А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


— Вам-то мать, конечно же, никогда ничего не оставит, — начал он.
— Почему бы и нет? — спросил я.
Он нахмурился.
— Когда Каролина забеременела, это было чудовищной трагедией, разве не так? Сцены были ужасные. Крику было! Я это помню... но никто мне не объяснял. Я знаю только, что все изменилось из-за вас. Каролина уехала, и мать стала злобной старой каргой, и я, прежде чем уехал, провел столько ужасных лет в ее огромном доме... Она ненавидела вас. Знаете, как она вас называла? Гадкий Каролинин эмбрион, вот как. Вонючий Каролинин эмбрион.
Он выжидательно уставился на меня, но я, честно говоря, ничего не ощущал. Ненависть этой старухи уже много лет не трогала меня.
— Я все же выделю вам кое-какие деньги, — сказал он, — если вы докажете, что Аманда мертва.
* * *
В субботу утром мне позвонил Джереми Фолк.
— Вы будете дома завтра? — спросил он.
— Да, но...
— Ладно. Я заскочу. — Он положил трубку, не дав мне возможности сказать ему, что я не желаю его видеть. Я подумал, что это еще прогресс, что он вообще предупредил о своем посещении, а не просто заявился.
Также в субботу я наткнулся на почте на Барта Андерфилда и вместо того, чтобы, как обычно, обменяться с ним дежурным “доброе утро”, я задал ему вопрос:
— Где сейчас Элджин Йаксли, Барт?
— В Гонконге, — ответил он. — А почему ты спрашиваешь?
— На праздники поехал? — сказал я.
— Нет, конечно же. Он там живет.
— Но ведь он сейчас здесь, разве не так?
— Нет. Он бы сказал мне.
— Но он должен быть здесь, — настаивал я.
— Почему? — раздраженно сказал Барт. — Его тут нет. Он работает в агентстве по торговле чистокровными лошадьми, и свободного времени у него не так много. А тебе-то что?
— Я просто подумал... я его видел.
— Ты не мог его видеть. Когда?
— Ну... на прошлой неделе. Позавчера неделя стукнула.
— Ну, так ты ошибся, — торжествующе сказал Барт. — Это же был день похорон Джорджа Миллеса, и Элджин прислал мне телеграмму... — Он помедлил, блеснув глазами, но продолжил: — ...И телеграмма была из Гонконга.
— Телеграмму с соболезнованиями, да?
— Джордж Миллес, — злобно сказал Барт, — был сволочью.
— Так ты, значит, не ходил на похороны?
— Ты что, спятил? Я плюнул на его гроб!
— Он что, заловил тебя в камеру, а, Барт?
Глаза его сузились, и он не ответил.
— Ладно, — сказал я, пожав плечами. — Думаю, не ошибусь, если скажу, что много кто облегченно вздохнул, когда он погиб.
— Скорее, пали на колени и возблагодарили Бога.
— А ты не слышал сейчас ничего об этом парне, который застрелил лошадей Элджина? Как там его... Теренс О'Три?
— Все еще в тюряге, — сказал Барт.
— Но, — сказал я, считая по пальцам, — март, апрель, май... он уже должен выйти.
— Он потерял право на досрочное освобождение, — сказал Барт. — Он ударил охранника.
— Откуда ты знаешь? — с любопытством спросил я.
— Я... в общем, слышал. — Внезапно разговор ему надоел, и он начал бочком-бочком пробираться к выходу.
— А ты слышал, что дом Джорджа Миллеса сгорел? — сказал я.
Он кивнул.
— Конечно. Слышал на скачках.
— И о том, что этот поджог?
Он так и замер на ходу.
— Поджог? — изумленно спросил он. — Зачем кому-то... Ох! — Тут он вдруг понял, зачем. Я подумал, что вряд ли он изобразил это изумленное восклицание.
Он не знал.
Элджин Йаксли был в Гонконге. Теренс О'Три сидел в тюрьме, так что ни они, ни Барт Андерфилд не совершали ограбления, не били женщину и не поджигали дома.
Все простые объяснения оказались неверными.
* * *
“Я слишком быстро сделал вывод”, — с раскаянием подумал я.
Только потому, что я не любил Джорджа Миллеса, я с такой готовностью поверил в то, что он нечист на руку. Он сделал этот обвиняющий снимок, но ведь ничем нельзя было доказать, что он им воспользовался, за исключением того, что Элджин Йаксли стал работать за плату в Гонконге, вместо того чтобы вложить страховые деньги снова в скачки. Любой имеет право это сделать. От этого преступниками не становятся.
