— Это случайно не граф?
— Mechant [злюка (фр.)], — по привычке бросила она. Она и вправду переняла от этой кровати — а может быть, от графа? — небрежный, многоопытный тон кокетки восемнадцатого века.
— А с какой стати ему тебя ревновать?
— Может, он думает, что ты вовсе мне не сын?
— Ты хочешь сказать, что он твой любовник?
И я подумал, что бы сказал мой неведомый отец, чья фамилия — как мне говорили — была Браун, о своем черном преемнике.
— Чему ты смеешься, милый?
— Ты — замечательная женщина, мама.
— Под конец жизни мне немножко повезло.
— Это ты о Марселе?
— Да нет! Он славный мальчик, и все. Я говорю о гостинице. Ведь это — мое единственное имущество за всю жизнь. Она мне принадлежит целиком. И не заложена. Даже за мебель все выплачено.
— А картины?
— Они, конечно, висят для продажи. Я их беру на комиссию.
— Ты купила ее на деньги графа?..
— Да нет же, ничего подобного. От графа я не получила ничего, кроме титула, да и его я не проверяла по Готскому альманаху, так что не знаю, существует ли он вообще. Нет, тут мне просто-напросто привалило счастье. Некий мсье Дешо тут, в Порт-о-Пренсе, очень огорчался, что платит большие налоги, а так как я в то время работала у него секретаршей, я разрешила ему перевести гостиницу на мое имя. Конечно, мы составили завещание, где моим наследником на гостиницу я назвала его, а так как мне было за шестьдесят, а ему только тридцать пять, сделка казалась ему верной.
— Он тебе доверял?
— И правильно делал, милый. Но он зря вздумал гонять на спортивном «мерседесе» по здешним дорогам. Счастье еще, что больше не было жертв.
— И ты стала владелицей его имущества?
— Он был бы очень доволен, если бы это знал. Ах, милый, ты и не представляешь, как он ненавидел свою жену! Огромная, толстая, малограмотная негритянка! Разве она смогла бы вести дело? Конечно, после его смерти завещание пришлось переписать, — твой отец, если он еще жив, мог оказаться моим наследником. Кстати, я завещала святым отцам из твоего колледжа мои четки и молитвенник. Меня всегда мучила совесть, что я так с ними обошлась, но в то время я нуждалась в деньгах. Твой отец был порядочной свиньей, упокой господи его душу!
— Значит, он все-таки умер?
— Подозреваю, что да, но у меня нет никаких доказательств. Люди теперь живут так долго. Бедняга!
— Я разговаривал с твоим доктором.
— С доктором Мажио? Жаль, что я не встретила его, когда он был помоложе. Вот это мужчина, правда?
— Он говорит, если ты будешь спокойно лежать...
— Я и так лежу не вставая, — сказала она и улыбнулась понимающей и жалкой улыбкой. — Ну чем еще я могу ему угодить? Знаешь, этот славный человек спросил, не хочу ли я позвать священника. А я ему говорю: «Право же, доктор, исповедь меня чересчур разволновала бы — подумайте, чего только мне не придется вспоминать». Милый, если тебе не трудно, пойди, пожалуйста, и приоткрой чуточку дверь.
Я выполнил ее просьбу. Коридор был пуст. Снизу донеслось звяканье вилок и ножей и голос: «Ох, птенчик, ты действительно думаешь, что у меня получится?»
— Спасибо, милый. Мне хотелось удостовериться... Раз ты все равно встал, подай мне, пожалуйста, щетку для волос. Еще раз спасибо. Большое спасибо. Хорошо, когда у старухи рядом сын... — Она помолчала, наверно, ждала, что я, как альфонс, буду уверять ее, что она совсем еще не старая. — Я хотела поговорить с тобой насчет моего завещания, — продолжала она с легкой обидой, приглаживая щеткой свои густые, неправдоподобные волосы.
— Может, тебе лучше отдохнуть? Доктор не велел мне долго у тебя сидеть.
— Надеюсь, тебе отвели хороший номер? В некоторых комнатах еще пустовато. Наличных на обстановку не хватает.
— Я остановился в «Эль Ранчо».
