял, девочки. На отдыхе я и в самом деле салага-первогодок. Может, что не так сказал?
И это его покаянная, а не задиристая, как, вероятно, уже бывало раньше, речь сняла отчуждение.
— Ну, ты ж военный человек, сержант, а вопросы задаешь глупые, — в сердцах сказала та, что ругалась.
Так я ж, девочки, как учили задаю. Иду, смотрю: вот разрывы, вот ваш свинарник. Линия одна. Урезать два деления — и вам амба. Вот и решил предупредить. Если что не так — простите.
Женщины опять переглянулись, и та, что задела Костю, рассудительно произнесла:
— Прощать нечего. Только, сержант, тут тоже не без понятия живут. Знаем, что к чему.
Здесь постреляет, а в свой час, когда потребуется — перенесет огонь.
Она сказала это "перенесет огонь" убежденно и так, как говорят хорошо обстрелянные военные люди, — столько в ее словах, самом тона было привычного спокойствия: Ему захотелось поспорить, узнать, откуда и почему у них такая убежденность, но он пропустил нужную секунду. И ему заметили:
— Поживешь — увидишь.
Кто-то спросил:
— На танцы ходишь? — Костя кивнул. — Вот там и поговорим.
Ему показалось, что женщины, хоть и мельком, взглянули на его кирзачи, и он поспешил отшутиться:
— Ну что ж… Годится. На танцах я, конечно, не все пойму — в этом деле я, обратно, салага, а вот после танцев… — он сделал короткую паузу и, сощурив масленые глазки, улыбнулся, — может, чему и научусь.
Прачки посмеялись, и он, словно нехотя, оторвался от притолоки и вышел за дверь.
Мария так и не оглянулась, даже слова не сказала. И уж когда он прикрыл дверь, она вытащила из-за пазухи стеганки матерчатые рукавицы, надела их и подошла к печке.
Обняв трубу, она долго стояла, грела руки и думала; темно-серые глаза то суживались, то широко открывались. Ее окликнула злая прачка:
— Хватит о хахале думать! Сейчас опять привезут.
Глава пятая
Вечером, в почти новых сапогах, Костя был в овине и встретился с Марией. Она смотрела на него недовольно и обиженно, но танцевала только с ним. Костя никак не мог понять, откуда у нее взялась высокомерная отчужденность, но все-таки шутил, стараясь растопить эту отчужденность. Иногда в ее глазах вспыхивали смешинки, но она сразу же отворачивалась.
К середине танцев Жилин в душе окончательно признал свое поражение и примолк, Мария торжественно вздернула милое округлое лицо, поджала пухлые, красиво изогнутые губы и предложила:
— Жарко… Пойдем охолонем.
Особой жары в почти неотапливаемом, да еще с беспрестанно хлопающими дверями, овине Костя не ощущал, но подчинился. Они прошли сквозь круговерть танцующих — независимые, недоступные и как будто надоевшие друг другу. Шедшая чуть впереди Мария свернула в проулок по тропке вдоль пряслин, а когда вышли за деревню, остановились. Костя собрался закурить, но Мария небрежно, словно нехотя, толкнула его, он поскользнулся и упал в снег, еще не слишком колючий, рыхлый. Он опешил, а Мария наклонилась и стала забрасывать его снегом. Снег падал на лицо, цеплялся за ресницы и. брови, вспыхивая радужными, веселыми шариками.
Сквозь эту радужность Костя увидел ее лицо — отчаянно-веселое, озорное и как бы отрешенное. Он вскочил на ноги и бросился было на нее, но она увернулась и побежала к недалекому лесу. Несколько раз Костя почти догонял Марию, даже обхватывал, стараясь свалить ее в снег, но она увертывалась и тихонько, наверное, чтоб не слышал тот, кому это не нужно, смеялась. У опушки он наконец схватил ее и повалил в снежные наметы — высокие и мягкие. В запале этой игры он еще не знал, зачем это ему нужно — обязательно повалить ее в снег, — но когда сделал это, то почувствовал некоторую растерянность и неудобство: так близко были ее, теперь почти черные, глаза, раскрасневшееся лицо и темные в снежных сумерках, приоткрытые, в облачках пахучего пара губы.
Мария ловко выскользнула, перевернула Костю и нажала на его плечи неожиданно сильными руками, вдавливая в снег. Он попробовал вырваться, но она сама отпустила его и, вскочив, бросилась в лес. Несколько раз он валил ее в сугробы и уже не в шутку прилагал все свои немалые силы, чтобы удержать ее под собой, не выпустить, но из этого ничего не получалось. Мария ловко выскальзывала, подминала Костю, и он начинал злиться.
Было в этой игре-завлекании, игре-примерке нечто удивительное, такое, чего никогда не испытывал Жилин. Ему начинало казаться, что она нарочно поддается ему, чтобы затем сразу же утвердить свое превосходство, показать, что она сильнее, ловчее и смелее… Все это задевало его самолюбие, но он не терял надежды одержать верх — все-таки он чувствовал, что иногда ему почти удается сломить ее; только бы чуть дыхания — и все в порядке. И в то же время, когда этого дыхания не хватало, ему казалось, что Мария только играет с ним, утверждая себя. И уж когда оба устали и, пожалуй, победа в игре-поединке вроде бы склонилась к Косте, Мария села в сугроб, поправила сбившийся платок и певуче, с усмешкой протянула:
— Хватит… Устала, — и, сверкнув глазами, добавила:
— Ты ж здоровый, черт. Даже не думала… Такой с виду худющий, а жилистый.