Но он все же был преступником. Он присягнул, что никогда не видел Теренса О'Три, а на самом деле видел. И было это уж точно до суда, поскольку Теренс О'Три до сих пор сидел в тюрьме. И не в те зимние месяцы прямо перед судом, поскольку погода на снимке была пригодная для сидения на улице, а еще там была... я невольно заметил и теперь вспомнил... там на столе перед французом лежала газета, на которой, возможно, удастся разглядеть дату.
Я медленно и задумчиво пошел домой и через диапроектор спроецировал на стене свой большей новый снимок.
Газета перед французом лежала на столе слишком плоско. Нельзя было различить ни даты, ни какого-нибудь полезного заголовка.
С сожалением я рассматривал снимок, чтобы найти хоть что-нибудь, по чему можно было бы определить дату. И вот в глубине, рядом с мадам и ее кассой внутри кафе, я увидел висящий на стене календарь. Буквы и цифры на нем можно было различить по очертаниям, пусть и не четко, но они говорили, что это месяц “avril” прошлого года.
Лошади Элджина Йаксли были отправлены на выпас в конце апреля и застрелены четвертого мая.
Я выключил проектор и поехал на Виндзорские скачки, ломая голову над этой несовместимостью и чувствуя, что я завернул за угол в лабиринте в уверенности, что дойду до центра, но наткнулся на тупик, окруженный десятиметровой живой изгородью.
В Виндзоре скачки были средненькие, все звезды были на более важных в Челтенхеме, и из-за слабого соперничества одна из самых медленных старых скаковых лошадей в конце концов победила. Половина остальных столь же старых скакунов весьма любезно попадали, и мой дряхлый дружок с повисшей от усталости головой пришел первым после трех с половиной миль утомительной дистанции.
Конь с раздувающимися боками стоял в паддоке. Я, едва ли менее усталый, расстегивал подпругу и снимал седло, но удивление и удовольствие его пожилой верной хозяйки стоило всех этих усилий.
— Я знала, что он когда-нибудь победит, — возбужденно говорила она. — Я знала. Разве он не отличный старикан?
— Отличный, — согласился я.
— Это его последний сезон, понимаете. Я отправляю его на покой. — Она потрепала коня по шее и сказала ему на ухо: — Мы все немного устали, старик, правда? И что еще более жаль, дальше идти нельзя. Все кончается, старик. Но сегодня это было здорово.
Я вышел и встал на весы, унося с собой ее слова: все кончается, но сегодня это было здорово. Десять лет — это было здорово, но все кончается.
Большая часть моего сознания все еще сопротивлялась мысли о конце, особенно о конце по приказу Виктора Бриггза, но где-то там, во тьме, хрупкий росток смирения уже выпустил свой первый листок. Жизнь меняется, все кончается. Я и сам изменился. Я не хотел этого, но это случилось. Мое долгое спокойное плавание медленно близилось к концу.
Никто из тех, кто стоял снаружи весовой, и не догадывался об этом. Я, что было не свойственно мне, выиграл на этой неделе четыре скачки. Я был жокеем в самом расцвете. Я довел до финиша старого неудачника. На следующую неделю мне предложили пять скачек другие тренеры, кроме Гарольда. Синдром “удача приносит удачу”. Фанфары. Все на высокой ноте, все вокруг улыбаются. Семь дней с того заезда на Дэйлайте — и настроение на семь лиг от прежнего.
Поздравления лили мне бальзам на душу, я отбросил всякие сомнения, и если бы кто-нибудь в тот миг спросил меня насчет ухода на покой, я сказал бы: “О, да... лет через пять”.
Но никто не спрашивал меня. Никто и не ждал, что я уйду. Покой — это слово было в душе у меня, не у них.
* * *
Джереми Фолк приехал следующим утром, как и сказал. С виноватым видом, сложившись по-журавлиному, протиснулся в парадную дверь и пошел за мной на кухню.
— Шампанского? — сказал я, вынимая бутылку из холодильника.
— Сейчас... в смысле... только десять часов, — сказал он.
— Четыре победы, — ответил я, — это надо отпраздновать. Может, вы предпочитаете кофе?
— Ну... честно говоря... нет.