— Ах, милый, ты непременно должен жить здесь. Тебе не следует создавать рекламу этому американскому притону. В конце концов, я как раз и хотела тебе это сказать: гостиница когда-нибудь будет твоей. Мне только вот что хотелось тебе объяснить... Законы такие путаные, надо все предусмотреть... капитал гостиницы в акциях, и я завещала треть Марселю. Если ты с ним поладишь, он очень тебе пригодится, а мне надо что-то сделать для мальчика, правда? Он ведь тут не только управляющий. Понимаешь? Ну, ты же мой сын, ты все понимаешь.
— Понимаю.
— Я так тебе рада. Боялась сделать промашку... Эти гаитянские юристы на завещаниях собаку съели... Я скажу Марселю, что ты сразу все возьмешь в свои руки. Только веди себя потактичнее с ним, прошу тебя. Марсель такой обидчивый.
— А ты, мама, полежи тихонько. Отдохни. Если можешь, не думай больше о делах. Постарайся заснуть.
— Отдохнем в могиле. Нет, не желаю торопить смерть. Она и так длится очень долго.
Я снова приложился губами к выбеленной стене. Она томно закрыла глаза в знак любви, и я на цыпочках пошел к двери. Когда я неслышно ее отворял, чтобы не побеспокоить мать, она вдруг захихикала.
— Сразу видно, что ты мой сын, — сказал она. — Какую роль ты сейчас играешь?
Это были последние слова, которые я от нее услышал, и я по сей день не знаю, что она этим хотела сказать.
Я взял такси до «Эль Ранчо» и остался там ужинать. Ресторан был полон, в буфете возле бассейна для плавания подавали гаитянские блюда, специально рассчитанные на вкус американцев; костлявый человек в остроконечной шляпе лихо выбивал дробь на гаитянском барабане, и вот именно тогда, в первый же вечер, у меня родилась честолюбивая мечта превратить «Трианон» в первоклассное заведение. Пока что он явно был гостиницей второго сорта. Я понимал, что только мелкие туристские агентства посылали туда своих клиентов, и сомневался, чтобы его доходы могли удовлетворить наши с Марселем потребности. Я решил преуспеть, и преуспеть крупно; когда-нибудь я еще буду иметь удовольствие отсылать лишних постояльцев с моей рекомендацией в «Эль Ранчо». И как ни странно, мечта моя, хоть и ненадолго, сбылась. За три сезона я превратил обшарпанный «Трианон» в самую модную гостиницу Порт-о-Пренса, а потом еще три сезона наблюдал, как она снова приходит в упадок, пока наконец не докатился до того, что у меня остались только Смиты в номере люкс «Джон Барримор» да мертвый министр в бассейне.
В тот вечер я расплатился по счету, снова взял такси и, спустившись с холма, вступил в свои владения, где я уже ощущал себя полновластным хозяином. Завтра я проверю с Марселем счета, познакомлюсь с персоналом гостиницы и возьму бразды правления в свои руки. Я уже подумывал, как бы откупиться от Марселя, но с этим, конечно, придется обождать, пока моя мать на отойдет в мир иной. Мне предоставили большой номер на одной площадке с ней. Мебель, по ее словам, была оплачена, но полы надо было перестилать, они гнулись и скрипели под ногами, а единственной ценной вещью в комнате была кровать — хорошая, большая кровать с медными шишками, в стиле королевы Виктории — мать понимала толк в кроватях. Первый раз на моей памяти я ложился спать, зная, что мне не придется платить за ночлег и за утренний завтрак либо остаться в долгу, как в колледже св.Пришествия. Ощущение было на редкость приятное, я крепко заснул и проснулся, только когда меня разбудило отчаянное дребезжание старомодного звонка, а мне как раз снилось — бог знает почему — боксерское восстание.
Он звонил, звонил и теперь напомнил мне пожарный колокол. Я накинул халат и отворил дверь. В тот же миг на площадке отворилась другая дверь и оттуда появился Марсель; его плоское негритянское лицо было заспанным. На нем была ярко-алая шелковая пижама, и, пока он топтался у двери, я успел разглядеть над кармашком монограмму: «М», переплетенное с «И». Я не сразу сообразил, что означает это «И», пока не вспомнил, что мать зовут Иветтой. Что это было — дар любви? Вряд ли. Скорее всего, вызов общественному мнению. У матери был хороший вкус, а у Марселя — отличная фигура, которую стоило наряжать в алые шелка; мать была не такая женщина, чтобы заботиться, как на это посмотрят второсортные туристы.