— А я ж — Жилин, — усмехнулся Костя и вдруг понял, что ему как-то не хочется побеждать ее. Он поднялся и протянул руку. Мария испытующе, но с улыбкой посмотрела па него и ухватилась за руку.
В деревню возвращались медленно, посмеиваясь и остывая. В проулке долго отряхивались, и тут он впервые почувствовал, как Мария, сбивая с него снег. словно ненароком прижимается к нему. Получалось как-то так, что, побежденный в игрепоединке, он словно бы достиг нечто, и это нечто заставило его подтянуться н сглотнуть слюну.
Теперь он взял ее под руку и из проулка повернул прямо к ее дому. И она не противилась, а вела себя так, словно там, в темном снежном лесу, свершилось какое-то таинство, после которого обоим все стало понятным и доступным.
В пахучем, простынном сумраке избы-общежития, замирая, Жилин в конце концов понял, что он проиграл не только игру-поединок, но и нечто неизмеримо большее. Мария легко приподняла его стриженую голову и положила к себе на мягкое, жаркое плечо, одной рукой обняла его, вздрагивающего от стыда и неутоленного желания, а второй стала гладить по лицу, словно отирая липкий пот.
— Успокойся… Эка беда… Ведь и так хорошо… — Она передохнула и неожиданно, с легким веселым придыханием, не сказала, а почти пропела:
— Хорошо-то ведь как… — На секунду примолкла и притихла, потом опять стала гладить его и приговаривать:
— Успокойся. Это со всяким может быть.
Вот это: "со всяким может быть", как свидетельство обидной для него опытности, он бессознательно отбросил, забыл, а все остальное словно впитывал в себя, все доверчивей и все спокойней приникая к ее мягкому, все горячеющему телу. Не он, она нашла какое-то особое мгновение, которое, может, и решило все, и стала целовать его мягко, ласково, как целуют грудного ребенка, чтобы не причинить ему боль, не повредить его молочной кожицы, целуют и понимают, что поцелуя те ребенку скорее всего не нужны, что нужны они самому целующему, чтобы хоть как-то излить свою нежность и преклонение перед собственным продолжением во времени.
А ему эти поцелуи показались в чем-то обидными, унижающими его мужское достоинство, и он. чуть сменив положение и приподнявшись на локте, стал целовать ее темные губы, все крепче, все отчаянней и безжалостней, пока неожиданно для него самого к нему не вернулось все, что должно было вернуться, и она, с легким вздохомсожалением оттого, что ее оторвали от мужчины-ребенка, покорилась…
С той ночи днем Жилин отсыпался, а в сумерках бежал к избе Марии. В простыннопахучем закутке, под шорохи, вздохи, неверные в сумерках шаги, они любили исступленно и самозабвенно, заметно худея и становясь гибкими и горячими. За сутки перед выпиской из дома отдыха, часа за три-четыре перед подъемом, Костя, боясь потревожить все время не высыпающуюся Марию, накинул шинель и вышел на крыльцо покурить.
За выгоном, на опушке леса медленно разгорался огонек. Ночь выдалась ясной, звездной, крепчал мороз, и даже сюда, в тыл, явственно доносились ворчливые очереди крупнокалиберного пулемета. Огонек то вспыхивал, то сникал — похоже, что его кто-то нарочно придерживал. Костя подумал, что огонь этот разгорается почти на той самой линии, которая соединяет выгон, где рвутся немецкие снаряды, и свинарник-прачечную.
В небе народилось тарахтение самолетного мотора. Огонь погас, только иногда снопом вспыхивали искры. Самолет, видно, выровнял направление и прошел над крыльцом, Костей, выгоном и огоньком. Потом опять все смолкло.
Жилин вернулся в избу и разбудил Марию:
— Слушай, где у вас замполит живет?
Она не сразу поняла его, но потом спросила:
— Пойдешь покаешься?
— Я серьезно…
— Так и я ж серьезно.
— Чего ж это, интересно, мне каяться?
— Ну как же… Послезавтра на передовую, так сегодня сам признаешься, что столько дней в самоволках пропадал.
Да ну тебя, — рассмеялся Костя. — Я ж действительно серьезно.
— Он рассказал об огоньке на опушке, самолете и о том, как он боится за нее: ведь стоит только противнику чуть довернуть прицел…
— Ладно уж, досыпай, вояка… Это наш старшина с фрицами в прятки играет.
— Не понял.
— Фрицы летают точно по расписанию. Вот к этому времени старшина и разводит огонь.
Утром на том месте он еще и дым пустит. Вот фрицы и начнут лупцевать. А наш дымок, от прачечной, останется в стороне. Понял?
Потому, что она объясняла все это ленивенько, а потом обняла его, холодного с мороза, он опять почувствовал себя побежденным и, главное, беспомощным и до противности непонятливым.
Мария молча приникла к нему и уронила на его ключицу слезу. Теплая, она перекатилась по выпирающей косточке, пощекотала кожу и приняла другую слезу.
— Ты чего? — растерянно и виновато спросил он.
— Так… — всхлипнула она. — Только один денечек… Всего один…
Она тихо, без всхлипов плакала, он прижимал ее сильное большое тело, гладил и целовал теперь так, как целуют ребенка, стараясь не причинить ей вреда или боли…
Глава шестая
Ребята из палаты-Избы отнеслись к жилинским похождениям равнодушно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55