Он отпил свой первый глоток так, словно бы порок, таившийся в вине, одолеет его, и я понял, что, несмотря на всю свою хитрость, он в душе был конформистом.
Он прилагал усилия, чтобы в своей одежде казаться непринужденным. А одет он был в шерстяную клетчатую рубашку с вязаным галстуком, аккуратный бледно-голубой пуловер. Что бы он там ни думал о моем незастегнутом воротничке, обшлагах и небритом подбородке, он промолчал. Он, как обычно, окинул меня изучающим взглядом с высоты своего роста и, сформулировав вопрос, снова посмотрел мне в лицо.
— Вы встречались... ну, с Джеймсом Нором?
— Да.
Я знаком велел ему сесть на кожаную угловую банкетку у кухонного стола, затем сам присоединился к нему, поставив бутылку в пределах досягаемости.
— Он уютно содомствует себе на Кэмден-Хилл.
— О, — сказал Джереми Фолк. — А…
Я улыбнулся.
— Однажды миссис Нор без предупреждения нанесла ему визит. Прежде она там не бывала. Встретила приятеля Джеймса и, полагаю, впервые поняла, что ее сын на все сто процентов “голубой”.
— О, — сказал Джереми, вникнув поглубже.
Я кивнул.
— Детей у него нет.
— Потому-то она и подумала об Аманде. — Он вздохнул и отпил немного бледно-золотистой шипучей жидкости. — Вы уверены, что он “голубой”? В смысле… он признался?
— Фактически. Но в любом случае, он гомик. Вы должны знать, что это такое.
Вид у него был слегка ошарашенный, и он попытался скрыть смущение под обычной глупой болтовней.
— Правда? В смысле... вы?.. Ну... в смысле… живете один... Я не должен спрашивать. Извините.
— Если я с кем-то и сплю, то с женщинами, — мягко сказал я. — Я просто не люблю постоянных связей.
Он спрятал свой нос и свою растерянность в бокале, и я подумал о Данкене и Чарли, которые обнимались и целовались и любили друг друга на моих глазах целых четыре года. Чарли был старше Данкена — зрелый мужчина около сорока лет, основательный, трудолюбивый и добрый. Чарли был для меня и отцом, и дядей, и защитником, Данкен был разговорчив и задирист, очень компанейский человек, и ни он, ни Чарли никогда не пытались заставлять меня жить, как они.
Данкен постепенно становился все менее разговорчивым, более сварливым и менее компанейским. Однажды он влюбился в кого-то другого и ушел от нас. Горе Чарли было отчаянным и глубоким. Он обнял меня за плечи, прижал к себе и заплакал. И я тоже заплакал, жалея несчастного Чарли.
Моя мать приехала через неделю, влетела в дом, словно порыв ветра. Огромные глаза, впалые щеки, развевающийся шелковый шарф.
— Ты ведь понимаешь, Чарли, дорогой, — сказала она, — что я не могу оставить у тебя Филипа теперь, когда Данкена нет. Посмотри на него, дорогой, — он вырос, его вряд ли можно назвать некрасивым. Милый Чарли, ты же понимаешь, что он не может оставаться здесь. Больше не может. — Она посмотрела на меня, румяная и еще более хрупкая, чем я помнил, и куда менее красивая. — Иди, собирай вещи, Филип, милый. Мы едем в деревню.
Чарли зашел в маленькую комнатушку, которую они с Данкеном устроили для меня в углу мастерской, и я сказал ему, что не хочу от него уезжать.
— Твоя мама права, малыш, — сказал он. — Пора тебе уезжать. Мы должны делать так, как она говорит.
Он помог мне собраться и на прощание подарил один из своих фотоаппаратов. И за какой-то день меня выдернули из прежней жизни и швырнули в новую. В тот вечер я узнал, как чистить стойло, а наутро начал ездить верхом.
Через неделю я написал Чарли, чтобы сказать, что тоскую по нему, а он утешал меня, написав, что скоро я привыкну. Так и вышло. А Чарли горько тосковал по Данкену и однажды проглотил двести таблеток снотворного. За неделю до этого он составил завещание, оставив мне свое имущество, включая все его камеры и оборудование для проявочной. Он также оставил мне письмо, в котором просил прощения и желал мне удачи. “Следи за матерью, — писал он. — Думаю, она больна. Продолжай фотографировать, у тебя уже хороший глаз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41