Он заметил, что я на него гляжу, и сказал извиняющимся тоном:
— Она меня зовет.
Потом медленно и, казалось, неохотно направился к ее двери. Я обратил внимание, что он вошел без стука.
Когда я снова заснул, мне приснился странный сон — еще более странный, чем сон о боксерском восстании. Лунной ночью я гулял по берегу озера, одетый, как церковный служка; тихая, неподвижная гладь притягивала меня, с каждым шагом я все больше приближался к воде. И вот мои черные ботинки уже совсем погрузились в нее. Потом задул ветер и вода в озере поднялась, как небольшой девятый вал, но, вместо того чтобы захлестнуть меня, он высокой грядой пошел прочь, и вот мои ноги уже ступали по сухим камням, озеро превратилось в дальний отблеск в каменистой пустыне, а острая галька резала мне подошву сквозь дыру в башмаке. Я проснулся от суматохи, которая поднялась на всех этажах и на лестнице. Моя мать, Madame la Comtesse, умерла.
Я приехал налегке, мой европейский костюм был слишком теплым для здешнего климата, и мне пришлось явиться к покойнице в спортивной рубашке. Я купил ее на Ямайке; она была ярко-красная и украшена рисунками из книги восемнадцатого века о жизни острова. Мать уже прибрали — она лежала на спине в прозрачной розовой ночной рубашке, с двусмысленной улыбкой на губах, в которой светилось какое-то тайное и даже чувственное удовольствие. Но пудра на лице спеклась от жары, и я не мог себя заставить поцеловать эти окаменевшие хлопья. Марсель чинно стоял у кровати, одетый во все черное, и слезы скатывались по его лицу, словно вода с черной крыши во время ливня. До сих пор я смотрел на него как на последнюю материнскую причуду, но когда он сказал мне с мукой в голосе:
— Я не виноват, сэр. Я ведь ей все время говорил: не надо, вы еще не окрепли. Погодите немного. Будет лучше, если вы подождете... — я понял, что он не просто альфонс.
— А что она?
— Ничего. Просто откинула простыни. А когда я ее вижу, всегда этим кончается.
Он пошел из комнаты, тряся головой, словно хотел смахнуть с лица дождевые капли, но тут же вернулся, встал возле покойницы на колени и прижался губами к простыне в том месте, где ее приподнимала округлость живота. Он стоял на коленях и выглядел в своем черном костюме, как негритянский жрец, совершающий какой-то непристойный обряд. Ушел из комнаты не он, а я: это я пошел на кухню и распорядился, чтобы слуги снова принялись за дело и приготовили постояльцам завтрак (даже повар так плакал, что совсем выбыл из строя); это я позвонил доктору Мажио (телефон в те времена еще работал).
— Она была замечательная женщина, — сказал мне потом доктор Мажио, но я был в таком замешательстве, что только пробормотал:
— Да я ведь ее едва знал!
На следующий день в поисках завещания я просмотрел ее бумаги. Нельзя сказать, чтобы она была очень аккуратна; ящики бюро были битком набиты счетами и квитанциями, сложенными без всякой системы и даже не по годам. Порою в пачке квитанций из прачечной я натыкался на то, что раньше принято было называть billet doux [любовной запиской (фр.)]. Одна из таких записочек, нацарапанная по-английски карандашом на оборотной стороне меню, гласила: «Иветта, приходи ко мне сегодня ночью. Я гибну. И жажду coup-de-grace» [здесь: чтобы ты меня доконала (фр.)]. Кто это писал — какой-нибудь постоялец? И почему мать сохранила листок — из-за меню или из-за самого послания? Меню было изысканное по случаю празднования 14 июля.
В другом ящике, где хранились главным образом тюбики клея, кнопки, заколки, вкладыши для ручки и скрепки, лежала фарфоровая копилка в виде свинки. Она была легкая, но в ней что-то бренчало. Мне не хотелось ее разбивать, но глупо было ее выбрасывать вместе с другим мусором, даже не поглядев, что в ней. Разбив ее, я нашел пятифранковую фишку из казино в Монте-Карло, такую же, как та, что я бросил в церковную кружку несколько десятилетий назад, и почерневшую медаль на ленточке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47